Devil I know

NC-17
Завершён
169
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
936 страниц, 303 269 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
169 Нравится 251 Отзывы 58 В сборник

За тех, кто остался там

Настройки
Примечания:
1914 год       Азирафель очнулся в вязкой, удушающей темноте, где воздух казался тяжёлым, неподвижным, пропитанным чем-то густым и затхлым, словно разложением чего-то давно мёртвого. Он не сразу понял, где находится — сознание плыло в тумане, мысли слипались, как старые, отсыревшие страницы. Веки поддались с трудом, словно кто-то сжал их ледяными пальцами, не позволяя вырваться из этой полуяви, но он всё же заставил себя открыть глаза.       Палата была тёмной, слишком тёмной, словно свет не мог здесь существовать. Где-то над головой слабо мигал светильник, испуская бледные, умирающие всполохи, но они только делали мрак гуще, зловещее мерцание выхватывало из него странные силуэты, вычерчивало на стенах дрожащие чёрные пятна, отбрасывало длинные уродливые тени на потолок.       Воздух был густым, застоявшимся, пахло антисептиком, но под ним проскальзывал другой запах — железистый, тёплый, сладковатый — кровь. Она была повсюду, впитывалась в простыни, текла по полу, просачивалась в трещины кафеля.       Или это просто игра разума?       Он не знал.       Тени стояли вокруг его кровати. Наклонившись, вычеркнутые из самой тьмы, бесформенные, но знакомые. Их не должно было быть здесь, но они были. Они всегда были. Их силуэты дрожали, размывались, словно всползали с реальности, будто её самого стирали, перетирали в прах, оставляя только эти тени. Их черты тонули в полумраке, стекали с лиц, как раскалённый воск с церковных свечей, оставляя застывшие, гладкие, мёртвые маски. Но он знал их.       Знал всех.       Они не двигались, но он ощущал их всем телом, всей своей разорванной душой. Их присутствие было холодным, невыносимым, давящим, как каменная глыба, что медленно опускалась ему на грудь, сминая рёбра, вдавливая в кровать, вжимая в неё, как в могильную плиту. Они были слишком близко. Слишком рядом.       Лица тонкие, вытянутые, пустые, но из их зияющей черноты он чувствовал взгляды — пристальные, ледяные, безжизненные. Их дыхание — мёртвое, сухое, как рваные шелестящие голоса мертвецов, обволакивало его, проникая под кожу, разъедая её изнутри. Он чувствовал их пальцы, тёмные, узловатые, будто вырезанные из теней, их едва ощутимые касания, скользящие по его щекам, по волосам, по закрытым глазам. Словно проверяли, жив ли он ещё.       Он хотел пошевелиться, но тело не слушалось. Его руки дрожали, но не могли даже сжать простыню. Он только лежал, он только чувствовал, как их холод тянется к нему, как они проникают в него, растворяют, как его имя тихо ломается в их голосах.       — Это твоя вина… — многоголосый шёпот пронёсся по комнате, заглушив всё остальное. Он был повсюду. Он проникал в его сознание, как яд, просачивался в его кровь.       Азирафель зажмурился, его тело судорожно дёрнулось, но он не мог убежать, не мог даже закрыть уши, не мог укрыться от этих голосов, от их мёртвого, бесконечного шёпота. Он хотел закричать, но не мог. Его голос застрял в горле, стал комом, пропитанным страхом, пропитанным кровью.       — Если бы ты тогда не сбежал с Джеем в лес… — голос Максвелла был тонким, но в нём звучало что-то сломанное, нестерпимо горькое, обожжённое предательством. — Ты мог бы оказаться рядом, когда прозвучали первые выстрелы. Ты мог бы спасти меня.       Азирафель сжал веки, но тени не исчезли.       — Если бы ты тогда не упал… — голос Томаса был глухим, лишённым той лёгкости, которой когда-то был наполнен. — Ты бы добежал быстрее. Ты бы смог предотвратить это. Ты бы не дал им застрелить меня.       Азирафель перевел взгляд на следующую фигуру.       — Если бы ты не был так охвачен чувством мести… — шёпот Гаррета был низким, ломким, едва слышным, но от этого казался ещё страшнее. — Ты бы заметил меня. Ты бы увидел, как я держу винтовку. Как я целюсь. Как мои пальцы дрожат. Как я закрываю глаза. Ты бы понял, что я собирался застрелить себя. И ты бы предотвратил это.       Парень слышал шёпот их голосов так близко, что казалось, их слова царапали кожу. Они окружали его, нависали, чёрные, пустые, неотвратимые.       — Если бы ты смог меня вовремя забрать… — голос Джареда был спокойным, но от этого его слова были ещё болезненнее. Без упрёка. Без гнева. Как нечто, что просто есть. Как факт. — Если бы ты утянул меня, если бы подумал быстрее, если бы среагировал раньше… Я бы не лёг на гранату. Я бы не стал щитом для других. Я бы жил.       Хотелось исчезнуть, раствориться, чтобы только не слышать их. Но голос Лайонела пронзил его, острым, рваным, полным боли.       — Если бы ты добежал быстрее… — шёпот был резким, почти агрессивным, он вспарывал воздух, впивался в сознание. — Если бы ты добрался до меня раньше, подумал бы обо мне не в последнюю очередь… Я бы не утратил столько крови. Я бы не истёк ей, лежа в этой проклятой грязи. Я бы не чувствовал, как жизнь утекает сквозь пальцы, пока никто, чёрт возьми, не может помочь.       Азирафель задохнулся, сжал кулаки. Но был ещё один голос.       Тот, который он боялся услышать больше всего.       — Если бы ты был осторожнее… — голос Кроули был другим. В нём не было боли. Не было обвинения. Только усталость. Только истина, слишком страшная, слишком болезненная, чтобы от неё отвернуться. — Если бы ты не побежал тогда за Лайонелом в активную боевую зону… Нам бы не пришлось оттуда выбираться. Тебе бы не прострелили ногу. И меня бы не забрали в Ад.       Слёзы хлынули из его глаз, горячие, обжигающие, бесконтрольные, текли по вискам, стекали по щекам, скапливались в уголках губ, горчили на языке, но он даже не мог их смахнуть. Его руки дрожали, но оставались безжизненно прижаты к кровати. Его пальцы пытались сомкнуться на ткани, пытались найти хоть какую-то точку опоры, но ничего не могли ухватить.       