Семейные традиции

Горячая работа
NC-17
В процессе
110
3
Размер:
планируется Макси, написано 179 страниц, 62 978 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
110 Нравится 63 Отзывы 42 В сборник

9. Планы. Часть первая.

Настройки
Примечания:
Они расстались в начале августа, когда лето уже выдыхалось, уступая место близкой осени. Воздух в тот день был густым и плотным. Солнце ещё светило, но свет его стал другим — багрово-оранжевым, прощальным. Таким, каким оно бывает только перед самым концом тёплых дней, когда природа будто замирает в предчувствии скорых холодов. Это была не ссора, не драма и не измена. Просто два человека посмотрели друг на друга и поняли: дальше не получится. Рон любил её, правда любил. Он просыпался раньше, чтобы сварить ей кофе таким, как она любила — с корицей, но без сахара, и в этом утреннем ритуале было столько невысказанной нежности, что иногда у Гермионы перехватывало дыхание. Он таскался за ней в книжные магазины и часами сидел на неудобных деревянных стульях, листая квиддичные журналы, только чтобы быть рядом, и ни разу не пожаловался, хотя его спина затекала уже через полчаса. Он смотрел на неё так, будто она была чудом, которое ему не заслужить — сотканным из лунного света и старого пергамента, из чернильных пятен на пальцах и острых умных слов. Гермиона тоже любила. Иначе зачем бы она каждый вечер, разбирая его корявые отчёты для аврорской стажировки, вносила правки с такой бережностью, с какой касаются больного? Зачем бы учила его варить сложные зелья, когда проще было сварить самой, тратя на объяснения втрое больше времени? Зачем бы спорила с ним до хрипоты о тактике задержаний, если не затем, чтобы он стал лучше, чтобы не пострадал, чтобы вернулся? Проблема была не в чувствах. Проблема была в том, как они любили. Рон любил её всю, целиком, с её бешеным темпом, с её вечным «я сама», с её привычкой договаривать за него фразы и поправлять ударения в трудных словах. Он принимал, он подстраивался и он прогибался, потому что для него не было унизительным уступить той, кем он восхищался. В его любви не было борьбы, только тихое, преданное обожание. А Гермиона не умела иначе. Она не замечала, как продавливает пространство вокруг себя. Как её «давай сделаем лучше» превращалось в «сделаем по-моему». Как её забота становилась давлением: мягким, почти незаметным, но неумолимым, как вода, точащая камень. Она не хотела быть жёсткой, она просто привыкла всё тащить на себе. Жизнь в магическом мире: без имени, без связей, где она оказалась нежданной гостьей, научила её, что если не ты, то никто. Если не проконтролируешь, всё развалится. Эта привычка въелась в кости, стала второй натурой, и она не замечала, как медленно, год за годом, стирает его. И Рон разваливался под этим контролем. Медленно, незаметно, но неумолимо. — Ты чего такой кислый? — спросил его как-то Гарри за неделю до расставания. Они сидели в «Дырявом котле», вечер за окном сгущался синевой, и Рон в который раз ковырял вилкой тарелку, не притрагиваясь к еде. — Да так, — Рон пожал плечами. Свет масляной лампы на столе выхватывал из полумрака его веснушки, делая их особенно отчётливыми. — Гермиона решила, что мы переезжаем. Нашла квартиру поближе к Министерству. — А ты не хочешь? — Я не знаю. — Он помолчал, глядя куда-то в сторону, где за мутным стеклом проплывали редкие прохожие. — Я даже не думал об этом. Она уже всё решила, понимаешь? Просто поставила меня перед фактом. Он улыбнулся, пытаясь сделать вид, что это не важно, но улыбка вышла кривой, как старая метла. — Ты говорил с ней? — А что говорить? Она же права. Ей правда удобнее жить ближе к работе. — Рон отложил вилку. — Я просто… иногда мне кажется, что я в этих отношениях просто декорация. Мебель. Она любит меня, я знаю. Но она любит меня своей любовью. Такой, где моё мнение не особо учитывается. Где мои «хочу» просто не слышны, потому что её «надо» всегда громче. Гарри молчал. Потому что сказать было нечего. Неожиданно стало слишком тихо для «Дырявого котла» — только потрескивал камин, да где-то на кухне звякала посуда. Дело было не в квартире. Дело было в том, что Рон перестал быть частью решений. Частью самих отношений. Он просто был рядом: грелся в её свете, пока она освещала дорогу для них двоих. И этот свет был таким ярким, таким всепоглощающим, что его собственная тень почти исчезла. Он таял, как утренний туман под солнцем, и уже почти не помнил, каково это хотеть чего-то самому, не сверяясь с её планами.

