Рассвета не будет
12 марта 2025 г., 01:24
Примечания:
Дорогие читатели, спасибо, что дождались выхода этой важной главы. Хочу предупредить, что в ней много драмы, а сама глава получилась довольно объёмной. Изначально я планировала разделить её на две части, но это могло бы повлиять на атмосферу, поэтому решила оставить всё целым, из-за чего и возникла задержка.
1914 год
«Азирафель любил его.
И поэтому был готов отдать ему всё, даже если в этом всём не останется самого себя.
— Ещё… — голос Азирафеля дрогнул, но он всё же нашёл в себе силы договорить. — Кроули не должен об этом знать.
— Мальчишка, ты ведь понимаешь, что рано или поздно он и так узнает. Это неизбежно.
— Я… знаю. Но хотя бы до того момента, как я…
Он не смог закончить.»
— Ты снял его… добровольно? — Голос Кроули сорвался. — Азирафель… скажи мне, что это не то, о чём я думаю.
Тот молчал.
Сердце Кроули сжалось. В груди сдавило так сильно, что на мгновение стало тяжело дышать. В его голове разрывалось что-то несвязное, непонятное, нелогичное.
Нет, нет, нет.
Это не может быть этим.
Это не то, что…
Азирафель лежал с ним рядом, его рука медленно двигалась по спине Кроули, гладя его в успокаивающем, размеренном ритме, будто он ничего не чувствовал, будто ничего не произошло, будто всё было в порядке. И никакой опасности не было.
Кроули не мог нормально мыслить.
Крестик был снят, и ничего не случилось.
Снял — и снял.
И тогда… какой в нём был смысл?
Зачем он дал его Азирафелю двадцать три года назад?
Зачем он носил его все эти годы, словно нечто большее, чем просто цепочку с подвеской?
Зачем этот крест казался таким важным, таким необходимым, таким… жизненно значимым?
Что он вообще значил?
Кроули не знал.
Не помнил.
Не понимал.
Не мог сложить воедино.
Но ведь несколько дней назад он это понимал. Кажется, понимал и вчера. Но стоило ему попытаться выстроить логическую цепочку сейчас, как всё, что он знал, размывалось, превращаясь в неуловимые обрывки мыслей, которые ускользали, стоило к ним прикоснуться.
Он напрягся, его плечи свело от странного, сдавливающего ощущения внутри, как будто в его сознании кто-то размывал границы, стирал, вырезал целые куски памяти, менял их местами.
Он пытался вспомнить, пытался ухватиться за обрывки чего-то важного, за секунду до осознания — но всякий раз это ускользало.
Как тень, которая исчезает в тот момент, когда её касаешься.
Как сон, который размывается, стоит открыть глаза.
Азирафель чувствовал этот взгляд, но не мог ничего сделать, кроме как признать правду.
— Да.
Голова неприятно заныла.
Пульсирующий, липкий, вязкий дискомфорт.
Кроули зажмурился, провёл пальцами по вискам, пытаясь унять странную, ноющую боль, но с каждым вдохом что-то внутри только сжималось сильнее.
Что-то не так.
Но он не мог сказать что именно.
Он не мог понять, почему в этом всём есть что-то неправильное, что-то, что должно было быть очевидным, но не складывалось в его голове.
Почему этот крестик был так важен?
Почему он почувствовал животный страх, когда его не увидел?
Почему это должно было значить что-то ужасное, но не значило?
Почему его сердце сжалось, когда он понял, что его нет, но Азирафель был рядом, тёплый, невредимый?
Почему ничего не произошло?
Почему он чувствовал, что должно было?
Кроули открыл глаза, но перед ним всё плыло.
Он смотрел на Азирафеля, на его ровное дыхание, но в этой картине что-то было не так.
Что?
Что он упускал?
Он ничего не понимал.
И от этого было страшнее всего.
Кроули моргнул.
Раз.
Два.
— Почему?
— Я оставил его в церкви.
— Когда?
Азирафель медленно сглотнул.
— Когда… когда мы были у Маргарет и Марты. В тот день.
— Ты… ты уходил. — Кроули замер. — Ты ушёл… а я… я даже не знал.
Воздух между ними сгустился, словно стал вязким и тяжёлым.
Азирафель отвёл взгляд вниз, его пальцы невольно сжались на простынях, словно он пытался ухватиться за что-то, чего не было.
— Прости… — его голос был тихим, напряжённым, в нём скользила тяжесть, от которой Кроули стало только хуже. — Я… я просто хотел побыть один. Хотел подумать, потому что мне было тяжело… я не знал, как… как справиться с этим.
— С чем, Азирафель?
Азирафель глубоко вдохнул, опустил плечи, будто внутри него что-то окончательно сломалось, и тихо, выдавливая из себя каждое слово, произнёс:
— С собой.
Кроули смотрел на него.
— Почему ты его оставил?
Он вдохнул, собрался, проглотил ком в горле и заговорил, тщательно выбирая слова, заполняя пустоту между ними голосом, надеясь, что этого хватит.
— Я увидел её случайно. — Его голос был спокойным, ровным, но внутри что-то дрожало. — Церковь. Ещё тогда, когда мы с тобой ехали по улице. Маленькую, старую. Ты, наверное, даже не заметил её.
Кроули не моргнул. Не двигался. Ждал.
— Она была пустой. Заброшенной почти. Никто там не молился. Свечи не горели. Никого не было.
Он всё ещё говорил тихо, с той лёгкой задумчивостью, которая звучала почти как спокойствие.
— Я зашёл. Просто… просто зашёл. — Азирафель снова сглотнул. — Я не знаю, что искал, Кроули. Я правда не знаю.
— Ты… ты правда думаешь, что Он слушал тебя?
— Не знаю.
— Зачем ты оставил его?
— Это было… правильно. — Азирафель сказал это ровно, просто, но в голосе прозвучала какая-то странная обречённость.
— Правильно? — Кроули почувствовал, как в нём что-то дёрнулось.
Это не может быть правильно.
Никак.
— Ты носил его двадцать три года. — Кроули говорил медленно, будто пытаясь убедить не только Азирафеля, но и самого себя. — Ты никогда не снимал его. Никогда.
— Я же сказал.
— Нет. — Кроули резко покачал головой. — Ты сказал много красивых слов, но ни одного ответа.
Азирафель вдохнул глубже, словно собираясь с силами, но на самом деле он просто пытался унять глухую, неприятную боль, что теперь сидела в нём.
— Что ты хочешь от меня услышать, Энтони?..
Это не было злостью.
Не было раздражением.
Это был уставший, тихий, почти обречённый вопрос, в котором звенела слабая, но неизбежная боль.
Но Кроули не знал, что ответить.
Он замер.
Его губы дрогнули, но он не произнёс ни слова.
В его голове было пусто.
Он зашёл в тупик.
Он не знал, чего хочет.
Он не знал, что ему нужно от этого разговора, от Азирафеля, от самого себя.
И это было страшно.
Кроули решил начать с самого начала.
— Почему этот крестик был важен?
Всё тело Азирафеля напряглось. Демон действительно ничего не понимал, даже если ответы были перед ним.
Его глаза резко расширились и он задержал дыхание.
Кроули почувствовал, как внутри что-то рухнуло.
Но один из них этого не помнил, а второй не мог сказать правду.
Азирафель отвернулся к демону спиной, его пальцы потянули край простыни на голое тело. Тишина между ними сгустилась, стала почти осязаемой, заполнила воздух вязким, тяжёлым напряжением.
— Азирафель.
— Ты сам дал его мне.
Кроули замер, нахмурился.
— Я знаю.
— И ты сам объяснил, что он защитит меня.
Кроули чувствовал, как его мозг судорожно пытается собрать воедино рассыпавшиеся детали.
Он знал, но что-то ускользало.
— И?.. — Кроули не был уверен, чего именно ждёт от ответа, но что-то подсказывало, что тот уже рядом, что правда на кончиках пальцев.
— Я носил его двадцать три года. — Азирафель говорил медленно, отчётливо, будто старался осторожно подобрать каждое слово. — Я не снимал его ни разу. Никогда. Ни во сне, ни в воде, ни в бою. Я держал его на себе, потому что он был важен.
— И?
— Ничего не случилось. — Азирафель говорил спокойно. Слишком спокойно.
Кроули смотрел на его затылок, и в груди что-то сжалось так сильно, что стало трудно дышать.
— Я снял его… и ничего не изменилось.
Кроули не мог двигаться.
Он не мог думать.
— Что?
— Это значит, что в нём не было смысла. — Голос Азирафеля звучал ровно, почти холодно. — Для демонов я мёртв с самого начала. Они поверили тебе, они никогда не искали меня по-настоящему, не пытались найти, не выслеживали. Бесы даже не чувствовали моего присутствия, будто меня просто не существовало для них, как если бы я никогда не был частью их мира.
Кроули не шевелился.
Он пытался сложить два плюс два.
Но получалось три.
Кроули медленно сел, убирая ноги с постели, так, словно каждое движение давалось ему с трудом.
Он провёл рукой по лицу, сжав переносицу, пытаясь унять эту давящую боль в голове, но она не проходила. Он чувствовал, как его сердце глухо бьётся где-то в груди, сбиваясь с привычного ритма, как пальцы дрожат, как в горле что-то сжимается так, что невозможно говорить.
Азирафель поднял голову, его взгляд был напряжённым, цепляющимся за каждое движение Кроули.
Кроули поднялся на ноги. Его плечи были напряжены, спина прямая, как у человека, который слишком долго сдерживает что-то внутри, боясь, что если позволит себе ослабить контроль хоть на секунду, то просто развалится на части.
— Ты куда?
— В душ.
Кроули вышел из спальни, оставляя за собой только холод, только невидимую тяжесть, которая пропитала комнату, словно пепел после пожара.
Через несколько секунд Азирафель услышал, как за дверью в ванной заскрипели трубы, как с лёгким хлопком провернулся вентиль, и горячая вода потоком ударила на старую ванную.
Он лежал в тишине, слушая этот звук, и от него внутри всё сжималось ещё сильнее. Он закрыл глаза, пытаясь не думать, но от этого было только хуже. Звук воды, падающей на кафель, был единственным, что заполняло комнату, единственным, что сейчас существовало между ними. Он представлял, как Кроули стоит там, под струями, слишком горячими, слишком обжигающими, такими, что наверняка оставляют на коже красные следы.
Кроули всегда подобные вещи делал, когда пытался заглушить что-то внутри.
Азирафель знал это.
Он сжал одеяло, натянул его на себя, укутываясь полностью, словно мог спрятаться, раствориться в этой мягкой ткани, исчезнуть в ней целиком. Он лежал, зажав в пальцах край простыни, чувствуя, как внутри поднимается боль, которую невозможно остановить.
Азирафель плакал. Тихо, почти беззвучно, кусая губы, сжимая пальцы в простынях, прижимаясь к ним лбом, будто мог спрятаться в этом мягком, ещё тёплом коконе. Но слёзы, горячие, предательские, текли сами по себе, оставляя мокрые дорожки на коже, пропитывая ткань подушки, размывая границы между болью, страхом, виной. Он не мог остановить их, не мог сдержать, не мог убедить себя, что всё в порядке, что он делает правильно, потому что всё, что он делал, было ложью.
Он лгал.
Лгал Кроули, лгал себе, лгал этому миру, который старался любить, но который теперь сам отторгал. Лгал, когда говорил, что всё в порядке, лгал, когда притворялся, что не боится, лгал, когда смотрел в его глаза и пытался быть спокойным, разумным, уверенным, хотя внутри него всё дрожало от ужаса. От того, что он делает. От того, что уже сделал. От того, что делает прямо сейчас.