Вся его реальность, всё, что он знал, растворилось, оставив только это — их голоса, их шёпот, их тени, их взгляды, которые он не мог видеть, но ощущал каждой частичкой своего существа.       Его сердце бешено билось в груди, дрожащими, болезненными толчками, словно пытаясь вырваться наружу, словно оно тоже хотело бежать, исчезнуть, скрыться от этого ужаса, который сжимался вокруг него, окутываясь, как змеиное кольцо.       Он хотел сказать, что ему жаль, попросить прощения. Хотел выдохнуть слова, которые разрывали его изнутри, которые давили, жгли, ломали его.       Его тело будто налилось свинцом, конечности не слушались, дыхание рванулось, застряло в горле, пока перед ним, из самой тьмы, не вырисовалась фигура, отличная от других. Тени, что шептали, что осуждали, расступились перед ним, отступили в глубину, словно и сами боялись, словно уступали место тому, кто был выше их, сильнее их, кто принадлежал к чему-то иному.       Он был огромным.       Движение тёмного силуэта было медленным, ленивым, но в нём таилось что-то животное, что-то неестественно плавное. Крылья, раскинутые за его спиной, шевельнулись, трепетнули, словно готовясь сомкнуться вокруг, отрезая Азирафеля от всего остального мира. Рога, массивные, расколотые, уходили назад, проросшие, словно древние корни, их трещины сияли тонкими, красными прожилками.       И его рука.       Длинные пальцы, когтистые, с загнутыми кончиками, были больше, чем у любого человека, но двигались точно, медленно, будто касались воздуха, чувствовали его. Они протянулись вперёд, не спеша, как паутина, тянущаяся к пойманной в неё добыче. Азирафель хотел закричать, хотел отстраниться, но он был прикован к кровати. Он видел только то, как эта рука приблизилась, как когти задели его кожу. Эта рука не разрезала, не разорвала — просто провела, оставляя за собой ощущение жжения, ощущение того, что его метят, что его проверяют.       А потом демон ухмыльнулся.       Его губы раскрылись медленно, уголки рта приподнялись, обнажая тонкие, острые клыки. Эта улыбка была не насмешливой — нет, она была ожидающей, изучающей, довольной, как у зверя, что нашёл свою жертву и теперь просто наблюдает, давая ей возможность осознать неизбежность.       — Как же долго мы ждали… — голос был шелестящим, проникающим, он не звучал как обычный звук, он разносился внутри Азирафеля, вибрируя где-то в глубине его разума, оседая в груди, пробираясь под кожу, словно сотканный из самой тьмы.       Азирафель не мог дышать.       — Ты молился, надеялся, искал знаки. О, как же ты ждал ответов, — голос демона был глубже, чем сама темнота, он заполнял пространство, просачивался в стены, воздух, впитывался в кожу, обволакивал его сознание. — Ты жил, глядя в небо. Искал Его. Жаждал Его любви, Его голоса, Его руки, что обнимет и скажет, что ты не один. Ты хотел услышать от Него ответ.       Демон наклонился ближе, и его тень сомкнулась над Азирафелем, как раскрытые крылья хищной птицы. Его когтистая рука не отнималась от его щеки, словно запоминая, вдавливая в память тепло его кожи, будто теперь он принадлежал только этому касанию, этому холоду, этой тьме. Его улыбка растянулась ещё шире, обнажая острые, изогнутые клыки.       — Но ответили мы.       Азирафель содрогнулся, холод разлился по его телу, парализуя, и в тот же миг страх, накопленный за всю эту невыносимую ночь, вырвался наружу рваным, пронзительным криком. Это был не просто крик — это был срыв, мучительный, отчаянный, раздирающий его горло. Он резко дёрнулся, будто хотел вырваться, сбросить с себя невидимые цепи, и мир вокруг перевернулся.       Он рухнул с кровати.       Тело, ослабленное, истощённое, ударилось о холодный, стерильный кафель, и боль пронзила его, но она была ничем по сравнению с ужасом, который всё ещё сжимал его лёгкие. Он задыхался. Лёгкие работали, но воздуха не хватало. Он цеплялся за него судорожными глотками, но он не заполнял его грудь, не спасал, не приносил облегчения.       Слёзы текли по щекам, горячие, солёные, обжигающие, но он не чувствовал их. Они смешивались с потом, скатывались по вискам, капали на пол, впитываясь в белый кафель, оставляя на нём тёмные, расплывчатые следы. Его руки дрожали, судорожно цепляясь за простыни, но хватка была слабой. Он был слабым. Он был сломанным.       Дверь палаты с глухим стуком ударилась о стену, и в проёме мелькнули белые силуэты. Медсёстры ворвались внутрь, одна из них — полная женщина с усталым, перекошенным от раздражения лицом — первой заметила Азирафеля, скорчившегося на холодном кафеле. Она прищурилась, тяжело вздохнула, как будто он был для неё очередной надоедливой рутиной.       — Да чтоб вас всех… — пробормотала она, наклоняясь к нему, хватая за плечи. — Опять один из этих!       Азирафель попытался дышать ровнее, но грудь всё ещё содрогалась, а холод пропитался в кости. Он всё ещё чувствовал на себе их руки. Всё ещё слышал их голоса.       — Поднимайте его, чего разглядываете?! — рявкнула старшая медсестра, глядя на остальных. — Живо, пока он тут не растёкся по полу, как больное животное.       Две женщины схватили его под руки, и резкая боль ударила в тело, когда они рванули его вверх. Азирафель зашипел, но его никто не слушал. Он пошатнулся, одна из его ног подкосилась — бинты на голени были тёмными, потемневшими от крови, едва держащимися на месте.       — Стоять не может, — пробормотала одна из медсестёр, цокнув языком. — Опять приволокли к нам полутрупов.       — Да этих с фронта хоть выноси мешками, — отозвалась другая, подхватывая его вторую руку, подтягивая обратно к кровати. — То дерутся во сне, то орут на весь госпиталь. Как будто нам тут делать нечего, кроме как за ними бегать.       