***

Они расстались на кухне её квартиры, когда за окнами уже начинался тот самый долгий августовский закат. Рон пришёл с букетом её любимых ромашек: простых, пахнущих детством и чем-то очень правильным, а она стояла у окна, в этом закатном свете, и смотрела на дождь, который начинал накрапывать с другой стороны улицы, создавая причудливую игру света и тени. — Рон, — сказала она, не оборачиваясь. Голос у неё был ровным, но в нём дрожала такая тонкая нотка, что он услышал её сразу. — Мы не подходим друг другу. Он замер. Ромашки дрогнули в руке, и несколько лепестков осыпалось на пол, белыми каплями на тёмном дереве. — Это из-за квартиры? — спросил он тихо. — Потому что я не обрадовался? Гермиона, я привыкну, правда. Я просто… — Нет. — Она повернулась, и в её глазах блестели слёзы, которых он совсем не ожидал. Закат подсветил её волосы, превратив их в рыжеватое золото, и на миг Рону показалось, что он видит её в последний раз: такой прекрасной, но при этом такой далёкой. — Не из-за квартиры. Из-за всего. — Я не понимаю. — Ты слишком хороший для меня, — выдохнула она, и этот выдох был похож на всхлип. — Ты принимаешь всё, что я говорю. Ты соглашаешься на всё, что я предлагаю. А я… я не могу так. Мне нужно, чтобы кто-то иногда говорил мне «нет». Чтобы кто-то останавливал меня. Чтобы кто-то был моим якорем, а не просто плыл за мной. Я не хочу превратиться в человека, который давит на всех вокруг, но я уже давно такая, и я не знаю, как это остановить. Рон молчал долго. Так долго, что тени за окном успели удлиниться, а дождь — застучать по стеклу громче, настойчивее. Он смотрел на неё, и в его глазах было столько боли, столько понимания, столько любви, что у неё сердце разрывалось на части. — Я люблю тебя, — сказал он наконец. Голос его был хриплым, но ровным, совсем как море после шторма, когда волны уже улеглись, но вода ещё тёмная и тяжёлая. — Я всегда буду тебя любить. Но ты права. Он подошёл к столу, положил ромашки прямо на её рабочие бумаги, на разбросанные пергаменты с пометками, на чернильницу с открытой крышкой. Потом достал из кармана маленькую бархатную коробочку, которую носил с собой уже два месяца: носил везде, ждал подходящего момента, идеального вечера, правильных слов, и положил рядом с цветами. — Я хотел сделать предложение сегодня, — усмехнулся он горько, и в этой усмешке было столько самоиронии, что у неё защипало в носу. — Думал, может, это всё исправит. Глупый, да? Гермиона закрыла глаза, чтобы не видеть эту коробочку. Чтобы не передумать. Чтобы не рухнуть перед ним на колени и не умолять остаться, хотя знала — если он останется, они убьют друг друга. Медленно. Нежно. Любовью. — Ты не глупый. Ты самый лучший. Именно поэтому я не могу позволить тебе раствориться во мне. — Значит, прощаемся? — Прощаемся, — кивнула она, и этот кивок стоил ей года жизни. Рон подошёл к ней. Осторожно, будто боясь спугнуть, коснулся губами её лба где пульсировала тонкая вена. Его губы были тёплыми и сухими, пахли мятой и домом. — Будь счастлива, Гермиона. Ты заслуживаешь всего мира. И когда-нибудь найдёшь того, кто сможет быть тебе ровней. Кто не сломается под твоим весом. И ушёл. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком, который прозвучал для неё как раскат грома. А она стояла у окна и смотрела на дождь, который теперь лил стеной, смывая остатки лета, пока за окном не стемнело окончательно. А потом, когда солнце село, убрала ромашки в вазу — простую стеклянную, единственную, что была под рукой. А коробочку спрятала в ящик стола, заваленный старыми письмами и черновиками, где так и не открыла. Потому что если бы открыла, если бы увидела, что он выбрал для неё простое золотое кольцо с крошечным бриллиантом, похожим на утреннюю росу, — она бы не выдержала и побежала за ним. А бежать было нельзя. Потому что любовь это не всегда «вместе». Порой не так важно не потерять человека. Иногда любовь — это отпустить, чтобы человек не потерял себя.