Он отнимал у Кроули себя.
Медленно, неотвратимо, жестоко, хоть и не хотел причинять ему боль. Он забирал себя у него — каждый день, каждую минуту, с каждым словом, с каждым молчанием, с каждым шагом, который делал в сторону, чтобы скрыть правду.
Сделка уже была заключена.
Но он жалел.
Жалел так сильно, что внутри что-то разрывалось, будто кто-то растягивал его изнутри, оставляя только пустоту. Жалел так, что дыхание становилось рваным, что плечи вздрагивали в такт тихим, глухим всхлипам, которые он пытался задавить. Жалел так, что готов был закричать, если бы только мог.
Он не хотел умирать.
Эта мысль пронзила его сердце, как холодное лезвие, разрывая все стены, которые он возводил вокруг себя последние дни.
Но что, если он расскажет?
Что, если он прямо сейчас встанет, войдёт в ванную, посмотрит Кроули в глаза и скажет всю правду?
Поймёт ли он вообще?
Поймёт ли Кроули, если даже сейчас, когда ответы перед ним, он не может их увидеть?
Его разум был скован и ограничен контрактом.
Он не мог понять.
Не мог и не должен был.
И всё же…
А если он всё-таки поймёт?
Если Кроули — упрямый, чертовски умный, слишком внимательный Кроули — всё же найдёт лазейку?
Если его инстинкты, его бесконечное, необъяснимое чувство тревоги, которое уже преследует его несколько дней, разрушат магию контракта?
Что тогда?
Азирафель выдохнул дрожащим, едва слышным звуком, сжимая руки так сильно, что костяшки побелели.
Тогда все, кого он любит, все, кто его окружает, все, кто дорог ему, кто хоть как-то связан с ним, — они все будут мертвы.
Если Кроули поймёт — он попытается что-то сделать.
Попытается спасти его, а это значит, он погибнет первым.
Он не может сказать.
Не может.
Но, Господи, как же он хотел бы… как же он хотел бы выбрать другой путь.
Азирафель пожалел, что заключил контракт.
Пожалел, что наложил на сознание Кроули оковы, что запретил ему узнавать правду, понимать очевидное, видеть картину целиком. Ведь если бы не этот барьер, если бы разум Кроули оставался свободным, он бы уже давно догадался. Он бы заметил несоответствия, уловил бы те крошечные детали, которые выдавали ложь, он бы сложил всё воедино и понял, что происходит.
И да, он бы что-то предпринял. Конечно, предпринял бы. Он ведь всегда так делал. Жертвовал собой, не думая о последствиях, не заботясь о том, что может потерять.
Как на войне.
Когда Азирафеля подстрелили, когда боль пронзила его тело, ослабив, сделав беспомощным, и он, в полубессознательном состоянии, видел, как использовал свои силы, нарушил правила, пошёл против всего, что должен был соблюдать, и Ад сразу же вырвал его из мира людей, выдернул его из этой жизни, как если бы он всегда принадлежал только им.
Как же он жалел.
Жалел, что вообще искал ответы, что пытался докопаться до своей сути, найти Кроули, жалел, что не оставил всё так, как было, что не просто жил, не задавая вопросов, не заглядывая в бездну, не пробуждая в себе то, что пробудилось теперь.
Если бы он не искал, если бы он не шёл к этой истине, он бы не стоял сейчас перед этим выбором, он бы не чувствовал этот ужас, что сжимает его сердце, разрывает его на части. Он бы не смотрел в глаза Кроули и не лгал, когда тот говорил о будущем. Когда мечтал. Когда, быть может, впервые за всю свою долгую, мучительную жизнь позволял себе надеяться.
Азирафель перевернулся на другой бок, сжался в комок, натянул одеяло до самого подбородка, будто мог спрятаться в этой тишине, в этой комнате, в этой ночи, будто это могло защитить его от того, что было неизбежным.
Может быть, стоило оттолкнуть Кроули, как только тот вернулся.
Стоило разорвать всё сразу, безжалостно, резко, не оставляя ни единого шанса, ни единой трещинки, через которую могла бы просочиться надежда. Сказать, что он не любит его, что никогда не любил, что всё, что было между ними, это ошибка, нелепость, заблуждение, которое следовало бы оставить в прошлом.
Может быть, стоило взглянуть ему в глаза и произнести эти слова так спокойно, так безучастно, чтобы Кроули не мог их оспорить, чтобы не искал в них скрытого смысла, чтобы не сомневался. Чтобы поверил. Чтобы ушёл. Чтобы больше не мечтал. Чтобы не надеялся. Чтобы не строил планов на будущее, которого у них никогда не будет.
Может быть, это был бы единственный способ по-настоящему его защитить.
Ведь тогда, когда Азирафеля не станет, ему не придётся падать с высоты несбывшихся надежд. Ему не придётся смотреть в пустоту, искать следы того, кто должен был быть рядом, кто обещал быть рядом, кто говорил: «Я здесь», а потом исчез навсегда. Ему не придётся чувствовать, как его мир рушится, рассыпается, превращается в руины, в которых нет смысла оставаться.
Может быть, стоило.
Но Азирафель просто не смог бы.
Он не смог бы сказать этого.
Потому что однажды он уже оттолкнул Кроули.
Он видел его глаза.
Видел в них боль.
Глубокую, невыразимую, бесконечную.
Видел одиночество, к которому тот привык, но которое всё равно убивало его каждый раз, когда он оставался один.
Видел, как тот разбивается, даже не давая себе возможности сломаться по-настоящему.
И Азирафель не смог бы пережить этого снова.
Он хотел, чтобы Кроули знал: он достоин любви. Достоин не потому, что он что-то сделал, не потому, что заслужил это своими поступками, а просто потому, что он есть. Потому что он жил, боролся, защищал, смеялся, заботился — потому что он был живым, настоящим, даже когда сам в это не верил.
Кроули не был тьмой.
Не был болью.
Не был тем, во что Ад пытался его превратить, не был тем, кем его считали те, кто называл себя праведниками. Он не был чудовищем, которое просто выживает в этом мире. Он был человечнее, чем многие люди, даже если никогда в этом не признавался.
Он мог жить здесь, на Земле.
Мог быть частью человечества, чувствовать, быть среди них, строить свою жизнь так, как сам того хотел. Он мог быть тем, кем хотел быть. Не проклятием, не демоном, не вечным беглецом — а просто собой.
Азирафель хотел, чтобы он это понял.
Хотел, чтобы, даже когда его самого не станет, эта мысль осталась с Кроули. Чтобы он не ушёл в тьму, не сгорел в ненависти к себе, не позволил этой боли сломать его.
Чтобы он жил.
Чтобы, когда Азирафеля не станет, Кроули не исчез вместе с ним.
Но правда заключалась в том, что Азирафель не знал, возможно ли это.
Не знал, выдержит ли Кроули.
Не знал, оставит ли его эта боль в живых.
Но он хотел надеяться.
Даже если Кроули никогда не узнает, что Азирафель до последнего верил в него.
Что он верил, что тот сможет быть счастливым.
Кроули сидел на корточках, обхватив руками колени, пока горячая вода безостановочно лилась сверху, стекая по плечам, по спине, обжигая кожу, но он даже не чувствовал боли.
Он не двигался, не пытался выключить воду, не пытался укрыться от жара — просто сидел, опустив голову, позволяя мокрым, спутанным рыжим прядям спадать на лицо, закрывая глаза, скрывая его выражение от пустого пространства вокруг.
С ним что-то не так.
Что-то было не так с самого начала.
Его тело дрожало — не от холода, но от чего-то внутри, от глухого, разъедающего чувства, что что-то важное ускользает, что оно уже ушло, а он даже не заметил.
Слишком много вопросов звучало внутри Кроули, но он даже не мог их озвучить у себя в голове.
Они были размытыми, неоформленными, словно скомканные обрывки мыслей, которые цеплялись друг за друга, но так и не складывались в нечто цельное.
Эти мысли кружили в его сознании, едва касаясь краёв разума, прежде чем снова исчезнуть в тумане, оставляя после себя лишь нарастающее, удушающее чувство.
Кроули провёл дрожащей рукой по мокрому лицу, вдавливая пальцы в лоб, пытаясь вытолкнуть из себя этот гулкий, неотступный дискомфорт, который был похож на приближающуюся бурю.
Он не понимал, что именно не так.
Всю свою жизнь он искал опасность, находил её даже там, где её не было, ждал ножа в спину даже от тех, кто никогда не собирался его предавать. Может, это просто привычка — держать себя в напряжении, не позволять себе расслабиться, не позволять поверить, что что-то может быть по-настоящему хорошим.
Ведь, если ты веришь в хорошее — тебе есть что терять.
Кроули провёл рукой по лицу, задержав пальцы на висках, чувствуя, как в голове ноет от усталости.
Может быть, ему просто сложно жить на Земле.
Он столько веков был между мирами, ни здесь, ни там, не принадлежа ни одной стороне, — и теперь, когда он наконец-то мог просто существовать среди людей, как один из них, он сам загоняет себя в ловушку своих страхов.
Может быть, он просто навязывает себе то, чего нет.
И тревожит этим не только себя, но и Азирафеля.
Может быть, проблема вовсе не в мире.
Не в Азирафеле.
Может быть, дело даже не в том, что произошло с этим проклятым крестиком.
Может быть, проблема в самом Кроули.
Он вышел из ванной, всё ещё вытирая волосы полотенцем, чувствуя, как влажные пряди спутываются между пальцами и смотрел на Азирафеля. Тот укутался в одеяло с головой, словно пытался спрятаться от всего мира.
Кроули вздохнул, отбросил полотенце, оставшись так, как был — мокрым, остывающим, с чуть покрасневшей от горячей воды кожей и опустился на кровать рядом с Азирафелем, всё ещё чувствуя, как влажные волосы липнут к шее, как простыни мгновенно впитывают тепло его кожи.
Он осторожно скользнул рукой по мягкому кокону одеяла, нащупывая его талию, медленно провёл пальцами по ткани, будто хотел убедиться, что он здесь.
Затем наклонился ближе, притянул его к себе, обнял так, как делал это всегда — медленно, но с той уверенностью, которая говорила, что он не отпустит.
Азирафель не сопротивлялся.
Только чуть вздрогнул, когда тёплые, влажные руки обхватили его через слои ткани.
Кроули глубоко выдохнул, прижимая Азирафеля ближе, хороня лицо в его волосах, закрывая глаза.
— Я не знаю, что со мной, ангел. — Его голос был тихим, хрипловатым, чуть сдавленным. — Слишком много всего. Всё как-то… спутано, намотано одно на другое. Я даже не могу разобрать, где страх, а где просто… хреновая привычка тревожиться. — Он чуть сильнее сжал его в объятиях. — И, может быть, проблема просто во мне. Может быть, я просто… не умею иначе. Я всё-таки демон, да? Может, мне просто тяжело просто жить и при этом не ожидать чего-то плохого…
Азирафель чуть пошевелился под одеялом, но не выглянул, не повернулся к нему лицом — просто его тело стало чуть менее напряжённым, дыхание — чуть более рваным.
— Ты никогда не был проблемой, Энтони.
Тихо.
Так тихо, что Кроули едва расслышал.
Но он услышал и замер.
— Просто… просто иногда кажется, что я делаю всё неправильно по отношению к тебе, из-за чего ты… ну, ты страдаешь.
Он почувствовал, как Азирафель вздрогнул.