Азирафель дрожал. Всё, что он мог слышать, это пульсацию крови в висках и давящий звон в ушах. Простыня в его пальцах была мокрой, липкой, но он не отпускал её, как будто она могла удержать его здесь, в этом месте, в реальности.       — Да замолчите вы, — раздалось из темноты.       Соседняя кровать заскрипела. Один из пациентов, пожилой мужчина с перемотанной головой, сел, опираясь на локоть, его взгляд был хмурым, тяжёлым.       — Вы хоть представляете, что он, чёрт возьми, видел? Он побывал в аду!       Его голос был низким, но не дрожал.       Другая медсестра, моложе, но с такими же затравленными, усталыми глазами, склонилась над Азирафелем, ловко и торопливо разматывая бинты на его ноге. Движения её рук были резкими, почти грубыми, но без злости — в них была выученная, механическая торопливость того, кто слишком давно работает на грани.       — В аду? — фыркнула та, что делала перевязку. — А тут, по-вашему, что? Санаторий?! Ад кругом, дед. Только кто-то там, на поле, умер сразу, а кто-то медленно, растянуто, с кровати не слезая.       Её пальцы крепче сжали бинты, и Азирафель дёрнулся, когда резкая, тупая боль пронзила его ногу, будто по ней ударили. Он не вскрикнул, лишь стиснул зубы, пальцы дрогнули, крепче вцепились в простыню, и только короткий, сорванный выдох вырвался из горла.       — А что, мне теперь тоже по ночам вскакивать, орать? — хмыкнула вторая медсестра, встряхивая бинт. — Или в стены головой биться? Я тоже многое видела. Немцы нашу улицу в пыль разнесли. Ни крыши, ни стен, ни дома. А мать… — она замолчала, шумно втянув воздух, прежде чем отвернуться. — А мать, может, ещё где-то под завалами. Мне кто-то поможет её оттуда вытащить?       В палате на мгновение повисла тишина, давящая, глухая. Лишь шорох бинтов, да тихие стоны раненых, разбавляли её, но от этого тишина не становилась менее невыносимой.       — Так что же? — зло бросила первая медсестра. — Мне теперь ждать, что кто-то пожалеет? Что кто-то придёт, скажет, как мне повезло, как мне надо жить дальше? Или просто скажет, что я не одна?       Она посмотрела на старика, но тот только отвёл взгляд, шумно выдохнув через нос.       — Они все сломанные, — тихо сказала та, что делала перевязку, и в её голосе уже не было злости. Только усталость. Тяжёлая, всепоглощающая. — Просто кто-то умер сразу. А кто-то всё ещё умирает.       Азирафель сжал веки. Он не мог ответить. Не мог ничего сказать. Потому что она была права.       Он не сразу понял, что медсестры ушли. Их голоса всё ещё шумели в его голове, раскатывались отголосками, превращались в болезненные призраки, смешивались с шелестом шагов, с глухими вскриками умирающих, с прерывистым дыханием тех, кто больше не проснётся.       Всё перемешалось — реальность и кошмар, холод госпитальной ночи и жар полей, залитых кровью, боль, разрывающая тело, и та, что прожигала изнутри, тугими, вязкими волнами.       Он дрожал.       Его плечи сгорбились, грудь едва вздымалась, тело пыталось сжаться, свернуться в себя, спрятаться, но некуда было бежать. Всё ныло, каждая мышца, каждый нерв, но боль в ноге — тупая, колющая, пульсирующая, словно внутри кости жило раскалённое железо, — была ничем по сравнению с тем, что разрывалось внутри него.       Простыня под ним казалась влажной, но не от крови — от липкого пота, от лихорадочного жара, что взбирался по позвоночнику, оставляя за собой пронизывающий холод.       Темнота под веками не спасала, не скрывала, не избавляла. Она только делала всё хуже.       Рядом кто-то вздохнул. Глухо, тяжело, как будто внутри него тоже лежал камень, не давая освободиться от груза.       — Держись, парень, — пробормотал старик, его голос был хриплым, уставшим, он звучал так, будто этот человек видел слишком многое, чувствовал слишком многое. — Война ведь… она для всех закончится. Когда-нибудь.       Азирафель не ответил.       Он не мог.       Он даже не знал, где он сейчас — здесь, в этой больничной палате, или там, где до сих пор эхом звенели чужие предсмертные слова, где кровь, пролитая на грязь, впитывалась в землю быстрее, чем могли её унять, где кричали голоса тех, кого больше не было.       Его пальцы медленно потянулись к груди.       К серебряному кресту, холодному, спрятанному под тонкой больничной рубашкой. Единственное, что оставалось у него с самого начала, единственное, что он всё ещё мог сжать в руке, что ещё не отняли.       Его пальцы, сведённые судорогой, сильно сжимали холодный металл, даже когда боль пробежала по суставам, даже когда губы дрожали от ледяного прикосновения серебра. Он не отпускал его, не разжимал ладонь, не позволял себе ослабить хватку. Даже если сил доверять Господу больше не осталось. Даже если все молитвы сгорели дотла, осыпались пеплом, растворились в крови и грязи, оставляя только глухую, непроглядную пустоту.       Слёзы текли по лицу.       Горячие. Солёные. Обжигающие.       Но он их не чувствовал.       Они срывались с его ресниц, стекали по скулам, по губам, падали на простыню, впитывались в ткань, но внутри оставалась только ледяная пустота, расползающаяся чёрной прорехой.       Кроули сказал ему не снимать, и Азирафель не снял.       Даже теперь, даже когда сердца больше не хватало, чтобы любить, а духа — чтобы верить.       Азирафель скучал.       Скучал так, что это чувство было сильнее боли, тяжелее, чем страх, неизбывнее, чем тени, преследовавшие его в ночи. Оно жило в его рёбрах, сжималось в груди, скручивалось в животе, становясь неотъемлемой частью его самого, чем-то, что невозможно вытравить, невозможно выбросить, невозможно разорвать. Он скучал по нему — по Энтони, по тому, кто когда-то был тенью, его лучшим другом, его якорем, тем, кто шутил в самые неподходящие моменты, кто курил в темноте, освещая лицо тлеющим угольком сигареты, кто смотрел на него так, словно видел всего, целиком, даже те части, которые Азирафель сам не мог осознать.       