***

Только вот отпустить оказалось легче, чем не возвращаться. В первые недели после расставания Рон держался. Ходил на тренировки, отрабатывал приёмы до кровавых мозолей, пил тыквенный сок вместо огневиски и даже пару раз сходил на свидания, устроенные Джинни: с какими-то милыми ведьмами, которые смотрели на него с интересом. Но ни одна из них не пахла книгами и корицей. Ни одна не поправляла его ударения с той особенной интонацией, от которой хотелось одновременно спорить и целовать её. А потом приходила ночь. И пустота. Не было ничего, кроме эха её голоса, кроме воспоминаний о том, как она смеялась, запрокинув голову, как морщила нос, когда сердилась, как засыпала у него на плече после долгих ночных споров. Тогда он напивался в хлам. В то состояние, когда мир плывёт перед глазами, а язык не слушается, зато сердце… сердце помнит всё до мельчайших подробностей. И в этом мутном, пьяном забытьи он шёл к ней. Первый раз это случилось через три недели. Он стоял под её дверью в два часа ночи, мокрый из-за того, что решил добраться маггловским способом и попал под дождь, бормоча что-то невнятное о том, что без неё задыхается, что готов на всё, что будет слушаться, что пусть давит, пусть продавливает, пусть делает с ним что хочет — только будет рядом. Гермиона не открыла. Она сидела на полу по другую сторону двери, прижавшись лбом к холодному дереву, и плакала беззвучно, зажимая рот ладонью, чтобы он не услышал. Потому что если бы он услышал, если бы знал, что она тоже плачет — он бы не ушёл. А он должен был уйти. Должен был, ради них обоих. Он ушёл под утро, когда дождь кончился и первые птицы запели свои утренние песни. Второй раз был через месяц. Третий — через два. Потом это вошло в ритм: тихие недели, когда он держался молодцом, и пьяные ночи, когда мир терял краски, а он терял лицо, возвращаясь к ней с мольбами, с обещаниями, с проклятиями на собственную глупость. Она никогда не открывала ему когда он был пьян. Ни разу. Хотя каждый раз, слыша его шаги в подъезде, замирала и ждала. Ждала, что он скажет что-то такое, что сломает её сопротивление. Ждала, что у неё не хватит сил. Ждала и боялась этого момента до дрожи в коленях. Но силы находились всегда. А потом, спустя полгода после расставания, Том стёр ей память. И теперь она не помнила ни его любви, ни его мольб, ни того, как он стоял промокший до нитки под её дверью. Конечно, она не помнила, что её Рон никогда бы не напал на неё. Но воспоминание о нападении Рона было свежо и никуда не подевалось, порой заставляя её нервно оглядываться во время прогулок в выходные по городу. Она не помнила, как впустила его, когда он притащился трезвым и, к сожалению, не будучи в состоянии аффекта, Рон не упоминал о возможности восстановления их отношений, отчего её сердце защемило ещё сильнее, а из глаз потекли слёзы. Не выдержав тогда, она выставила его из квартиры, велев впредь писать. Она не помнила, что каждую его пьяную ночь она плакала вместе с ним — только по разные стороны одной и той же двери. И где-то в этой пустоте, в самом её дальнем углу, всё ещё лежит неоткрытая коробочка с кольцом, где камень похож на утреннюю росу. И дверь, за которой они оба плакали, но никто не решился открыть.