— Ты не понимаешь, Энтони. Это не ты. Никогда не был ты. Ты… — Он запнулся. Кроули ждал. Азирафель снова выдохнул, глубже, тяжелее, как будто собирался сказать что-то ещё, но передумал. А потом сделал то, чего Кроули не ожидал. Он вытянул руку из-под одеяла, нашёл его запястье, и крепко сжал его. — Не смей так больше думать.
Они говорили долго.
Слишком долго.
Кроули тихо, отрывисто, путано пытался объяснить, что творится у него в голове, говорил о тревоге, о страхе, о том, что не может разобраться в себе, что чувствует слишком много всего сразу и не понимает, что из этого настоящее, а что просто последствия его собственной сломанной натуры.
Азирафель слушал, отвечал, пытался успокоить, но слова застревали у него в горле, потому что часть его знала: он скрывает слишком многое.
И ещё большая часть его хотела, чтобы Кроули всё-таки увидел.
И это злило. Это отчаянно, болезненно злило.
Часть его хотела, чтобы Кроули увидел. Чтобы понял. Чтобы что-то решил. Чтобы что-то сделал, но сознательная часть говорила, что этого ему не нужно.
Азирафель был сломан этим выбором, разрываем между желанием быть раскрытым и необходимостью скрываться.
Он прижимался к Кроули ближе, когда чувствовал, как тому становится тяжелее, как напряжение в его теле возрастает. Он гладил его пальцами по спине, касался губами виска, вплетал в голос мягкость, которую Кроули всегда ловил, в которую всегда верил.
И чем больше он это делал, тем сильнее чувствовал, как что-то внутри него умирает.
Когда утром понедельника Кроули вёз его на работу, он вёл себя так, будто ничего не случилось.
Будто вчерашняя ночь не оставила в нём следов.
Кроули подвёз Азирафеля на работу, ведя машину уверенно, расслабленно, бросая какие-то случайные фразы, шутил, говорил с Джорджем и Анной, когда они вошли в редакцию, как будто ничего не случилось.
Азирафель пытался сделать вид, что озабочен работой, что его беспокоят только бумаги, которые лежат на его столе, а не то, что он всё ещё чувствовал, как тело ноет после ночных ласк Кроули, как душа всё ещё не отпустила их разговор.
Но Кроули был в порядке.
И это было неправдой.
И это было правдой одновременно.
Он видел, как Кроули беззаботно берет стопку ненужных газет, как бросает что-то Анне в ответ, как не торопясь идёт к кабинету мистера Уилсона и неожиданно заходит туда, закрывая за собой дверь.
Он не сказал, зачем.
Азирафель чувствовал, как внутри него поднимается глухое недоумение, смешанное с тревогой.
— Ох, прости, прости, не хотел тебя пугать!
Азирафель вздрогнул, резко вынырнув из мыслей, когда перед ним буквально материализовался Джордж, чуть не сбив его с кресла своей поспешностью.
— Джордж, ради всего святого… — Азирафель прижал руку к груди, выдыхая.
— Ты просто не представляешь, как хорошо я отдохнул!
— Значит, выходные удались? — Азирафель позволил себе улыбнуться, хоть и с лёгким запозданием.
— О, ещё как! — Джордж взмахнул руками. — Мы с Амелией ходили в «Одеон»!
— «Одеон»? — Азирафель чуть приподнял брови.
— Да, на Пикадилли. Чёрт, какой фильм, Азирафель! Ты бы видел! Мы смотрели «Сердце мира», и это было просто… потрясающе!
— «Сердце мира»? — Азирафель приподнял брови, вспоминая афиши. — Это тот самый трогательный фильм про разлучённых влюблённых?
— Ну, да, но он не просто слезливый, а настоящий шедевр! — Джордж подался вперёд, взмахнув руками. — Ты бы видел эту сцену на поле! Он возвращается после всех испытаний, весь такой… уставший, но полный решимости! А она стоит там, не зная, что он уже рядом! А потом она бросается ему в объятия, музыка нарастает, их силуэты сливаются воедино на фоне заката… Ну, это просто…
— Не знал, что тебе такое нравится. Это… довольно драматично.
— Гениально! — Джордж рассмеялся. — Даже Амелия улыбнулась, представляешь?
Азирафель смягчился.
Он знал, что Амелия была не из тех, кто легко смеётся.
Бывшая монахиня, спасённая Джорджем от одержимости, когда-то потерявшая всё — и веру, и покой, и саму себя — теперь осторожно, по крупицам, собирала себя обратно.
И Джордж, со всей его оглушительной, заразительной, неудержимой жизнерадостностью, несгибаемой верой в хорошее, с его добрым сердцем, слишком большим для этого мира, — был тем, кто её вытягивал.
— Неужели? — Азирафель чуть сузил глаза. — И с кем же была она — с тобой или с главным героем?
— Очень смешно, — фыркнул Джордж, закатив глаза, но уши его слегка покраснели. — И знаешь что? Она пошла на это со мной. И это уже что-то.
Азирафель внимательно на него посмотрел.
— Тебе правда важно, да?
— Что именно?
— Она.
Джордж моргнул, слегка смущённый тем, насколько прямо был задан вопрос, но потом снова широко улыбнулся.
— Конечно.
— Всё… серьёзно?
Джордж засмеялся, но не как обычно, не с привычным весельем, а тише, мягче.
— Знаешь, я не уверен, что мы даже когда-нибудь говорили об этом. Но мне не нужно это обсуждать, чтобы понимать. Я просто хочу, чтобы она жила.
Азирафель кивнул, опустив взгляд, прокручивая слова Джорджа в голове.
— И ты готов ждать?
— Сколько потребуется, — Джордж пожал плечами, как будто это было самой очевидной вещью в мире. — Я не могу изменить её прошлое, но, может быть, смогу показать ей, что будущее может быть… ну, светлее, что ли.
Азирафель ненадолго замолчал, раздумывая над словами Джорджа.
— Прости, если это прозвучало… слишком навязчиво. — Он слегка качнул головой. — Просто иногда любопытство берёт верх над хорошими манерами.
— Дружище, поверь, любопытство это наихудшая твоя черта.
Азирафель усмехнулся, покачав головой.
— Но я рад за тебя, Джордж. — Он посмотрел на него с искренним теплом. — Правда рад. И… я тебя даже понимаю.
Джордж внимательно на него посмотрел, затем наклонился ближе, хитро прищурившись.
— Ага… А теперь расскажи, как там у тебя с Энтони.
— Ну, он купил билеты, выбрал пьесу и даже не сказал мне, куда мы идём, тянул до последнего, но благодаря моим… методам я узнал, что это «Пигмалион».
Джордж прищурился, явно заинтригованный.
— Ну и как, понравилось?
— Понравилось. — Азирафель вспомнил, как они сидели в тёмном театре, как Кроули время от времени бросал на него взгляды, изучая его реакцию, как его накрыла его собственную. — Это было… прекрасно. Он знал, что мне понравится.
— Демоны могут быть такими романтиками, кто бы мог подумать. — Джордж ухмыльнулся, но потом, будто вспомнив, добавил: — А до этого вы же вроде к Маргарет ездили? К жене Джареда? Я правильно помню?
— Да…
— Как она? — раздался голос Анны.
Они оба обернулись, увидев её сзади — с карандашом за ухом, с чашкой кофе в одной руке и свежим выпуском газеты в другой.
— Маргарет многое потеряла, но продолжает идти вперёд, как бы тяжело ей ни было. И Марта… Марта просто замечательная. Такая светлая девочка. Они держатся. Им тяжело, но… они держатся, да.
Анна кивнула, задумчиво обвела пальцем край чашки, а потом тихо выдохнула.
— С ребёнком и с бизнесом. — Она покачала головой, нахмурившись. — Ты не представляешь, сколько проблем у неё свалилось на голову. Быть матерью-одиночкой, когда вокруг война, а ещё и пытаться удержать то, что осталось от дела мужа… Господи. Я не знаю, как она это делает.
Джордж поёрзал на месте, сцепив руки.
— А есть кто-то, кто ей помогает?
— Там не всё так просто. Родственник Джареда помогает с финансами, но он человек консервативных взглядов. Если бы мог, давно бы сказал ей оставить всё и просто «заняться домом».
Анна закатила глаза, резко выдохнув.
— Ну конечно. Потому что по его мнению, женщина не может управлять делами?
— Ты же знаешь, как это бывает.
— Знаю. — Анна вздохнула. — Но от этого не перестаёт раздражать. Я… подобного отношения, скажем так, натерпелась от мужа.
Азирафель чуть напрягся и опустил взгляд.
— Мне жаль это слышать, дорогая.
— Да брось, Азирафель. — Она пожала плечами, но в её голосе скользнула тень чего-то давно пережитого, но не забытого. — Это давно в прошлом. Я уже не та наивная девочка, которую можно было сломать словами, запугать, заставить сомневаться в себе.
Азирафель кивнул, но не стал говорить, что всё равно это было неправильно, что всё равно ей пришлось через это пройти. Он знал, что Анна не любит жалости.
Она поставила чашку на стол, убрала волосы за ухо и внезапно заговорила:
— Ты мог бы меня познакомить с Маргарет? Лично.
Азирафель удивлённо моргнул.
— Ты хочешь с ней встретиться?
— Да.
— А зачем, если можно спросить?
Анна медленно перевела взгляд на Джорджа, а потом снова на Азирафеля.
— Есть к ней одно дело.
Джордж прищурился.
— Какое, если не секрет?
Анна чуть смутилась, словно не собиралась сейчас это обсуждать, но потом пожала плечами и отмахнулась:
— Завтра расскажу, когда вечером соберёмся.
Азирафель замер, моргнул, немного ошеломлённо глядя на неё.
— Завтра?..
— Ты не знаешь, что завтра за день? — Джордж наклонил голову.
Азирафель отвёл взгляд.
Он знал.
Этот день будет его последним.
— Нам нужно обсудить это с Энтони, — сказала Анна.
Джордж медленно кивнул.
— Да. Нужно.
Азирафель смотрел на них, и в его голове звенела только одна мысль.
Они всё-таки что-то поняли.
Дверь кабинета мистера Уилсона распахнулась с силой, будто её хотели вышибить с петель, и из-за неё буквально вылетел Кроули.
— «Это не в моей компетентности», — передразнил он, бормоча себе под нос, — «Я не могу в это вмешиваться».
Кроули раздражённо смахнул со лба прядь волос, глаза его вспыхивали злостью, губы были сжаты в тонкую линию.
Вся редакция на мгновение притихла.
Анна, Джордж и Азирафель синхронно обернулись.
— Ух ты, он злится. — Джордж тихо присвистнул.
— Никто не выходит из кабинета начальника в хорошем настроении, — пробормотала Анна, медленно скрестив руки на груди.
— Не спрашивайте.
— О, теперь мне ещё больше хочется спросить, — Анна приподняла бровь.
— И мне! — тут же добавил Джордж.
— Что он сказал, дорогой? — негромко спросил Азирафель.
— О, ничего особенного. Просто сказал, что ничего не может сделать и, мне кажется, он даже не собирался.
Анна подняла бровь выше.
— А что конкретно?
— Просто небольшая… техническая беседа старых знакомых.
Девушка осторожно взяла демона под руку, а затем наклонилась ближе и тихо прошептала:
— Он не в курсе.
— Ну очевидно, это ж Азирафель.
Азирафель не слышал, о чём именно они говорили, но сам факт их шёпота, скрытого, намеренного, вызывал в нём глухое, удушающее беспокойство.
Они что-то знали.
Они что-то поняли.
Азирафель глубоко вдохнул, но воздух, казалось, застрял в горле, отказываясь наполнять лёгкие. Он смотрел, как Кроули тихо, короткими фразами отвечал Анне, как та кивала, как её пальцы на секунду чуть крепче сжали его руку, как будто она что-то подтверждала, а затем, на миг, коротко взглянула в сторону Азирафеля.