Какие бы чувства он к нему ни испытывал сейчас — боль, обиду, горечь — они все не имели значения. Всё стало блеклым, туманным, ничтожным по сравнению с тем, что осталось внутри — с той пустотой, которую не мог заполнить никто другой.       Азирафель знал, что Кроули лгал. Знал, что он был демоном. Знал, что он притворялся, что играл, что жил под масками, которые менял, когда ему было удобно. Знал, что он скрывал правду, и эта правда, обнажённая, оголённая, ранила его острее, чем любое предательство. Он должен был ненавидеть его за это. Должен был ненавидеть за ложь, за улыбку, за то, что он был тем, кем был, за то, что обманул его, за то, что так легко вошёл в его жизнь и так же легко исчез.       Но он не мог.       Ненависть требовала сил, а у него их не осталось. Оставалось только желание — бессмысленное, беспомощное, разрывающее изнутри. Желание, чтобы он вернулся. Чтобы он был рядом. Чтобы он снова посмотрел на него, снова сказал его имя, снова коснулся его волос.       Его пальцы продолжали сжимать крест, и он знал, что Кроули бы ухмыльнулся, увидев это. Сказал бы что-то язвительное, что-то несуразное, что прятало бы за собой заботу, которой Азирафель не осознавал раньше. Он бы закатил глаза, поддел его, сделал вид, что ему всё равно, но остался бы. Всегда оставался бы.       Но теперь его не было.       Азирафель так и не смог уснуть.       Утро пришло тихо, без предупреждений, серым, рассеянным светом, пробивающимся сквозь мутные стёкла. Дверь в палату открылась, и вошла медсестра. Её лицо было спокойным, её движения точными, выверенными, но в них не было той жестокости, что сквозила в руках других женщин, привыкших вытаскивать тела из ада, но уже не верящих в спасение.       Она не сразу посмотрела на него. Сначала молча проверила список пациентов, затем занялась инструментами для капельницы, тихо шелестя упаковками, разбирая тонкие трубки. Её спина была выпрямленной, плечи ровными, но в движениях чувствовалась лёгкая, неизбежная усталость. Затем, не оборачиваясь, она вдруг заговорила, словно между делом, голосом ровным, даже мягким:       — Вам очень повезло, мистер Фелл.       Женщина сделала короткую паузу, словно подбирая слова.       — Бывают такие люди — будто сама судьба их оттаскивает за шиворот от гибели, как капризного ребёнка. Хоть пули свистят, хоть земля разверзается под ногами, хоть смерть в лицо смотрит — а они остаются. Живут, когда никто не должен был.       Азирафель не сразу понял, что она обращается к нему. Он поднял на неё мутный, усталый взгляд, а она, всё так же не поворачиваясь, продолжала возиться с капельницей.       — Это же надо, — с лёгким удивлением в голосе протянула она, осторожно проверяя иглу. — Единственный выживший во всём батальоне.       Теперь её голос стал чуть тише, задумчивее:       — Люди такое редко прощают. Даже сами себе.       Она наконец обернулась, взглянув на него с каким-то странным выражением — не жалостью, не сочувствием, а чем-то похожим на осторожное уважение, как будто он был чем-то редким, почти невозможным. Но Азирафель не чувствовал себя редкостью. Не чувствовал себя везунчиком. Не чувствовал… ничего.       Медсестра тихо вздохнула, словно привыкла к молчаливым пациентам, к людям, которых нельзя вернуть одним лишь разговором. Она медленно опустилась на край его койки, взяв его руку с неожиданной мягкостью, даже заботой. Пальцы её были холодными, но тёплыми в сравнении с его собственной кожей, в которой, казалось, давно уже не осталось живого тепла.       — Вам повезло, — повторила она, на этот раз тише, почти задумчиво. — Но разве это правда удача?       В её глазах не было осуждения, не было укора, не было тех тяжёлых эмоций, которые он привык видеть в лицах других людей. Только тихое понимание. Как будто она видела таких, как он, не раз.       — Иногда жизнь остаётся не для того, чтобы просто продолжать существовать, а для того, чтобы помнить и нести дальше тех, кого уже нет, — продолжила она, вставляя иглу в его вену, её голос был ровным, спокойным, но в нём звучала особая глубина, заставляющая вслушиваться. — Люди уходят, и смерть неизбежна, но пока их помнят — они не исчезают окончательно. Воспоминания делают нас теми, кто мы есть, дают нам силы идти дальше. Вы ведь помните их, мистер Фелл, правда?       Её слова были простыми, почти обыденными, но они пронзили его глубже, чем он ожидал. Конечно, он помнил.       Он помнил их всех.       Азирафель сжал веки, его дыхание сбилось, но он удержался. Не мог позволить себе снова захлебнуться этим, снова утонуть в собственных мыслях.       Медсестра, казалось, почувствовала его состояние. Она осторожно погладила его ладонь, затем аккуратно поправила простыню, словно желая дать хоть какую-то иллюзию заботы.       — Отдыхайте, мистер Фелл, — тихо сказала она, вставая с кровати. — Тело восстанавливается быстрее, чем душа, но всё же… попробуйте поспать.       Она развернулась, направляясь к выходу, и только когда её фигура растворилась за дверью, Азирафель смог позволить себе дышать чуть глубже. Он повернул голову к окну, сквозь которое пробивался слабый, рассеянный свет нового дня, тусклый, не согревающий.       Он действительно помнил.       И, возможно, именно поэтому он не мог позволить себе уснуть.       Через несколько часов дверь больничной палаты распахнулась резко, будто кто-то не сумел удержать внезапный порыв. В воздухе ещё дрожал слабый сквозняк, но Анна не двигалась. Она стояла на пороге, точно застывшая между прошлым и настоящим, между страхом и надеждой. Глаза её расширились, будто они пытались вместить в себя слишком много эмоций разом, а пальцы, побелевшие от напряжения, всё ещё сжимали дверную ручку, как последнюю якорную точку в этом зыбком мире.       