***

Вечер за окном сгущался, и вместе с ним сгущались тени в кабинете, который Том про себя называл «рабочим». Поместье досталось ему от дяди — того самого, что скоропостижно отошёл в мир иной, оставив племяннику не только солидный счёт в Гринготтсе, но и эту мрачную красоту из камня и векового дерева. Здесь, в стенах, помнивших ещё основателей рода Гонтов, Риддл чувствовал себя особенно уместно — словно сама история подтверждала его право на власть. За длинным столом из тёмного дуба расположились его рыцари. Собрались не все — только ближний круг, те, чьи фамилии открывали двери в любые кабинеты, а кошельки — любые сейфы. Они сидели вполоборота к нему, как цветы к солнцу, и каждый норовил повернуться чуть ближе, чуть заметнее, чтобы не упустить ни единого его жеста, ни единого слова. Слова, впрочем, лились рекой и без него. — Эти грязнокровки совсем обнаглели, — шипел Люциус Малфой, чьё лицо в свете камина казалось выточенным из воска: слишком белое, слишком напряжённое. Пальцы его, унизанные перстнями, лежали на столе неподвижно, но Том знал, что Люциус сдерживает каждый мускул от нервного подрагивания. — А эти дополнения к законопроекту — это оскорбление наших традиций. — Не дополнения, а посягательство, — поправил его Эйвери, и в его голосе сквозило особенное, сытое презрение, которое вырабатывается десятилетиями безнаказанности. — Я слышал, что маггловское ничтожество выступило за финансирования программ поддержки, — вставил кто-то из дальнего конца стола. — И обязательных курсов по маггловской культуре для чистокровных, — добавил другой. Голоса накладывались друг на друга, перебивали, соревновались в красноречии. Каждый норовил высказаться погромче, поязвительнее, позлее — будто от того, насколько сильно он унизит в словах невидимых грязнокровок, зависело его место за этим столом. Они перебрасывались оскорблениями, как мячом, и в этом соревновании было что-то от собачьей своры, которая лает громче всех в надежде, что хозяин бросит кость. Том слушал их, откинувшись в кресле, и думал о своём. «Стадо, — мысль пришла сама собой, и он даже не попытался её отогнать. Глупое, никчёмное, безынициативное стадо. Но влиятельное. Влиятельное из-за своих фамилий и золота, наворованного поколением их отцов — таких же заискивающих и слабых магов». Есть среди его последователей и интересные личности. Те, кого он лично выбрал и в чьей преданности он уверен. Однако, сегодня на собрании им незачем было присутствовать. Они не были такими влиятельными, как те, кто сегодня сидел за его столом. Он знал каждого из них. Знал, что все они — посредственность, каких поискать. Ни ума, ни таланта, ни даже вкуса, который нельзя было бы купить. Но у них были связи. Нужные, полезные, открывающие двери. И каждый из них был здесь не потому, что хотел, а потому, что боялся. Боялся его. Боялся быть против идеи. Боялся потерять нажитое. Боялся, что их собственные тайны выплывут на свет. «Инструменты», — решил пересмотреть своё прежнее умозаключение Том, дабы не подвергнуть круциатусу отпрысков древнейших родов за то, во что они добровольно соизволили превратиться по примеру своих родителей, — ибо этим своим падением