* * *
Это было издевательством. Ему не оставили встреч со всеми, кого он знал и ценил — ведь обычных воинов, которые на чужих берегах добывают не «славу», а чуть лучшую долю себе и семье, в Элизиум не пускают. Ему не оставили собак — зверей всегда отправляют на поля асфоделя, ведь ни «доблесть», ни «дерзость» к ним не применишь. Ему даже возможность прийти в Дом и получить тяжёлый взгляд от Аида не оставили — а такая возможность была у всех, кроме узников Тартара… Зато оставили наконечник. Такой же сломанный, как в миг его смерти. Такой же бесполезный, как и он сам — неспособный убить единственного врага, смерти которого по-настоящему жаждал; неспособный спасти любимого, жизни которого по-настоящему хотел. Не нахлебался крови, чтобы прийти в Элизиум, как полуживотная тварь вроде Диоскуров, Геракла и Тесея. Не отдал себя достаточно, чтобы прийти в Элизиум, как мученики вроде Макарии, Клитемнестры и Менекея. И сломанный наконечник — его рубище изгнанника; его свидетельство вины. Даже неудивительно, что Ахиллесу он ненавистен — тот всегда видел людей насквозь. В отличие от его ученика. — А, значит, ты меня жалеешь? — Патрокл, хоть и казался себе презреннее многих собак, собачьего отношения не потерпит. — Я не могу тебе запретить, но чувствовать себя обязанным не хочу, так что возьми. Пусть это будет хотя бы честный обмен. Странно, но в руке у «незнакомца» — Патрокл знал его имя, но будь он проклят, если после всего, что с ним стало, почтит бога именем — наконечник не казался рубищем изгнанника: этот божок ведь сам рвался уйти. Наконечник не казался свидетельством вины: ведь боги вину чувствовать неспособны. Просто сломанный наконечник. Просто негодная вещь. Такая же, как его первый хозяин.Сломанный наконечник [R: насилие]
22 августа 2024 г., 15:36
Это было… по большей части, никак.
У смерти от рук бога — или той, которую бог начинает, разницы немного — есть ровно одно преимущество перед другими смертями: это не больно. Это… это как, наверное, чувствует себя сгорающий в костре мотылёк. Он настолько маленький и хрупкий, а костёр настолько огромный и безразличный, что у мотылька нет возможности понять, что его ударили и что от кожи на спине должны остаться только угли — солнце ведь тоже своего рода костёр, как показал случай Икара… но какая разница?
По зрелом размышлении, в тот момент Патроклу за полетевшие в кровавую грязь доспехи Ахиллеса было обиднее, чем за себя.
Но они хотя бы остались целы. А вот копью конец. Древко треснуло прямо в руке Патрокла, и только, должно быть, непонимание собственной смерти не дало его уронить. Щепа полетела куда-то в сторону, а обломившийся наконечник остался. Патрокл не знал, как сумел удержать его в поле зрения — и когда копьё в спину превратило его правое лёгкое в проткнутый мех, и тогда, когда Гектор, вогнав копьё ему в пах — а вот это и впрямь было больно, — поставил его на колени…
Ещё нависал сверху так выразительно. Ухмылялся не как «божественный», не как «щит Трои», а как обычный солдафон, позарившийся после битвы на сосуд подороже или на телицу потучнее… так противно смотреть, что хочется сплюнуть. Кто же из богов так ненавидит Ахиллеса, что оценил его жизнь ровно во столько же, сколько жизнь «божественного» Гектора?
Тот, кто делит свою «божественность» с Гектором, очевидно. Как же мало стоит эта «божественность».
По крайней мере, Гектор не пытался прикрыть шею, пока говорил — хрящ на горле ходил вверх и вниз, вверх и вниз, только в глазах рябил… по крайней мере, теперь Патрокл понимал, зачем ему наконечник. Тут даже размахиваться не надо. Хватит и его, умирающего. Ему нужен один бросок, который сделать легче, чем бросить игральную кость… он ведь отлично убивает, когда рядом кости…
Но чьи-то сырые и жгучие одновременно, словно холод могилы, пальцы заставили Патрокла выпустить наконечник.
В этом все боги: только они умеют отбирать свободу пытаться.