Азирафель видел, как её губы дрогнули, но слова застряли в горле. Она стояла перед ним — настоящая, тёплая, живая.       А затем мир сорвался с места.       Анна бросилась вперёд, и её шаги, быстрые и чуть неуверенные, наполнили тишину комнаты жизнью. Колени ударились о край кровати, но ей было всё равно. Она обхватила его, с силой, с отчаянием, так, словно хотела убедиться, что он не растает под её пальцами, не исчезнет, не растворится.       Азирафель задохнулся от нахлынувшего чувства её запаха.       Она пахла холодной улицей — резкой свежестью осеннего ветра, что цеплялся за волосы, за ткань её пальто. Она пахла цветами — лёгким, почти неуловимым шлейфом духов, которые когда-то разливались в редакции, оставаясь на краях её записных книжек и на воротнике её шарфа. Она пахла чернилами — запахом типографии, печатных машинок, исписанных страниц, пропитанных словами, что она оставляла на них своим уверенным, ровным почерком. И сигаретами. Тем терпким, чуть горьковатым оттенком, что всегда следовал за ней — прятался в складках её перчаток, в лёгком наклоне её головы, когда она затягивалась в редкие минуты тишины.       Она пахла жизнью, настоящей и громкой, той самой, от которой его оторвали так давно, что он успел позабыть, как это — вдыхать воздух и чувствовать себя не просто существующим, а живым.       Грудь сжалась, где-то глубоко внутри вспыхнуло и зашипело что-то горячее, забытое, запрятанное под слоями холода, войны и боли.       Азирафель медленно поднял руки и обнял её в ответ. Осторожно, словно боялся спугнуть этот момент. Пальцы зарылись в её волосы, провели по плечам, по ткани пальто, оставляя на ней невидимые следы — напоминание о том, как сильно он скучал, как сильно он боялся, что больше никогда её не увидит.       Анна всхлипнула у него на плече, но не разжала объятий. Она дрожала, но не от холода, а от эмоций, что прокатились по её телу, пронзая каждую клеточку живым огнём.       — Ты жив… — выдохнула она, её голос дрожал, а дыхание касалось его шеи, обдавая теплом. Слишком тихо, слишком надломленно, словно эти слова сражались за выход, но лишь теперь смогли прорваться сквозь страх и одиночество.       Азирафель закрыл глаза.       Он не помнил, когда в последний раз его обнимали. Когда в последний раз он чувствовал чужое тепло так близко, без страха, без сдержанности.       Она была здесь.       Она была в безопасности.       Её сердце стучало рядом с его, и впервые за долгие месяцы он понял — он больше не один.       Анна отстранилась, всхлипнула и поспешно стёрла слёзы рукавом, но её пальцы всё ещё держали его ладонь, словно не решаясь окончательно разжать.       — Ты выглядишь просто ужасно, — пробормотала она, слабо улыбаясь, но в её голосе звучала такая нежность, что даже эти слова согрели.       Азирафель с трудом выдохнул, но его губы дрогнули в ответной улыбке.       — Поверь, я чувствую себя не лучше.       И в этот момент он знал — всё, что было, не исчезло.       Дом, тепло, прошлое — они всё ещё существовали. И они ждали его здесь.       И тут дверь снова распахнулась, ударившись о стену с лёгким глухим стуком, и в палату буквально влетел Джордж, который балансировал на грани катастрофы, отчаянно пытаясь удержать охапку вещей, наваленных на его руки.       На груди у него громоздилась стопка книг, небрежно сложенных одна на другую, и каждая из них, казалось, только и ждала момента, чтобы соскользнуть вниз. На локте висела сменная одежда, которая то и дело норовила соскользнуть, зацепившись за край рукава, а в другой руке он сжимал объёмистый бумажный свёрток, из которого уже доносился тёплый запах свежих булочек и яблок.       — Боже, Анна, у меня уже руки отваливаются! — простонал он, делая несколько неуверенных шагов вперёд. — Я, конечно, сильный, но тащить на себе целую библиотеку, продуктовый рынок и половину гардероба — это уже чересчур!       Он, наконец, переступил порог, ловко подхватив скатившуюся с краю книгу локтем, и хотел уже по привычке выплеснуть очередную жалобу, когда его взгляд наконец упал на кровать.       На Азирафеля.       Джордж замер.       Книги, одежда и свёрток всё ещё висели у него в руках, но его лицо в мгновение изменилось — от раздражённо-ворчливого до совершенно ошеломлённого. Он моргнул, словно не верил собственным глазам, словно его мозг просто отказывался принять эту картину.       — Азирафель… — голос его дрогнул, сломался, потерял привычную лёгкость.       Джордж не знал, что сказать. Вся боль ожидания, все бессонные ночи, поиски, страх, злость, невозможность смириться — всё это врезалось в его сердце с такой силой, что он почти физически ощутил, как оно гулко ударилось о рёбра.       Его друг был здесь.       Живой.       Настоящий.       Джордж просто сгрузил всё, что нёс, на тумбочку — книги упали небрежно, яблоки покатились, ткань сменной одежды соскользнула в сторону. Он выдохнул шумно, будто выдыхая всё напряжение этих бесконечных дней поиска, и шагнул вперёд.       — Ну, а теперь моя очередь! Давай уже, дружище, иди сюда!       Джордж не дал ему времени на раздумья. Он шагнул вперёд, смяв между ними воздух, и заключил Азирафеля в объятия, крепкие, горячие, с такой силой, что у того на миг перехватило дыхание.       Азирафель чувствовал, как его пальцы дрожат, когда они сжимают куртку друга, цепляясь за ткань, как утопающий за спасательный круг.       Он сжал его ещё крепче, даже когда боль прострелила рёбра. Но это была не та боль.       Не боль от пуль.       Не боль от ран, холода, страха.       Это была боль от объятий.       Грубая, крепкая, слишком сильная, но самая настоящая, самая живая.       Азирафель чувствовал, как что-то внутри него, застывшее, покрытое ледяной коркой, вдруг начинает трескаться, ломаться, отдаваясь горячей, до дрожи приятной болью.       