Он едва успел отвернуться, прежде чем их взгляды могли пересечься.
Он не хотел видеть в её глазах правду.
Потому что, если он увидит — то поймёт, насколько всё плохо.
Он знал, что завтрашний день — его последний, и что этот вечер, этот тёплый свет ламп в редакции, этот запах свежей бумаги, тихий шум разговоров вокруг, голос Анны, тихий смех Джорджа — всё это скоро станет воспоминанием. Их воспоминанием.
Мёртвые не имеют воспоминаний.
Он доделал свою работу, поставил последнюю подпись, сложил бумаги ровной стопкой, отодвинул чернильницу. Всё было в порядке. Всё, кроме одной мысли, которая не покидала его ни на секунду: завтра всё закончится.
Но сегодняшний день закончился хорошо. Они долго разговаривали с Анной и Джорджем, шутили, обсуждали статьи, редактировали заметки. Анна вспоминала старые выпуски, Джордж с воодушевлением пересказывал какие-то новости, и Азирафель смеялся вместе с ними, так, будто завтра не наступит. Как будто завтрашний день будет таким же, как этот.
Но эта мысль не отпускала.
Завтра всё закончится.
Когда работа осталась позади, Кроули ждал. Они пошли ужинать в маленькое заведение, которое Азирафель всегда любил, потому что там было тихо, уютно, а чай подавали по-настоящему хорошим, с терпким ароматом бергамота и пряностей. Азирафель заказал пирожное — очень аппетитное, кремовое, с мягким, влажным бисквитом, которое таяло во рту, и пил чай, медленно, наслаждаясь каждым глотком.
Кроули что-то рассказывал о своей жизни, делился новостями, негромко ворчал на владельца заведения за слишком яркое освещение — обычные разговоры, ни о чём, но от этого они были ещё ценнее.
Азирафель боялся спрашивать Кроули о том, о чём тот говорил с Уилсоном, боялся услышать в ответ что-то, что нарушит это хрупкое равновесие, в котором он держал себя весь день.
Они вернулись домой поздно.
Ванная была тёплой, наполненной лёгким паром. Азирафель стоял перед зеркалом, брился, аккуратно, методично, будто этот ритуал имел для него особое значение.
Кроули наблюдал за ним, прислонившись к дверному косяку, сложив руки на груди.
— Ты так и не купил нормальную бритву, — хмыкнул он, покачав головой.
Азирафель замер, чувствуя, как Кроули мягко касается его запястья, скользит пальцами по его руке, аккуратно забирая бритву.
— Дай-ка.
Он взял его подбородок рукой, чуть запрокидывая голову, чтобы свет лучше ложился на линию шеи, на бледную кожу, которую ещё не тронуло лезвие, мягко прижимая его поясницей к краю раковины.
— Смотри-ка, а ты уже не ребёнок.
Азирафель усмехнулся, но в этом смехе была странная, тёплая грусть.
— Это замечание запоздало лет на десять, если не больше.
— Десять? Ну нет, ангел, я помню, каким ты был в четырнадцать.
Кроули провёл лезвием по его щеке аккуратно, точно, медленно, следя за каждым движением, за тем, как Азирафель чуть прикрывает глаза, подставляя лицо под его руки.
— Вечно хмурый, вечно читающий книги больше, чем твоя голова. А ещё… — он хмыкнул, убирая лезвие и споласкивая его под тонкой струёй воды. — Ты заикался, когда нервничал.
— Я не… — начал было Азирафель.
— Ах да, и голос ломался. Это было… что-то. Особенно когда ты пытался со мной ругаться.
Азирафель закатил глаза, но позволил Кроули закончить с одной щекой.
— Это было ужасно. Я злился даже на себя. Тогда мне казалось, что мой голос звучит неестественно, а отражение в зеркале только подтверждало это. Я не мог смотреть на себя, потому что был уверен — я выгляжу… ну, мягко говоря, нелепо.
— О, ангел, ты выглядел нормально. Простой подросток, который верил, что мир можно изменить одной только решимостью и упрямством.
Азирафель хмыкнул, опуская взгляд.
— А теперь… теперь я просто лучше понимаю, насколько этот мир упрямее, чем я.
— Теперь ты просто знаешь, что это сложнее, — тихо сказал Кроули. — Но ты не перестал пытаться.
Кроули просто провёл пальцем по линии его щеки, где кожа теперь была гладкой.
— Помнишь, как защищал эту девочку, что сидела с тобой за одной партой? Как её звали… Софи?
Азирафель усмехнулся.
— Сара.
— Точно. Сара. Помню, как какой-то здоровенный громила пытался на неё надавить, а ты рванул вперёд с таким лицом, будто либо собирался читать ему нотацию о нравственности, либо ударить по коленной чашечке. Честно, я тогда не был уверен, что именно.
Азирафель вздохнул, вспоминая тот день.
— Ему не стоило её трогать. Она тогда очень боялась людей.
— Ну, после того, как ты ему выдал в нос портфелем, он точно запомнил это.
— А ты тогда очень долго ворчал на меня, — напомнил Азирафель, скептически приподняв бровь. — Говорил, что это было безрассудно и что я дурак, потому что полез на него в одиночку.
— А как иначе? — Кроули хмыкнул, но в его голосе была грусть. — Ты тогда был совсем другим, ангел. Стеснительным, замкнутым… но таким яростным, когда дело касалось твоего собственного мнения и принципов. Даже когда Харрис говорил тебе что-то, что тебе не нравилось, ты не спорил — но зато спорил со мной. Кричал на меня. Выгонял.
— И ты всё равно не уходил, — тихо с нежностью заметил Азирафель.
— Знаешь, ты стал человеком, который… чертовски упрям, слишком добр для своего же блага и не может пройти мимо чужой боли. Даже если ему самому от этого только хуже. Даже если приходится платить слишком высокую цену.
Азирафель сжал пальцы, борясь с желанием взять его за руку.
— Но ведь у тебя был выбор просто оставить меня, не так ли? — сказал он почти шёпотом.
Кроули молчал. Лезвие в его руках оставалось неподвижным, хотя он уже давно мог бы закончить.
— Потому что ты был мне нужен.
Он замолчал, но, кажется, понял, что этого недостаточно.
— Не потому что ты сын какого-то принца Ада. Не потому что я демон. Не потому что между нами какая-то там сверхъестественная связь, — голос его звучал низко, почти хрипло. — А потому что… потому что ты был таким же потерянным, как и я. Потому что ты рос в месте, где никто не смотрел на тебя, не видел тебя по-настоящему. Потому что ты отчаянно пытался заслужить любовь, которая тебе не полагалась, и думал, что если будешь хорошим, правильным, послушным — тебя, может быть, не оставят.
Он коротко усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья.
— И знаешь, в тебе я видел себя. Видел, каким я был когда-то. Когда ещё не знал, что значит падать.
Азирафель смотрел на него, и что-то в его глазах изменилось.
Он сглотнул, чувствуя, как внутри поднимается что-то тёплое, болезненное, невыразимо важное.
— А ты был нужен мне, — тихо ответил он.
Кроули поднял на него взгляд, чуть прищурился, будто пытаясь понять, что он сейчас услышит.
— Не потому, что ты демон. А потому что ты всегда был рядом, даже когда я пытался притвориться, что мне не нужна помощь. Потому что ты всегда замечал, когда я падаю, даже если я молчал.
Азирафель дотронулся ладонью к груди Кроули.
— Потому что ты был первым, кто остался.
Кроули накрыл руку Азирафеля своей и улыбнулся, смотря ему в глаза.
— Ты бы знал, как ты изменился.
Азирафель улыбнулся.
— А ты — нет.
— Конечно, нет. Я с самого начала был безупречен.
Они оба посмеялись.
— Ну, всё, достаточно сантиментов, ангел. Ты уже выглядишь так, будто готов меня поцеловать.
— Что за нелепость, — пробормотал Азирафель.
Кроули усмехнулся шире.
— Ладно-ладно, всё, закончили. — Он театрально взмахнул рукой. — Ты теперь гладкий, сияющий, как самая пафосная реклама бритвенных станков.
Кроули медленно поднял его руку к губам, обхватив её обеими ладонями, словно касался чего-то хрупкого, невесомого. Его пальцы легко скользнули по коже, следуя за изгибами костей, задержались на костяшках, прежде чем он наклонился и мягко, неторопливо коснулся их губами.
Он чувствовал тепло его губ, чувствовал, как сердце вдруг забилось быстрее, как ладонь подхватила его пальцы и сжала их, не позволяя ему отстраниться, не позволяя сделать ни шага назад.
И он не хотел.
Он не хотел отдаляться.
Медленно, так же мягко, Азирафель провёл пальцами вверх, по запястью, по предплечью Кроули, выше, к его плечу, к шее. Осторожно, будто боясь спугнуть, будто пытаясь запомнить каждое ощущение, каждый миллиметр его кожи.
Азирафель медленно обвил его шею руками, тёплыми, мягкими, сжимающими чуть крепче, чем просто касание.
Кроули наклонился, и в следующий момент их губы встретились.
Сначала осторожно, мягко, словно демон ждал, что Азирафель отстранится, что передумает, что это окажется ошибкой.
Но он не отстранился.
Он запустил пальцы в его волосы, потянул ближе и прижался сильнее.
Кроули выдохнул в его губы, его руки скользнули вниз, по плечам Азирафеля, к талии, крепче сжимая, ближе притягивая, удерживая так, словно он боялся, что если отпустит хоть на мгновение — то что-то неизбежно исчезнет.
Их губы двигались в одном ритме, медленном, чувственном, губы касались, чуть размыкаясь, языки встречались, исследуя, сплетаясь, а руки сжимали друг друга так, словно оба знали, что это больше, чем просто поцелуй.
Это было обещание.
Это было доверие.
Это было то, что они носили в себе годами.
Азирафель прижался к Кроули так, будто хотел спрятаться в нём, исчезнуть в его тепле, раствориться в этих объятиях, которые были слишком крепкими, слишком тёплыми, слишком настоящими, чтобы принадлежать кому-то вроде него.
Он вжимался в Кроули, грудью, животом, бёдрами, всеми своими дрожащими, жаждущими частями, как будто искал защиты, как будто пытался слиться с ним, стать единым целым. Как будто надеялся, что если прижмётся крепче, если вцепится в него сильнее, если утонет в его губах, то завтра никогда не наступит.
Вода в ванне была тёплой, окутывала их паром, тяжёлым, влажным, заполняющим пространство между ними.
Кроули сидел в ванне, его мокрые рыжие волосы липли к лицу, а капли стекали по скулам, смешиваясь с влажной испариной на коже. Вода окутывала его по тело, а вокруг него, в этой тесной, наполненной паром ванной комнате, дрожал и дрожащими пальцами цеплялся за него Азирафель.
Мокрые пряди светлых волос прилипли к его вискам, а губы, покрасневшие от поцелуев, чуть приоткрывались, когда он жадно, прерывисто вдыхал от удовольствия. Его грудь вздымалась в лихорадочном ритме, а руки — горячие, влажные — обхватывали плечи Кроули.
Азирафель застонал, когда Кроули обхватил его за талию, притягивая к себе. Их мокрые тела скользили друг по другу, оставляя жаркие следы на коже, заставляя дыхание срываться, а разум путаться.
Кроули выдохнул в его шею, оставляя горячий поцелуй под подбородком, на ключице, дальше, ниже.