они бесчестят былое величие собственных предков — достойных, чистокровных. «Нужные, полезные, но всего лишь инструменты». И сейчас они старались вовсю. Малфой уже раскраснелся, размахивая руками. Кто-то из дальнего конца стола предложил «напомнить грязнокровкам их место». Том слушал вполуха, пока его взгляд блуждал по стенам кабинета. Портьеры были задёрнуты, но он знал, что за ними — ночь, холодная и влажная. Камин горел ярко, в его свете лица собравшихся казались масками: живые, подвижные, но всё же маски. Они говорили о крови, о традициях, о чистоте. О том, что магглорождённые — это угроза. О том, что Грейнджер надо поставить на место. «Грейнджер», — фамилия, прозвучавшая в чьих-то устах, вдруг остановило его мысли. «Её фамилия в их ртах. Они произносят её как ругательство, как оскорбление. А она даже не знает, что её обсуждает элита чистокровного общества». — …дополнения грязнокровки-Грейнджер! — долетел до него обрывок фразы, и Люциус, почувствовав внимание, заговорил громче, увереннее: — Мы не можем позволить этой магглолюбивой инициативе испортить планы Тёмного Лорда! Том медленно повернул голову. Это был короткий, едва заметный жест — чуть приподнятый подбородок, чуть сощурившиеся глаза. Ничего больше: ни окрика, ни слова. Просто его внимание, направленное в одну точку. И тишина, наступившая в кабинете, была подобна раскату грома среди ясного неба. Люциус замолчал на полуслове. Эйвери, только собиравшийся что-то добавить, прикусил язык, и даже Нотт, всегда спокойный и невозмутимый, чуть приподнял бровь, ожидая. В кабинете стало так тихо, что слышно было, как потрескивают угли в камине. Собравшиеся замерли, боясь даже вздохнуть громче обычного. Кто-то, кажется, вообще перестал дышать. — Ты забываешь, — сказал Том, и голос его был ровен настолько, что в этой ровности сквозила угроза куда более страшная, чем любой крик, — что это наше общее дело. Он не повысил тона. Не сделал резкого движения. Просто смотрел на них — на каждого по очереди, медленно, как пастух пересчитывает овец перед тем, как запереть загон. В его взгляде не было злости. Только холодное, бесконечно спокойное превосходство. В глазах собравшихся зажёгся благовейный блеск, который Том видел так часто и который так любил. Они хотели прикоснуться к его величию. Стать его частью. Впитать хоть каплю той силы, что исходила от него, как жар от раскалённого металла. Но сейчас они боялись. Боялись сделать лишний вдох. Боялись, что Том заметит их тревогу. Боялись, что сейчас последует наказание — для Люциуса за неосторожное слово или для них самих за то, что вовремя не исправили ошибку товарища. «Игра в самом разгаре, моя девочка», — про себя довольствуется Риддл. Том выдержал паузу ровно настолько, чтобы тишина стала невыносимой. — И всё же, — произнёс он наконец, и напряжение в комнате разрядилось, как грозовая туча, выпустившая молнию, — часть правды в твоих словах есть. Мы не позволим магглолюбивому проекту помешать планам. Никто не вздохнул с облегчением. Никто не позволил себе расслабиться. Но воздух в кабинете стал чуть легче. «Стадо, — возвращается к первоначальному приговору Том. — Но моё стадо. И они это знают».