Его плечи дрожали, губы чуть приоткрылись в беззвучном выдохе, а сердце билось так отчаянно, что ему казалось, что Джордж мог его услышать.       — Ты сейчас раздавишь мне рёбра, Джордж… — голос Азирафеля дрогнул, соскользнул с привычной твёрдости, но на губах уже расползалась улыбка — настоящая, живая, тёплая.       Джордж громко фыркнул, но только крепче сжал его плечи.       — Азирафель, ты даже не представляешь, через что мы прошли, чтобы тебя найти, — его голос был низким, чуть охрипшим, пропитанным тяжестью всех этих дней. — Когда пришли новости про твой батальон… Господи, нам говорили, что никто не выжил. Что смысла искать нет.       Азирафель почувствовал, как пальцы Джорджа сжались на его спине.       — Нам ничего не говорили. Только номер части, только даты боёв. А потом… потом просто писали «пропал без вести».       Он хотел заглянуть Джорджу в лицо, но тот лишь качнул головой. Рядом с ними негромко вздохнула Анна.       — Оно и неудивительно, — тихо сказала она. — Ты знаешь, сколько солдат в этих списках? Ты был не единственным «пропавшим». Каждый день таких, как ты, сотни. Погибшие, раненые, те, кто попал в плен — но разбираться в этом никто не торопится. Бумаги приходят медленно, архивы путаются, а военные канцелярии не выпускают информацию просто так.       Она помолчала, потом, глядя прямо на Азирафеля, добавила:       — Если у тебя нет жены или родителей, которых можно официально уведомить, ты в этом списке просто цифра.       Азирафель нахмурился.       — Но… тогда как…?       Джордж фыркнул, разрывая объятия.       — В итоге… — он вздохнул. — Я сказал, что ты мой двоюродный брат.       Азирафель моргнул.       — Что?       — Ну да, что ж мне ещё оставалось делать? — Джордж пожал плечами, но в голосе его сквозила напряжённость. — Эти чёртовы канцелярии вообще не пускают посторонних к военным! Пришлось сыграть на жалости.       Анна сдержанно улыбнулась, склонив голову.       — Это было не так просто, как он говорит, — заметила она. — Мы трижды приходили в управление, но нас не пускали. «Только ближайшие родственники!» — повторяли они, даже не заглядывая в документы. Тогда Джордж решил… ну… немного преувеличить.       — Анна говорит, что это был мой лучший актёрский перформанс, — усмехнулся Джордж.       Анна одобрительно кивнула.       — Он сидел перед офицером с самым страдальческим лицом, которое только можно представить, — пояснила она, качая головой. — Говорил, что единственный, кто остался в живых из семьи, что если тебя не найдут, он больше никогда не сможет смотреть бабушке в глаза.       Азирафель моргнул снова, чуть приоткрыв рот.       — Какой еще… бабушке?!       Джордж выпрямился, сложил руки на груди и с самым серьёзным видом, стараясь не выдать смех.       — К бабушке Эмме. Моей бабушке. Твоей двоюродной бабушке, брат.       Азирафель моргнул, всё ещё пытаясь осознать сказанное.       — Что…?       Джордж с самым невозмутимым лицом продолжил:       — Ну да. Ты же мой двоюродный брат. Прямой потомок древнего рода, последний из линии, чья бедная бабушка Эмма — слепая, больная женщина с огромным сердцем — ждёт в кресле-качалке возле камина, держа в руках потёртую фотографию любимого двоюродного внука.       Анна не выдержала первой — она всхлипнула, а потом громко рассмеялась, спрятав лицо в ладонях.       — Бабушка Эмма! — всхлипывая от смеха, повторила она. — Господи, Джордж, ты неисправим!       Джордж ухмыльнулся, но пытался сохранять серьёзность.       — Я бы над таким не смеялся, Анна! Нужно проявиться уважение несчастной бабушке Эмме, которая, наверное, прямо сейчас сидит у окна, вышивает инициалы Азирафеля на носовых платках и шепчет молитвы за его спасение.       Азирафель смотрел то на неё, то на Джорджа, а потом вдруг почувствовал, как внутри него что-то расслабляется. Тёплая, искренняя волна разлилась по груди, сбрасывая с плеч тяжесть всех этих месяцев.       Он захохотал.       Сначала тихо, с придыханием, но затем громче, до дрожи в животе, до головокружительной лёгкости, словно он вдруг вспомнил, как это — просто смеяться, просто дышать, просто быть рядом с ними.       Тот ухмыльнулся, хлопнул его по плечу и засмеялся:       — Ну вот, теперь ты снова в порядке.       Джордж, наконец, перевёл дыхание, но взгляд его смягчился, когда он чуть склонил голову набок и внимательно осмотрел Азирафеля. В этом взгляде читалось что-то между шутливым укором и настоящей тревогой.       — Знаешь, ты выглядишь просто ужасно, — вынес он вердикт, скрестив руки на груди. — Как будто тебя не кормили со времён правления королевы Виктории.       Азирафель усмехнулся, но Джордж тут же наклонился, потянулся к сложенному на тумбочке свёртку и начал копаться в пакетах с таким видом, словно проводил археологические раскопки.       Анна закатила глаза, но её губы тронула улыбка.       — Не придумывай, Джордж. Мы зашли к миссис Ларк, она пустила нас в твою комнату, Азирафель, и мы собрали всё, что тебе может понадобиться.       Она кивнула на аккуратно сложенную сменную одежду рядом с книгами.       — Твои вещи, твои книги. Она сказала, что ждёт тебя, когда ты поправишься.       Азирафель почувствовал, как что-то тёплое разливается в груди. Он не знал, чего ожидать после того, как исчез, но мысль, что его вещи хранили, что кто-то ждал его, заботился о нём даже в его отсутствие — было чем-то, что он не мог выразить словами.       — Спасибо, — тихо выдохнул он, глядя на них обоих с искренней благодарностью.       Джордж, тем временем, наконец выудил из пакета что-то внушительное и гордо вытянул вперёд — большой, хрустящий, ароматный багет, который он держал, как драгоценный трофей.       — Помнишь, как ты угощал меня своей булкой утром в редакции? — он качнул головой, ухмыляясь, но в глазах было что-то мягкое. — Ну так теперь моя очередь. Угощайся.       «— А ты что, правда не завтракал? — спросил Азирафель чуть тише, когда Генри снова углубился в работу.       — Я съел один кусок пирога вчера вечером… значит, это считается.       Азирафель покачал головой, отламывая половину хлеба и протягивая Джорджу.       — Тогда возьми. И не спорь.»       Азирафель не мог сдержать улыбку.       Он протянул руку, пальцы сомкнулись на хрустящей корке, и в этот момент что-то внутри него сломалось.       Руки задрожали.       Он почувствовал, как тепло хлеба просачивается сквозь его ладони, как тонкий слой муки остаётся на кончиках пальцев. Это был всего лишь багет, кусок простого, земного, ничем не примечательного хлеба. Но в этот миг он весил больше, чем всё, что он нёс в себе за последние месяцы.       Потому что он был тёплый.       Потому что кто-то его нёс. Потому что кто-то его принёс для него.       Где-то на поле боя, среди грязи и гари, среди криков раненых и лязга оружия, не было ни хлеба, ни тепла, ни заботы. Там был чёрствый паёк, промокший под дождём, был кислый запах крови, был тяжёлый привкус гари во рту и чужая, липкая смерть, что ложилась на плечи тяжёлым грузом. Там не было ничего, кроме холода, к которому привыкали, кроме голода, который уже переставали замечать.       Там были разорванные тела в воронках от снарядов.       Там был шёпот умирающих, зовущих своих матерей, хотя никто из них не придёт.       Там был человек, который сидел рядом с ним ночью, а утром его больше не было.       Там было пустое пространство, оставшееся вместо людей, с которыми он разговаривал за несколько часов до их смерти.       Но здесь, сейчас, в этих руках, был живой, тёплый хлеб.       Он сглотнул, и что-то болезненно дёрнулось в горле. В груди, там, где давно было пусто, вдруг стало слишком тесно.       А потом слеза.       Одна. Тёплая, тяжелая, обжигающая. Она сорвалась с ресниц и упала на багет, оставляя крошечное мокрое пятнышко на его румяной корке.       Он быстро моргнул, но в глазах уже стояли новые слёзы.       Дело было вовсе не в еде.       Это была память.       О том, что он выжил.       О том, что кто-то здесь помнит о нём.       О том, что он не просто цифра в списке пропавших без вести.       Он слабо улыбнулся сквозь дрожь в губах, провёл пальцами по шершавой корке, вдыхая её запах, смешанный с чем-то большим — с дружбой, с заботой, с тем, что он боялся потерять навсегда.       Анна смотрела на него с пониманием, её глаза, обычно уверенные, сейчас были полны чего-то тихого, мягкого, глубокого. Она не смеялась, не говорила ничего, просто смотрела — так, как смотрят люди, которые понимают, даже если ты ничего не сказал.       Джордж, сидя рядом, повёл плечами, словно пытаясь разрядить накал эмоций, и фыркнул:       — Если тебя так растрогал кусок хлеба, боюсь представить, что будет, когда мы принесём тебе чай.       Он сказал это с привычной лёгкостью, но голос его был чуть ниже обычного, в нём скользнула осторожная мягкость.       Азирафель сжал губы. Они дрожали.       Он попытался вдохнуть, глубоко, как делал всегда, когда приходилось сдерживаться, попробовал выдохнуть, но воздух застрял в горле, скомканный, рваный.       Слёзы, что он пытался проглотить, вдруг прорвались.       Рывком, резко, без предупреждения.       Его плечи дёрнулись, грудь сжалась, и в следующую секунду он заплакал.       Глухо, дрожащими звуками, которые срывались с губ слабым, сдавленным всхлипом.       Он быстро прижал багет к лицу, как будто мог спрятаться за ним, как будто эта тёплая, хрустящая корка могла защитить его от собственной боли, от собственного беззащитного состояния.       Но слёзы продолжали литься, горячие, обжигающие, как пули, которые он сдерживал внутри себя слишком долго.       Его дыхание сбилось, он захрипел, всхлипывая слишком резко, и звук этот — беззащитный, сырой, надломленный — разорвал воздух палаты.       Анна молча двинулась вперёд и обняла его.       Просто так, без слов, без вопросов. Её руки сомкнулись на его спине, пальцы мягко легли на плечо. Она не пыталась его успокаивать, не говорила, что всё хорошо. Потому что она знала — оно не было хорошо.       Азирафель почувствовал ещё одно тепло.       Джордж протянул руку и обнял его с другой стороны.              Азирафель оказался зажат между ними, как между стенами, которые держали его в этом мире, в этом моменте, не давая снова провалиться в пустоту.       Анна держала его, чувствуя, как под её ладонями вздрагивает его тело, как судорожно он всхлипывает, цепляясь за багет, будто за единственную ниточку, что связывала его с этим миром.       Она думала, что готова к этому.       Думала, что за эти все дни уже выстрадала свою боль, что уже приняла — они могли его потерять.       Но видеть его таким…       Таким надломленным, раздавленным под тяжестью всего, что он пережил, но всё ещё здесь, рядом… это было больше, чем она могла вынести.       Её горло сжалось.       А потом слёзы, тёплые, тяжелые, сорвались с её ресниц.       Тихо, сначала почти незаметно.       Но когда она вдохнула, её собственное плечо дёрнулось от приглушенного всхлипа.       Она понимала.       Это грусть за всё потерянное, за всех ушедших, за то, что в нём умерло там, на этой холодной, проклятой войне.       Анна сжала его крепче, и тогда раздался другой звук.       Джордж всё это время сидел рядом, держался, пытался отшучиваться, но его плечи тоже дрожали, руки сжались в кулаки, а губы сжались в линию так, что побелели.       — Я… — он сделал рваный вдох, но голос его дрогнул.       Он выдохнул резко, как будто его грудь не справлялась с давлением внутри, и разрыдался.       — Дурак… Азирафель… — он всхлипнул, шумно потянул носом, стараясь что-то сказать, но слова путались. — Я… я больше никогда не буду тебя угощать!       Он почти выкрикнул это, его голос дрожал, срывался, звучал глухо, но он прекрасно понимал, что дело не в хлебе.       