Азирафель выгнулся, задыхаясь от жара, от ощущения сильных рук, что вели его, направляли, удерживали. Вода плескалась вокруг, обнимая их, как будто хотела спрятать от всего остального мира.
Азирафель жадно ловил губы Кроули, словно боялся, что тот исчезнет в следующую секунду, оставив его в пустоте, где нет тепла, только нестерпимый холод. Он впивался в его тело поцелуями, срывал дыхание, терялся в ощущении живого жара под своими ладонями.
Его губы скользили по шее Кроули, оставляя следы — едва ощутимые, но полные отчаяния. Короткие ногти царапали грудь, вызывая легкую дрожь под пальцами.
Их поцелуи были сладкими, глубокими, наполненными мучительной медлительностью, растягивающей мгновения в вечность. И с каждым этим медленным движением огонь внутри Азирафеля разгорался сильнее, распространяясь от низа живота до кончиков пальцев ног, заставляя его сжимать их.
Азирафель впустил его в себя внутрь, обвивая руками, пытаясь стать с демоном единым целым, не оставляя даже миллиметра расстояния между их телами.
Он прятал лицо в изгибе шеи, горячее дыхание срывалось с губ, смоченных слезами, но он не позволял им пасть.
Не от боли — нет, — а от того, как отчаянно он не хотел отпускать Кроули, как безоглядно, как до дрожи, до судорожного вздоха, до ломоты в груди он его любил.
Он не мог сказать этого вслух — не сейчас, не тогда, не в этой кромешной ночи, где было только их дыхание, спутанное, срывающееся, и биение двух сердец в унисон. Но его тело говорило за него, говорил каждый судорожный вдох, каждая дрожь в руках, каждый стон, полный не только желания, но и безмерной, разрывающей его нежности.
Азирафель дрожал, не от страха, не от боли, а от нестерпимого чувства любви, что пронзало его насквозь, оставляя лишь мысль — «не отпускай меня».
Кроули не видел этих слез, не знал, как отчаянно Азирафель сдерживает рыдания, не в силах отпустить, не в силах сказать, как сильно его любит.
Он только чувствовал, как горячая кожа под его ладонями вздрагивает от каждого прикосновения, как дрожат мягкие бедра под водой, как его собственные поцелуи, осыпающие шею, заставляют Азирафеля выгибаться, двигаться, раскрываясь навстречу, но при этом — как-то по-другому, с какой-то пугающей сдержанностью.
Кроули нахмурился, останавливаясь. Он осторожно, дрожащими от непрошеной тревоги пальцами взял лицо Азирафеля в свои ладони, всматриваясь в его затуманенные глаза.
— Тебе больно? — голос сорвался, тихий, почти испуганный.
Но прежде чем он успел сказать что-то ещё, прежде чем смог как-то оправдать свою тревогу, Азирафель рванулся вперёд, хватаясь за него, впиваясь в губы поцелуем, жадным, горячим, наполненным отчаянием.
Кроули заставил себя отстраниться, ладонями удерживая дрожащее лицо Азирафеля в нескольких сантиметрах от своего.
— Азирафель… — его голос был хриплым, низким, чуть срывающимся, как будто в нем уже таилась мольба. — Что ты…
Он не знал, что хотел спросить. Боль ли это? Или страх?
— Пожалуйста… — Азирафель судорожно сглотнул, прикрывая глаза, но слезы все равно предательски скатились по щекам, смешиваясь с каплями воды. — Пожалуйста, не отпускай меня.
Он сказал это так тихо, так ломко, словно эти слова были последним, за что он еще мог держаться.
И Кроули почувствовал, как что-то внутри него рвется.
Ледяной страх стиснул его горло, сомкнулся ледяными пальцами вокруг позвоночника. Слова Азирафеля звенели в ушах, прокладывали трещины в его существовании, разламывая его изнутри.
Он не успел подумать.
Он не успел ни на секунду задуматься.
Он просто крепко, до судорог, до боли в пальцах, обнял Азирафеля, сжимая его в своих руках так, как будто хотел спрятать в себе, забрать себе всего, не позволить ничему и никому разлучить их.
— Никогда даже не смей думать, что я когда-либо отпущу тебя! — Его голос прозвучал глухо, но в нем было столько ярости, столько страха и безграничной преданности, что он сам не узнал себя.
Он двигался в нём, не разжимая объятий, не отпуская, не оставляя ни малейшего пространства между ними. Азирафель застонал, запрокидывая голову, хватаясь за него крепче, теряясь в этих прикосновениях.
Его губы снова нашли губы Азирафеля, но теперь поцелуй был медленным, тягучим, наполненным той самой больной, невыразимой нежностью, которую Кроули никогда не смог бы выразить словами.
Азирафель был его всем. И если существовала какая-то сила в этом мире, которая могла бы разлучить их, Кроули был готов порвать её на части.
И Кроули двинулся глубже, сильнее, впиваясь в его губы, в его тело, в саму суть Азирафеля, чтобы доказать ему — не словами, а самим существованием, что он сдержит обещание.
Тепло, ленивое, тяжёлое после близости, пропитало воздух, смешиваясь с едва уловимым ароматом воды, мыла на коже, тёплой истомы в каждом вдохе.
Азирафель лежал на Кроули, подперев подбородок ладонью, свободной рукой перебирая его тёмные, влажные от недавней ванны волосы. Кончики локонов касались его пальцев, мягкие, шелковистые, и он чуть нахмурился, лениво заворачивая один из них вокруг пальца.
Кроули полулежал, вытянув руку под головой, вторая небрежно лежала на талии Азирафеля, проводя ленивые круги по его горячей коже. Его глаза были прикрыты, губы чуть приоткрыты в расслабленном, сонном выражении.
— Конечно же, библиотека, — усмехнулся Кроули, чуть запрокидывая голову на подушку, подставляя себя под эти неспешные, завораживающие прикосновения. — Какой же дом без твоих пыльных книжек?
Азирафель ткнулся носом ему в ключицу, тихо фыркнув.
— Они не пыльные.
— Будут пыльными.
— Буду их чистить.
— Будешь заставлять меня их чистить.
Азирафель слегка приподнялся, нависая над Кроули, чтобы видеть его лицо. Глаза демона были полуприкрыты, губы тронула едва заметная улыбка — он выглядел расслабленным, таким настоящим.
— И что ещё? — лениво протянул Кроули, лениво ведя пальцами по его голой спине.
— Гостиная с большим камином, чтобы можно было устраивать уютные вечера.
— Ха. Говори прямо — ты хочешь сидеть в кресле с книгой, а я должен приносить тебе чай и одеяло.
— Ты сам это предложил, дорогой, — невинно заметил Азирафель, проводя пальцами по его виску и мягко перебирая волосы. — И, признаться, мне кажется, это весьма справедливым распределением обязанностей.
— Хитрец, а я хочу сад, — пробормотал он.
Азирафель вскинул брови, в глазах мелькнуло искреннее любопытство.
— Ты? И сад? — Азирафель наклонил голову, улыбаясь с лёгким удивлением. — Неужели ты наконец признал, что природа не так уж и ужасна, если её не пытаться подстричь под линейку?
— Я, между прочим, весьма неплох в садоводстве, ангел, в отличие от тебя, — протянул Кроули, приподнимаясь на локте и лениво щурясь.
— Ох, ну знаешь ли, — с достоинством произнёс Азирафель, скрестив руки. — Я обладаю вполне основательными знаниями в ботанике! Просто… мои методы ухода несколько отличаются от твоих.
— Твой единственный засохший фикус уже два года одиноко стоит на подоконнике.
Азирафель издал возмущённый звук, но вместо ответа уткнулся носом в его шею, буркнув глухо:
— Ну, ты же знаешь, как непредсказуем может быть рабочий график.
— О, конечно, конечно. Я всегда знал, что в душе ты тот еще мерзавец.
— Так какой сад ты хочешь? — поспешно сменил тему Азирафель, проводя ладонью по груди Кроули.
Демон усмехнулся, но, кажется, решил сжалиться. Он задумчиво провёл рукой по спине Азирафеля, его голос стал чуть тише, в нём появилась ленивая мечтательность.
— Сад должен быть правильным, — Кроули кивнул. — Например, деревья должны создавать естественную тень, но не слишком загущать пространство, иначе ты не сможешь там часами валяться с книгой.
— О…
— Цветы надо подбирать так, чтобы они цвели круглый год по очереди. Весной — сирень и нарциссы, потом ирисы, летом — розы, пионы, жасмин, ближе к осени — георгины.
— Звучит… потрясающе, — задумчиво выдохнул Азирафель.
— Я знаю, — самодовольно заметил Кроули.
Азирафель ткнулся в его губы коротким, тёплым поцелуем.
— И что ещё?
— Беседку, — пробормотал он, касаясь губами уголка его рта. — Большую, но не слишком. С деревянными колоннами, оплетёнными виноградной лозой.
— Осенью листья будут красными, такими огненным, как твои волосы, дорогой. — Азирафель коснулся его виска, обводя пальцами лёгкие завитки у линии роста волос.
— Как мои волосы, — подтвердил Кроули, чуть склонив голову к его ладони.
Азирафель опустился чуть ниже, прокладывая губами дорожку по его ключице, тёплую, ленивую.
— Может, нам стоит поставить в саду скамейку?
— Где?
— Под вишнёвым деревом.
Кроули выдохнул, скользя ладонью по его спине.
— Значит, теперь у нас есть ещё и вишнёвое дерево?
— Конечно, — Азирафель ткнулся носом в его шею, шепча прямо на горячую кожу. — Оно будет цвести белыми цветами весной.
— А летом?
— Летом ты будешь ворчать, что птицы съедают всю нашу черешню.
— Нет-нет, твоё вишнёвое дерево, твоё желание, а значит, моя головная боль, — Кроули прищурился. — Не удивлюсь, если ты ещё заставишь меня печь из неё пироги и варить варенье.
— Ну, если ты сам настаиваешь, дорогой, я, конечно, не могу отказать тебе.
Кроули застонал, прикрыв лицо рукой.
— Я знал, что это ловушка.
— Ради справедливости, если ты будешь делать хорошие пироги, я могу взять на себя уборку в библиотеке.
Кроули фыркнул.
— Ха! Хочешь сказать, что я должен вкалывать на кухне, а ты будешь с важным видом, который ты делаешь постоянно на работе, переставлять книги с одной полки на другую?
— Ты недооцениваешь работу библиотекаря! Я провёл там достаточно времени, пока ты предпочитал упорно игнорировать меня, — Азирафель лениво провёл пальцами по ключице Кроули, задерживаясь в ложбинке у его плеча.
Кроули прищурился, уголки его губ дрогнули в хитрой ухмылке.
— Я же говорил: важный вид. Ты же обо мне думал, а никак не о работе или Джей Остин.
Азирафель чуть замер, но не отвёл взгляда.
— Если честно, не было ни дня, когда бы я о тебе не думал, потому что ты всегда был частью моей жизни. Даже тогда, когда я думал, что справлюсь один…
— Ну, ты и правда пытался справляться один, — он протянул руку, провёл пальцем по щеке Азирафеля, легко, едва ощутимо. — Но у тебя это плохо выходило.
Азирафель тихо рассмеялся, ткнулся носом в его подбородок, мягко, как кот, который ищет уюта.
— Ты всегда знал, что я не умею сдаваться.
— Именно это и раздражает, — Кроули фыркнул, но его рука обняла Азирафеля крепче, скользнула вдоль позвоночника, оставляя за собой горячий след.
— Признай, что тебе нравится меня спасать, милый, — негромко произнёс он, чуть наклоняя голову, их губы оказались на расстоянии дыхания.