***

Утро Гермионы Грейнджер выдалось отвратительным. Она проснулась за два часа до рассвета — от короткого, обрывистого сна, который выдернул её из темноты так резко, что сердце колотилось где-то в горле, а ладони горели. В этом сне она стояла в центре Большого зала Хогвартса, и перед ней, скорчившись на каменном полу, лежали её обидчики — те, кто когда-то шептал «грязнокровка» за спиной, кто смеялся над её книгами, кто считал, что ей здесь не место. Её губы шевелились, произнося заклинания, которых она никогда не учила, и тела корчились в муках, а рядом — или внутри неё, или где-то за спиной — звучал голос. Тёплый, ласковый, уверенный. Он говорил: «Моя умница. Они заслужили. Ты сильнее. Ты выше. Никто не посмеет тебя тронуть». Она не помнила, кому принадлежал этот голос. Просыпаясь, она находила только его эхо — где-то глубоко в груди, там, где ещё теплилось чувство защищённости, которое улетучивалось, стоило открыть глаза. Гермиона села на кровати, обхватив колени руками, и заставила себя дышать ровно. «Это был просто сон, — сказала она себе. — Просто сон». В комнате было темно. Где-то за окном начинал сереть рассвет, но свет ещё не проник сквозь плотные шторы. Она сидела неподвижно, слушая, как стучит сердце, и ждала, когда ровный ритм успокоит её. А потом случился выброс магии. Это было похоже на удар током — внезапный, обжигающий, неконтролируемый. Стекло в рамке на тумбочке треснуло, по нему разбежалась паутинка тонких линий. Книги на полке дрогнули, и одна из них упала на пол с глухим стуком. Гермиона замерла, глядя на свои руки. Ладони покалывало. Пальцы чуть подрагивали. — Чёрт, — прошептала она в тишину. В последнее время такие инциденты стали почти привычными. Магия, которая всегда была её верным инструментом, её преимуществом, её доказательством того, что она не хуже чистокровных, — магия начала давать сбои. То лампочка моргнёт без причины, то вода в кране пойдёт сама собой, то посуда начнёт дрожать, когда она злится. Она списывала это на стресс, на усталость, на то, что дополнения к законопроекту всё ещё висят в воздухе, и неизвестность выматывает хуже любой работы. Она не знала, что на дне её шкатулки с украшениями, среди дешёвых серёжек и потускневшей бижутерии, лежало кольцо. Простое золотое кольцо с крошечным бриллиантом, похожим на утреннюю росу. Кольцо, о существовании которого она даже не подозревала. Кольцо, которое Рон носил в кармане два месяца, а после их расставания — расставания, которого она не помнила, — положил в её шкатулку, когда она не видела. Она не знала, что Том Риддл нашёл это кольцо во время одного из своих ночных визитов. Не знала, что он наложил на него чары дестабилизации магии — тонкие, сложные, почти незаметные. Не знала, что эти чары, подпитываясь энергией её магического ядра, медленно, день за днём, разъедают её контроль. Она не знала ничего. Она просто сидела на кровати, глядя на треснувшее стекло, и думала о том, что сегодня ей нужна будет вся её выдержка. К шести утра она уже стояла у плиты, наблюдая, как в турке закипает кофе. Мысли текли медленно, как тот самый кофе, который она никак не могла заставить себя выпить. Она думала о благотворительном вечере, организуемом Министерством, о том, как толстосумы будут кичиться своими нарядами, а аппарат министерства — смотреть на них с благоговением, потому что часть пожертвований уйдёт на нужды самого министерства. Ирония этой схемы была настолько прозрачной, что даже не хотелось возмущаться. Кофе закипел. Она сняла турку с огня, разлила по чашкам, добавила корицы, с которой когда-то просыпался Рон, чтобы сварить ей завтрак, хотя она уже не помнила ни его рук, ни его улыбки, ни того, как он ставил чашку перед ней, ещё дымящуюся, и смотрел так, будто она была чудом. Она сделала глоток. Горько. Правильно. Сегодня на благотворительном вечере будет весь цвет министерской элиты. Возможно, удастся что-то выведать о судьбе законопроекта. А для этого надо будет улыбаться, проявлять показное внимание, терпеть снисходительные взгляды и отвечать на вопросы, которые никто не задаёт вслух, но которые читаются в каждом взгляде: «Как ты, магглорождённая, посмела занять это место?» «Но не для Меропы», — вдруг подумалось ей, и эта мысль была такой неожиданной, что она даже остановилась. Гермиона посмотрела на своё отражение в запотевшем стекле шкафчика. «Меропа никогда не смотрела на меня свысока. Наоборот — она выделяла меня. Хотела, чтобы я стала… кем? Пассией её сына? Она считает меня достойной». Шатенка хмыкнула и покачала головой. Сын Меропы. Она попыталась представить его лицо, в воображении услужливо нарисовалась уменьшенная копия коллеги: те же тяжёлые черты, тот же острый подбородок, те же холодные глаза. Гермиона вздрогнула и мысленно зачеркнула эту картинку. Скорее всего, сын Меропы настолько же непривлекателен, как и она сама, и для матери нет проблемы в том, чтобы породниться с дамой неблагородного происхождения — лишь бы сын вообще с кем-то сошёлся. «Чёрт, и когда мне встретиться с Гарри?» Она посмотрела на часы. До работы оставался час, а Гарри прислал патронуса с просьбой о встрече. Он не стал бы беспокоить просто так. Гермиона вздохнула и достала телефон. Напишет, что сможет вырваться в три. Отпроситься на час, ей пойдут навстречу. В конце концов, у неё есть имя. Есть заслуги. Есть… «Что у тебя есть, Грейнджер? — спросила она себя, глядя в зеркало. — Имя, которое никто не помнит? Заслуги, которые чистокровные припишут себе?» Она отвела взгляд.
Примечания:
110 Нравится 63 Отзывы 42 В сборник