Анна крепче прижалась к Азирафелю, чувствуя, как боль прорвалась наружу у всех троих.       Азирафель плакал, глухо, надрывно, срываясь на судорожные вдохи, которые резали горло изнутри. Он единственный. Единственное имя в списке выживших, единственная отметка напротив графы «найден». В кабинетах военных канцелярий, где бумага пахнет чернилами и пылью, его фамилию не зачеркнули, не перечеркнули красной линией, не добавили к тысячам других, тех, чьи тела остались лежать в грязи, в окопах, в полях, пропитанных кровью и дождём. Только он вернулся.       Он не был везучим. Это не было удачей или счастьем. Это была боль. Боль от того, что только его пальцы сейчас сжимали этот хлеб, что только он имел право его съесть. В этом не было радости. Это был приговор. Он сжимал багет крепче, как будто боялся, что если ослабит хватку, всё исчезнет, как исчезали люди вокруг него, как исчезали лица, имена, голоса. Как исчезали те, кого он помнил, кого знал, кого он потерял. Он не мог есть. Он не имел права есть. Но хлеб был здесь, в его руках, перед ним. Ему позволили. Ему разрешили вернуться. Разрешили жить. Разрешили есть.       Судорожно вдохнув, Азирафель дрожащими пальцами отломил маленький кусочек корки и, зажмурив глаза, сунул в рот. Запечённая корка хрустнула под зубами, и с этим звуком что-то снова сломалось внутри него. Как же давно он не чувствовал вкуса. Как же давно еда не была чем-то живым, чем-то настоящим, чем-то, что не надо было запихивать в себя бездумно, чтобы просто не упасть в грязь от голода. Он сглотнул, его дыхание снова сбилось. Он жевал медленно, а затем судорожно сжал багет сильнее и отломил ещё кусочек, быстро засунул его в рот, давясь рыданиями.       Он ел за Томаса — за его тихий, мягкий голос, которым он читал стихи, когда все уже засыпали, за его юные, доверчивые глаза, в которых плескалась жизнь, которая так никогда и не развернулась перед ним в полной мере. Он больше не сядет за парту, не откроет учебник, не испишет страницы мелким почерком. Никогда больше не расскажет Азирафелю о своих мечтах, о городах, которые он хотел увидеть, о книгах, которые он хотел прочитать. Теперь всё, что осталось от него, — лишь обрывки памяти, его голос, застывший в ночной темноте, и несколько несмело написанных строк его недописанной книги, которые Азирафель помнил наизусть.       Он ел за Гаррета — за его молчаливую силу, за сигареты, которые тот курил, за этот горький, терпкий запах табака, который врезался в память, как нечто неизменное, родное. За его тёплые руки, что, даже в самых холодных ночах, всегда находили способ согреть Максвелла. За его умение не говорить, когда слова были не нужны, просто быть рядом, просто быть опорой. Гаррет никогда не давал пустых обещаний, он не успокаивал, не говорил, что всё будет хорошо. Он просто был. И теперь его больше не было.       Он ел за Максвелла, за его смех, который звучал даже тогда, когда страх дрожал в уголках его губ, за песни, что он пел у костра, пряча в голосе неуверенность, за его артистичность, за ту лёгкость, которой он держался за жизнь, будто стараясь не дать себе упасть. Максвелл боялся. Боялся смерти. Боялся боли. Боялся, что Гаррет погибнет раньше него. Но он всегда пел. Всегда улыбался. И всё равно погиб первым.       Он ел за Джареда. За его руки, что должны были держать собственного ребёнка, но никогда не коснутся его кожи. За его дом, который так и не дождался хозяина. За его жену, что всё ещё ждёт, что всё ещё не знает. Он говорил об этом ребёнке так, словно он уже держал его на руках, словно он уже знал, каким будет его голос, каким будет его первый шаг. Он мечтал, что вернётся домой и расскажет обо всём — не о крови, не о смерти, а о том, как сильно он скучал. Но он не вернулся.       Азирафель вернулся. И он ел за него.       Он ел за Хьюго — за его рассказы о семье, за тёплые, домашние истории о жене, о детях, о том, как любовь держит людей даже тогда, когда они находятся в аду. Он помнил, как Хьюго говорил о любви — не пафосно, не возвышенно, а просто, будто о чём-то очевидном, о чём-то таком, что должно быть у каждого. «Ты поймёшь, когда встретишь своего человека», — говорил он Азирафелю с лёгкой улыбкой. Но Хьюго больше некому говорить эти слова.       Он ел за Лайонела. За его гордость, за его ярость, за ненависть, которой он держался за жизнь. За вечное соперничество, за презрительные взгляды, за язвительные замечания, что теперь стали чем-то почти родным. Лайонел не любил его. Но он стоял рядом до самого конца. Когда всё рушилось, когда отряды разбивали в клочья, когда надежды почти не осталось, Лайонел умирал на руках у своего врага. И теперь его больше не было.       Он ел за Энтони. За его добрую, тёплую улыбку, за нежные губы, что касались его губ. За прикосновения, в которых не было ни греха, ни вины, только чистое, невероятное чувство. За голос, который шептал его имя, за руки, что держали его крепко, так, словно хотели защитить от всего мира. За его невероятную, искреннюю, всепоглощающую любовь. За то, что теперь не кому сказать: «Я тоже тебя люблю». Не к кому тянуться дрожащими пальцами в холоде чужой, жестокой реальности.       Они все остались там.       А он — здесь. Он единственный, кто всё ещё мог чувствовать вкус хлеба.       И он ел.       Каждый кусочек давался с трудом, застревая в горле, перемешиваясь со слезами, но он продолжал жевать, давясь всхлипами, глотая, потому что теперь он ел не только за себя.       Он ел за них.       За тех, кто больше никогда не сможет есть.       За тех, кто остался в грязи, в холоде, в воронках, в списках пропавших без вести, в забытых письмах, которые никогда не будут доставлены.       Он ел, потому что кто-то должен был это сделать.       Он ел, потому что он — выжил.
Примечания:
169 Нравится 251 Отзывы 58 В сборник
Отзывы (6)