— Чушь и клевета, я тебе не ангел-хранитель с вылизанными до блеска белыми крыльями и нимбом, светящимся, как уличный фонарь.
— Ты прав, — прошептал Азирафель, проводя пальцами по его щеке. — У тебя нет белых крыльев, они у тебя чёрные, как тёплая ночь, которая укрывает меня, когда мне холодно. У тебя нет нимба, но у тебя есть глаза, которые горят теплее, чем любое свечение, которое мне доводилось видеть. И… ты не ангел-хранитель, но ты был моим спасением всегда. Даже когда Бог отвернулся от меня.
Кроули смотрел на него долго. Слишком долго. В его глазах отразилось что-то неуловимое — тёплая, глубокая, почти болезненная привязанность. Он молчал, но затем, не отводя взгляда, медленно наклонился и поцеловал Азирафеля.
Не жадно, не требовательно — этот поцелуй был мягким, почти осторожным, как прикосновение теплого ветра. Кроули целовал его, будто подтверждая каждое слово, будто печатая это признание на его губах.
Азирафель замер, его пальцы сжались на плечах демона, а сердце на мгновение сбилось с ритма. Когда Кроули отстранился, его дыхание смешалось с дыханием Азирафеля.
— Да, — негромко сказал он.
Азирафель моргнул, его глаза затуманились.
— Прости?
Кроули усмехнулся уголком губ, снова проведя ладонью по его щеке.
— Да, ангел, мне нравится тебя спасать.
Азирафель не дышал.
Его сердце сжалось и разжалось с такой силой, что он почти услышал собственный пульс в висках.
— Ты никогда не скажешь этого вслух, но я видел. Видел каждый раз, когда ты просто смотрел на меня в приюте, среди других мальчишек, будто искал подтверждение, что я всё ещё рядом. Видел тебя перед тем, как мы убили Харриса. Видел, когда пламя охватывало монастырь и ты глазами нашел мою тень, когда взрывалась больница, когда мир снова и снова пытался сломать тебя. И мне нравилось знать, что прежде чем он доберётся до тебя, ему придётся пройти через меня.
Азирафель нежно улыбнулся, но в этой улыбке было что-то хрупкое, почти болезненное, словно она держалась на грани между теплом и тоской.
— А если не получится? — тихо спросил он.
Кроули чуть нахмурился, глаза его блеснули, но он не отвёл взгляда.
— Что именно?
— Если мир всё же доберётся до меня. Если однажды ты не успеешь…
Кроули посмотрел на него пристально.
— Я выращу вишнёвые деревья на выжженной земле, если понадобится, ангел, — тихо произнёс он, его дыхание горячим призраком скользнуло по губам Азирафеля. — Сделаю так, что они зацветут даже в Аду. Даже если их будет некуда посадить.
— Ох, дорогой…
— Нет, ангел, — перебил он, его пальцы крепче сжались на талии Азирафеля, словно он мог удержать его здесь, в этой постели, в этом тепле, в этом моменте, где ему не нужно было бояться. — Я сломаю Ад, если он когда-нибудь найдёт тебя. И этот мир — когда ты состаришься, будешь хрустеть суставами и сетовать на боль в пояснице. Буду заваривать тебе чай, даже если ты снова забудешь о нём и он остынет. Я буду терпеть твои новые увлечения, даже если это будет коллекционирование антикварных чайников или выращивание лимонов в горшке.
Голос его был низким, ровным, но за ним слышалось нечто большее. Гнев, отчаяние, безграничная преданность, от которой сводило грудную клетку.
— Если мне придётся сжечь небо, чтобы ты остался — я сожгу. Если мне придётся вытянуть тебя из самой бездны — я сделаю это.
— Глупый, — шепнул Азирафель, закрыв глаза и сдерживая слёзы, прижимаясь лбом к его лбу. — Как же ты меня любишь…
— Да, ангел, — он закрыл глаза, позволяя себе утонуть в этом прикосновении. — И это самая чёртова, безнадёжная глупость в моей жизни.
Азирафель слабо рассмеялся, но звук этот больше походил на дрожащий выдох. Он прижимался лбом к его лбу, позволяя себе на мгновение просто дышать рядом с любимым, чувствовать тепло, слышать, как Кроули тихо, едва слышно выдыхает.
— Я бы сделал то же самое для тебя, — прошептал он.
Но Азирафель солгал.
Не в смысле того, что он не сделал бы этого. Он бы сделал. Уже сделал.
Он уже отдал себя ради него.
И не мог сказать.
Не мог сказать, что Кроули не придётся бороться за него в старости, потому что у него не будет этой старости. Не будет долгих вечеров у камина, когда огонь мягко потрескивает, а Кроули, бормоча что-то про старомодные привычки, всё равно заботливо укрывает его пледом.
Не будет ворчливых утренних чаепитий, когда Азирафель снова забудет, что поставил чайник на плиту, и Кроули, ругаясь, поспешит выключить его, чтобы не сгорел весь дом. Не будет несмелых прогулок по саду, когда Азирафель, уже с трудом передвигаясь, будет опираться на его руку, а Кроули будет бурчать, что он упрямый старый ангел и что стоило бы взять трость, но при этом будет держать его так, что никакая трость не понадобится.
Не будет медленных, выстраданных шагов по скрипящим половицам их дома, когда Кроули будет терпеливо ждать, пока Азирафель доберётся до кровати, и не скажет ни слова о том, как сжимается его сердце при виде этой мучительно несправедливой слабости, но вместо этого просто уляжется рядом, обнимет его, как всегда, как тогда, как теперь.
Кроули не придётся поднимать его, когда ноги вдруг станут слишком слабыми, чтобы держать его вес, когда он устанет раньше, чем успеет дойти до конца комнаты, когда простые вещи, которые когда-то давались ему легко, превратятся в испытание. Он не будет злиться на себя за то, что не может замедлить этот процесс, что не может остановить время, не сможет запретить старости забирать у Азирафеля привычные радости, его ловкость, его уверенность, его память. Не придётся делать вид, что он не замечает, как его ангел всё реже берёт в руки книги, потому что буквы расплываются перед глазами, и как всё чаще он просто сидит, глядя в окно, в их сад.
Они не проведут вместе полвека, живя человеческую жизнь.
Не будет у них этих пятидесяти лет, наполненных теплом, привычками, мелкими радостями, которые кажутся незначительными, пока у тебя ещё есть будущее, пока ты можешь строить планы, пока можешь думать «ещё столько впереди».
У них не будет ни десятков совместных Рождеств, когда Кроули, ворча, но неизменно помогая, будет развешивать гирлянды, а Азирафель, с счастливым румянцем на щеках, каждый раз будет готовить слишком много еды.
Не будет утра, когда они впервые решат оставить Лондон и переехать туда, где им будет спокойнее, где воздух будет чище, а сад — большим, солнечным, с той самой вишнёвой скамейкой, на которой они могли бы сидеть долгими вечерами, вглядываясь в тёплые летние закаты.
Они не будут спорить о глупостях, об устаревших кулинарных книгах, о том, можно ли есть консервированные бобы на ужин, об оттенке стен в гостиной или о том, нужно ли ставить табличку «Осторожно, злая собака», даже если у них никогда не будет собаки, но будет злой демон. Не будут ворчать, не будут мириться под одеялом, не будут хохотать до слёз из-за совершенно идиотской шутки, которую Кроули вдруг вспомнит через тридцать лет.
Они не проживут вместе полвека.
Не будет тех мгновений, когда они оба осознают, что прожили жизнь рядом. Когда однажды вечером, сидя у камина, Азирафель, прикрыв глаза, вдруг скажет: «Мы прожили столько лет, дорогой…», и Кроули, прикоснувшись губами к его лбу, шепчет в ответ: «И я бы не поменял ни одного дня».
Не будет шанса сказать это.
Потому что впереди нет десятилетий. Нет пятидесяти лет. Нет даже десяти.
Кроули думает, что у них есть время.
Азирафель не может сказать.
Как сказать тому, кого любишь, что он останется один?
Как объяснить, что всё, что он обещал, не сбудется? Что их дом так и останется несбыточной мечтой, что Кроули не придётся готовить овсянку по утрам, потому что скоро он будет встречать их один.
Поэтому он просто глубже вжимается в его тепло, зажмуривает глаза и делает вид, что у них есть ещё эти пятьдесят лет.
Даже если завтрашний день последний.
Кроули медленно, будто инстинктивно, обнял его крепче. Одна его рука скользнула по спине Азирафеля, нежно, но настойчиво, а вторая — подхватила его бёдра, легко, но уверенно, перекидывая через свою талию.
И теперь Азирафель сидел на нём, его голые ноги обхватили Кроули, запястья дрожали на его плечах, а Кроули держал его так, как держат что-то бесконечно хрупкое.
Кроули убаюкивал его, нежно, терпеливо. Он водил ладонью по его спине — медленно, уверенно, словно разглаживая невидимые складки, словно пытаясь стирать ту боль, которую не понимал, но чувствовал. Он мягко сжимал его талию, пальцы тепло скользили по коже, а подбородок Кроули чуть наклонился, так что его губы коснулись макушки Азирафеля, замирая там, словно в немом поцелуе.
Последний день.
Азирафель провёл рукой по старым деревянным перилам лестницы, поднимаясь в редакцию, где проработал столько лет. В воздухе пахло чернилами, бумагой, слабым ароматом кофе, заваренного слишком давно.
Дверь в редакцию скрипнула, когда он вошёл. Звук, который он слышал сотни раз, на мгновение прозвучал слишком громко, слишком резко.
И было слишком тихо.
Джорджа не было.
Анны тоже.
Азирафель чуть нахмурился, оглядывая пустые столы, на которых обычно громоздились исписанные листы, перья, недопитые чашки чая.
— Они взяли выходной, — раздался голос у двери.
Азирафель обернулся и увидел мистера Уилсона.
Парень ощутил секундную боль — тупую, режущую, пустую. Их отсутствие вдруг стало невыносимо значимым, словно кто-то вырвал кусочек привычного мира, оставив после себя зияющую пустоту. Почему именно сегодня? Почему, в этот последний день, они не пришли? Почему не сказали ни слова?
Хотелось в последний раз услышать голос Джорджа, его неуклюжие шутки, почувствовать, как Анна, с её неизменной сигаретой, бросит в его сторону какую-нибудь язвительную, но тёплую фразу, как они перекинутся парой слов о работе, о новостях, о жизни.
Они были частью его жизни.
Маленькой, но важной.
И сегодня они не пришли.
Он стоял посреди комнаты, погружённый в гулкую, чужую тишину, и смотрел на мистера Уилсона.
Пустым, пристальным взглядом он изучал каждый нюанс: как тот проводит пальцами по полям шляпы, будто разглаживает невидимые складки, как аккуратно вешает её на крючок, как ловко стряхивает с плеч тяжёлую ткань пальто, чуть проводя по рукаву, разглаживая складку у локтя.
Какая-то часть его понимала, что это нормально. Что люди снимают шляпы, когда входят внутрь, что пальто нужно повесить, прежде чем сесть за работу. Это было привычно, обычно, совершенно незначительно.
Но что-то в этих движениях вызывало у Азирафеля странное, смутное беспокойство.
Он смотрел, не моргая.
А потом Уилсон вдруг обернулся, и их взгляды встретились.
— Не трать время, мистер Фелл, — спокойно сказал он. — Оно у вас не бесконечное.
Сердце Азирафеля глухо ударило о рёбра.
Азирафель сел за свой стол, привычным жестом выровнял стопку бумаг и открыл первую страницу новой статьи. Бумага была гладкой, едва шуршащей под пальцами, но мысли его путались, взгляд всё время возвращался к пустым местам, где обычно сидели Джордж и Анна.
Но работа не ждала.
Мистер Уилсон занял своё место, и вскоре в редакции появился Генри — с лёгкой улыбкой, как будто обычный день, как будто ничего не изменилось. Он коротко кивнул Азирафелю и сел напротив, разложив перед собой исписанные листы.
Они работали молча, и это молчание, удивительно, оказалось не давящим, не гулким, а каким-то… спокойным.
Постепенно работа захватила их, и за несколько часов они успели обсудить десятки деталей — уточняли формулировки, поправляли заголовки, спорили о синтаксисе, и даже на мгновение, на какой-то крохотный миг, Азирафель забыл, что этот день — последний.
Генри принёс из своего портфеля аккуратно завернутый в бумагу узелок и положил его перед ним.
— Жена испекла, — сказал он, улыбнувшись.
Булочки были мягкими, тёплыми, с лёгким ароматом ванили и корицы. Азирафель откусил кусочек, и вкус был таким домашним, таким тёплым, что внутри что-то болезненно сжалось.
Они говорили обо всём — о том, как в Лондоне вечно не хватает солнца, о том, как за углом недавно открылось новое кафе, где подают восхитительный шоколадный торт, о том, как Анна всегда ругала редакцию за то, что они ставят слишком сложные заголовки, а Джордж вечно забывал закрыть чернильницу.
Генри упомянул об их доме, о том, как весной во дворе распускаются яблони, а летом окна всегда пахнут травами, потому что его жена сушит лаванду на подоконнике.
Азирафель слушал, кивал, вставлял что-то в ответ, улыбался в нужных местах, но внутри него всё ещё была эта неотступная, холодная тень — напоминание о том, что для него такой жизни не будет.
Внезапно Генри сказал:
— Мне было шесть. Болезнь забрала родителей, а я… ну, я просто не должен был выжить. Так говорили все врачи, так говорил мой дядюшка Мортимер. Он был единственным, кто остался, и ухаживал за мной, хотя я уверен, что ему было не по силам растить больного мальчишку.
Генри улыбнулся, но в его улыбке было что-то печальное, но в то же время тёплое.
— Он сидел со мной ночами, рассказывал истории, даже если думал, что я их не слышу. Он приносил мне книги, когда я начал выздоравливать, а потом говорил, что чудеса существуют. Я не должен был выжить, но вот я здесь. Жив, здоров, работаю с тобой, чтобы ты не сидел один в этот день.
Сейчас Азирафель смотрел на Генри, на его жизнь, на то, что он здесь, что он счастлив, что у него есть дом, жена, яблони во дворе, лаванда на подоконнике. Он смотрел и думал, сколько раз Кроули делал подобное для смертных, а потом скрывал это от Ада.
Сколько раз он становился этим самым чудом.
И какова была цена.
Азирафель почувствовал, как дрожат его пальцы, когда он отломил ещё кусочек булочки.
Лондон прощался с ним медленно.
Азирафель шагал по улицам, по которым ходил столько раз, и чувствовал, как город пульсирует вокруг него привычными ритмами — шум колёс по мостовой, отдалённые выкрики газетчиков, запах свежего хлеба из булочной на углу, мягкий ветер, что колыхал занавески в открытых окнах.
Он не спешил.
Его шаги были медленными, размеренными, будто каждое движение было последним.
Он проходил мимо книжного магазина, заглядывая в витрину, где, как всегда, стояли тома, которые он обещал себе купить, но так и не купил.
Он шёл вдоль набережной, слушая, как река мягко шумит под мостами, как чайки кружат над водой, и вспоминал, как когда-то стоял здесь, задумываясь о том, куда идти дальше.
Сегодня он не задавал себе этого вопроса.
Ему больше некуда было идти.
Мисс Ларк встретила его у порога, её взгляд был полон привычной заботы, но в этот раз в нём было что-то ещё — что-то, чего Азирафель не смог сразу понять. Она сказала, что Энтони ушёл утром и так и не вернулся.
Азирафель кивнул.
Он не удивился.
Кроули говорил ему утром, что не заберёт его. И часть его даже почувствовала облегчение.
Тишина стояла особенная, та самая, что бывает только тогда, когда всё внутри тебя замирает.
Азирафель вдруг вспомнил эту весну, когда он только ушёл из редакции «Глас церкви», когда искал подработки, искал ответы на собственные вопросы, искал себя. Когда он возвращался сюда, в эту комнату, и его встречала тишина.
Возможно, он должен был остановиться ещё тогда.
Но он не остановился.
И вот он здесь.
Азирафеля кольнуло. Он не сразу понял, что это — обида. Глухая, детская, но от этого не менее болезненная.
Сегодняшний день должен был быть обычным. Таким же, как всегда. Он не хотел прощаться, не хотел, чтобы что-то менялось. Хотел просто провести его, как и любой другой день. Утром пойти на работу, встретить Анну и Джорджа, обсудить очередную статью, послушать их разговоры, возможно, выпить с ними чаю. Вернуться домой и найти там Кроули. Они бы болтали, как всегда, часами, теряя время в разговорах, уходя от одной темы к другой, споря о вкусах, книгах, старых фильмах, о чём угодно и приготовили бы вместе ужин.
Он хотел, чтобы сегодняшний день был похож на все остальные.
Но никого не было.
Анны и Джорджа не было в редакции.
Кроули не было дома.
Он обвёл взглядом пространство вокруг себя, и взгляд упал на стопку аккуратно сложенных дневников.
Он долго не открывал их.
Но сейчас, когда внутри всё сжималось от ощущения, что он оставил слишком мало после себя, рука сама потянулась к ним.
Азирафель взял один из дневников — тот, в котором ещё оставались пустые страницы, и медленно провёл пальцами по обложке. Кожа на переплёте была чуть потёртой, уголки страниц пожелтели, но внутри ещё оставалось место для слов.
Он писал, пока слова не стали спутанными, пока пальцы не занемели, пока дневник не наполнился тяжестью мыслей.
Потом он отложил его, глубоко вдохнул и оглядел комнату.
Она выглядела почти так же, как всегда, но вдруг показалась ему перегруженной. Слишком много вещей, слишком много накопленного, ненужного. Слишком много воспоминаний, которые он больше не мог унести с собой.
Азирафель начал перебирать их.
Так прошёл час.
А потом в дверь постучали.
В груди тягучим клубком жгло непонимание, предчувствие — не то тревоги, не то чего-то, о чём он даже не мог подумать. Он протянул руку, коснулся холодной металлической ручки, повернул её и…
Как только дверь приоткрылась, из-за неё разлилось тепло голосов, а в следующее мгновение комната наполнилась звуками, которые он не ожидал услышать.
Азирафель замер.
— С днём рождения тебя…
Анна стояла прямо перед ним, держа в руках большой домашний вишнёвый торт с белым кремом. Свечи горели ровным тёплым светом, их язычки играли бликами на её лице, освещая её весёлые, лукавые глаза. С одной стороны от неё стоял Джордж — его широкая улыбка, лучистый взгляд, этот вечный, добродушный свет, который невозможно было не заметить. А с другой Кроули, который смотрел на него так, словно знал тысячу причин, по которым этот момент был важен.
— С днём рождения тебя.
Они все пели.
Анна слегка раскачивалась в такт, Джордж негромко смеялся, но не сбивался с мелодии. А Кроули… его голос был чуть хрипловат, но удивительно тёплый, наполненный какой-то скрытой нежностью, неочевидной, но пробирающей до дрожи.
Азирафель почувствовал, как дыхание срывается, как в горле скапливается что-то, что невозможно проглотить. Он вскинул руки к лицу, пытаясь сдержать этот внезапный порыв эмоций, и невольно отступил назад.
Они вошли в комнату, заполняя её своим светом, своими голосами, своим теплом, и песня продолжалась, перекрывая пустоту, которая разрасталась в его душе последние дни.
— Но… но у меня ведь нет дня рождения… — прошептал он, глядя на них глазами, полными слёз.
Кроули усмехнулся, бросив на Анну короткий взгляд.
— Я же говорил, что он забыл, — с нажимом произнёс он.
— Дружище, сегодня двадцать третье ноября! — вставил Джордж, смеясь и сжимая Азирафеля за плечи. — День, когда родился самый светлый человек на этой земле!
Азирафель не знал, что значит день рождения.
В первые годы жизни в приюте никто никогда не спрашивал его, когда он родился. Никто не задумывался, что у него вообще мог быть день, который принадлежит только ему. Время в приюте текло безымянно, каждый день был похож на предыдущий, и никакие праздники не отмечались. Он видел, как некоторые дети шёпотом делились друг с другом датами, но для него это было чем-то непонятным, далёким, не имеющим к нему никакого отношения.
Никто никогда не говорил ему, что у него есть день рождения.
Никто не говорил, что этот день мог быть чем-то важным.
Он не знал, что значит этот день, что значит радоваться ему, что значит видеть вокруг людей, которые хотят быть рядом именно потому, что ты есть.
И вот теперь, стоя в своей комнате, глядя на свет свечей, отражающийся в глазах его друзей, на этот торт, приготовленный с заботой и любовью, на улыбки людей, которые пели ему, Азирафель вдруг почувствовал, как его грудь сдавливает от чего-то, что сложно было назвать просто радостью.
Это было больно.
Больно потому, что внутри него вдруг разверзлась пропасть из тысяч забытых дней, из детства, в котором не было ни свечей, ни поздравлений, ни даже простого осознания, что этот день мог быть чем-то значимым.
Что когда-то, будучи маленьким ребёнком, он, возможно, сидел в темноте своей комнаты, пока в мире где-то другие дети задували свечи, смеялись, получали подарки и слышали: «Ты родился в этот день, и мы рады, что ты есть».
Ему никогда не говорили этого.
Ему не говорили, что его появление важно.
Азирафель чувствовал, как внутри него что-то рушится, трескается по швам, разламывается под тяжестью эмоций, которые он не знал, как пережить.
Он смотрел на свечи, дрожащие мягким тёплым светом, на то, как вишнёвый крем чуть подтаял от их тепла, на улыбки, на любящие, настоящие, живые лица, и не мог больше сдерживаться.
Его губы дрогнули, дыхание сбилось, и, прежде чем он успел осознать это, слёзы хлынули из глаз — горячие, глухие, неконтролируемые, как нарастающая буря, как что-то, что он слишком долго держал внутри, что слишком долго не позволял себе чувствовать.
Он закрыл лицо ладонями, но это не могло скрыть его рыданий, не могло заглушить тихих, надрывных всхлипов, которые разрывали ему горло, как лезвия.
Азирафель плакал так, как, наверное, никогда не плакал раньше — не сдержанно, не приглушённо, не украдкой в уголке тёмной комнаты, а по-настоящему, громко, искренне, без попытки остановить этот поток, потому что он уже не мог остановить его.
Это была боль, что скопилась в его сердце за все эти годы, за все забытые дни рождения, за одиночество, в котором он жил, за детство, в котором никто никогда не сказал ему, что он важен.
Анна, Джордж, Кроули — они замолчали, их улыбки сменились беспокойством. Торт со свечами был осторожно поставлен на комод, мягкий свет от свечей продолжал мерцать, но теперь уже не освещал радостные лица, а лишь отбрасывал теплые блики на стены.
Чьи-то ладони коснулись его плеч, кто-то гладил его по спине, кто-то обнимал так крепко, что казалось, что его собирали по кусочкам, не давая развалиться от этой нестерпимой боли.
Они окружили его — все трое.
Они смеялись сквозь эту боль, сквозь его рыдания, они что-то говорили, успокаивающее, нежное, что-то, что он не мог разобрать сквозь шум крови в ушах. Он не знал, что они говорят, но чувствовал их. Чувствовал, как Анна чуть покачивает его, словно убаюкивая. Чувствовал, как Джордж осторожно сжимает его руку, будто давая понять, что не отпустит. Чувствовал, как Кроули прижимает его к себе, его дыхание касалось его волос, его руки были крепкими, и в этих руках не было ни одной капли колебания — только безоговорочное, абсолютное присутствие.
Анна первой осторожно разжала объятия. Она взяла торт в руки, аккуратно развернулась, вновь улыбнулась.
— Ну-ка, именинник, хватит слёз, — произнесла она мягко, почти весело, но в голосе слышалась забота, настоящая, глубокая. — А то воск сейчас весь растает, и будет не желание, а одно разочарование.
Азирафель всхлипнул, чуть судорожно вдохнул, провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть остатки слёз, но они всё ещё текли, медленно, смиренно, будто он уже не мог и не хотел их останавливать.
Эти слова казались почти нереальными.
Ему не приходилось делать этого раньше.
Он никогда не думал, что у него вообще может быть право на желание.
Но сейчас…
Он почувствовал, как кто-то сжал его руку. Кроули. Просто лёгкое, почти невесомое касание, но в нём было больше смысла, чем во всех сказанных когда-либо словах.
Азирафель выдохнул, закрыв глаза.
Он не мог попросить о времени.
Не мог попросить о чуде для себя.
Но он мог попросить его для них.
В мыслях было только одно — чтобы они все были счастливы.
Азирафель сделал глубокий вдох, задержал его в лёгких, в последний раз посмотрел на мерцающие огоньки свечей и, медленно опустив ресницы, задул их.
Вскоре они уже устроились на полу, окружив себя уютными складками пледа и подушками, а торт занял почётное место в центре, и каждый по очереди отламывал кусочек, погружая вилку в мягкую, тающую текстуру крема и вишнёвого наполнителя.
Смех разливался по комнате тёплыми волнами, как мягкий свет от свечей, только что затушенных Азирафелем.
Анна с сияющими глазами рассказывала о том, что её наконец взяли на испытательный срок в редакцию, которая занималась распространением информации о жертвах войны.
Она говорила быстро, с неподдельным воодушевлением, её голос звенел радостью, а глаза сверкали — впервые за долгое время у неё появился шанс не просто писать, а делать что-то, что действительно важно, что может помочь людям.
Она делилась этим с лёгким волнением, с гордостью, с восторгом — ведь эта редакция занималась не только журналистикой, но и реальной помощью тем, кто пострадал от войны, и она чувствовала, что её работа может принести пользу.
Кроули ответил, что, возможно, Маргарет будет не против поделиться информацией, а Азирафель сказал, что нужно проведать сестру Лайонела.
Анна так гордилась этим, так радовалась тому, что её, женщину, наконец приняли в такую серьёзную редакцию, что теперь она может не просто наблюдать, но и участвовать, рассказывать истории, которые заслуживают быть услышанными.
Джордж, с чуть заметным смущением, поделился, что на выходных к нему должны приехать родственники, и что ему, возможно, придётся познакомить их с Амелией. Он беспокоился, не знал, как это пройдёт, не знал, как они отреагируют, и в его словах слышалась лёгкая тревога, но в то же время было ясно, что он хотел этого знакомства, что ему было важно, чтобы всё сложилось.
Кроули поделился, что хотел бы с Азирафелем переехать. Они уже обсуждали дом, в котором могли бы жить, и теперь это перестало быть просто идеей, а стало чем-то, что вскоре могло стать реальностью. Анна и Джордж порадовались за них, их одобрение было искренним, добрым, но Азирафель только натянуто улыбнулся, не найдя в себе сил на большее.
Разговор плавно перетекал в другие темы, и в какой-то момент Анна и Джордж, смеясь, начали расспрашивать Кроули о жизни на Земле. Он задумался, ненадолго замолчал, прежде чем ответить, но в его словах не было колебаний. Он говорил, что это сложно, что это требует времени, но он привыкает. Он всегда любил Землю.
Джордж вдруг резко хлопнул в ладоши, выпрямляясь, а его глаза загорелись тем самым искренним воодушевлением, от которого в комнате тут же стало ещё теплее.
— Ну что, хватит тянуть! Время для подарков!
Он с улыбкой подался вперёд и вытащил из-за кресла свёрток, аккуратно перевязанный лентой. Азирафель взглянул на него с лёгким замешательством, а потом осторожно взял подарок, ощущая под пальцами мягкую, чуть шероховатую ткань. Развязывая ленту, он вдруг понял, что его ладони слегка дрожат.
Внутри лежал тёплый шерстяной шарф — бежевый, мягкий, чуть пушистый, с идеальными, ровными стежками. Когда он провёл по нему рукой, тот оказался удивительно приятным на ощупь, согревающим даже просто от прикосновения.
— Я сам выбирал цвет, — с гордостью произнёс Джордж, и в его глазах отражалась искренняя забота. — Хотелось, чтобы он подходил тебе, чтобы тебе было уютно. И… знаешь, сколько тебя помню, ты всегда мёрз, поэтому… надеюсь, теперь тебе будет теплее.
Теперь, когда Азирафелю осталось так мало, этот холод только рос, накапливался внутри, пробирался глубже. Он был в пальцах, в груди, в лёгких, в каждом вдохе.
А Джордж, не зная, ничего не подозревая, с такой искренностью подарил ему тепло.
Азирафель сглотнул, его ладонь медленно провела по ткани.
Этот шарф был сделан для живого человека.
И от этой мысли ему вдруг стало так горько, что он едва смог выдавить улыбку.
— Он потрясающий, — прошептал он, поднимая на Джорджа благодарный взгляд.
— Я знал, что тебе понравится!
— Теперь моя очередь, — сказала Анна.
Азирафель развернул упаковку, и на свет появилась книга — старый, редкий том в потрясающе сохранившемся кожаном переплёте с позолоченными буквами на корешке.
Это был «Потерянный рай» Джона Мильтона, издание 1667 года. Настоящий раритет, с тонкой, почти невесомой бумагой, с великолепной гравированной иллюстрацией внутри.
Азирафель ахнул.
Он мечтал об этом экземпляре. Говорил ли он об этом Анне? Возможно. Или, может быть, она просто знала.
— Что, неужели я смогла найти то, чего у тебя ещё нет?
— Ты же понимаешь, что это настоящее сокровище? Это… это первоиздание, Анна.
— Да ты что, правда? — с преувеличенным изумлением произнесла она, подняв брови. — А я думала, что просто купила какую-то старую пыльную макулатуру.
— Как ты её нашла?
— Умение вести переговоры и несколько связей в антикварных лавках творят чудеса. Не могу же я позволить, чтобы у главного книжного сноба Лондона не было одной из самых важных книг в истории.
Он тихо рассмеялся, прикрывая книгу, сжимая её в руках, словно драгоценность.
— Спасибо, дорогая. Правда.
— У меня тоже есть подарок, — сказал Кроули медленно, и в его голосе было что-то странное, что-то, отчего у Азирафеля пересохло во рту.
Он посмотрел на него, наблюдая, как он вытянул небольшую бархатную коробочку и, не спеша, но уверенно, протянул её ему.
— Открой.
Азирафель взял её, пальцы дрогнули.
Он приподнял крышку.
Внутри, в мягком бархатном гнезде, лежало кольцо — тонкое, золотое, с изящными выгравированными по бокам крылышками ангела.
— Ты всегда говорил, что я спасаю тебя, — Кроули говорил медленно, глядя прямо на него. — Что я всегда был рядом с тобой, вытаскивал тебя из неприятностей, из тьмы, из того, с чем ты не мог справиться сам. Ты думаешь, что это я твой ангел-хранитель.
Азирафель вскинул голову, губы его приоткрылись, но Кроули не дал ему заговорить.
— Но на самом деле, — продолжил он, чуть склонив голову набок, — всё это время, все эти двадцать четыре года, спасал ты меня.
Тишина в комнате стала почти осязаемой.
— Даже не осознавая этого, — Кроули усмехнулся. — С того самого момента, как я впервые взял тебя на руки, когда ты был крошечным, беспомощным, когда ещё не знал, что мир может быть жестоким, а потом… Потом ты рос, ты цеплялся за свет, ты шёл вперёд, несмотря на всё.
Кроули медленно протянул руку, его пальцы скользнули по запястью Азирафеля, легко, почти невесомо, но этого прикосновения оказалось достаточно, чтобы сердце Азирафеля сбилось с ритма.
Кроули осторожно взял его ладонь, так бережно, будто держал что-то хрупкое, неуверенно провёл пальцами по коже, а в другую руку он взял кольцо.
— Вчера я сказал тебе, что я не твой ангел-хранитель, — его голос был тихим, но наполненным странной, почти болезненной нежностью. — Не с белыми крылышками и нимбом.
Азирафель не мог двигаться.
Его ладонь лежала в руках Кроули, и он знал, что если тот хоть на секунду ослабит хватку, если его пальцы отпустят его, он больше не сможет сдержаться, больше не сможет скрыть, что эта близость причиняет ему не только радость, но и безграничную, неминуемую боль.
Голос Кроули дрогнул.
— Потому что на самом деле… ты мой ангел-хранитель.
Он поднял глаза.
Азирафель замер, чувствуя, как слёзы снова подступают к глазам.
— Без крыльев. Без нимба. Но с большим сердцем. С той светлой улыбкой, которой ты даже не замечаешь. С тем, как ты смотришь на мир, как защищаешь других, даже если это причиняет тебе боль.
Он медленно разжал пальцы, поднял кольцо, позволил мягкому свету лампы пройтись по его золотой поверхности, по тонким выгравированным крыльям, прежде чем, чуть задержав дыхание, скользнул им по его мизинцу.
Аккуратно, плавно, почти священно.
Азирафель не мог оторвать взгляда от этого жеста, от того, как кольцо легло на его кожу, как будто всегда было там, как будто всегда принадлежало ему.
Кроули чуть вздохнул, качнув головой.
— Это не символ обязательств, — сказал он тихо, хрипло, — это просто напоминание о том, кто ты для меня.
Азирафель сглотнул, его губы дрогнули, и он уже не мог скрывать этого дрожащего выдоха, не мог скрывать, как его душа трещит по швам, не мог скрывать, как этот момент прожигает его изнутри.
Потому что это было самое искреннее, что он когда-либо слышал.
И потому что он знал — он оставляет его.
Азирафель поднял голову, встретился взглядом с Кроули, и всё в нём содрогнулось от той нежности, что он увидел в этих золотистых глазах. От того, как он смотрел на него. Как будто его существование действительно значило что-то, как будто этот вечер был началом, а не концом. Как будто у них действительно есть время.
Лицо его уткнулось в шею Кроули, губы дрожали, дыхание сбивалось, а пальцы судорожно сжимали ткань его рубашки, будто если он ослабит хватку, то больше никогда не сможет почувствовать этого тепла.
— Дорогой… я так тебя люблю.
Кроули застыл, только на секунду, а потом обнял его в ответ.
Если бы он мог сказать.
Если бы он мог остаться.
Но он только сильнее вжался в него, запоминая, вдыхая этот запах — кожи, чего-то терпкого, почти медового, запоминая, как стучит его сердце, как тепло его рук проникает под кожу.
Запоминая его.
В последний раз.
Глубокая ночь.
Тишина окутала комнату мягким, удушающим покрывалом, и в этом безмолвии было что-то неестественное, неправильное, слишком чужое. Кроули дышал тяжело, неровно, будто воздух внезапно стал слишком густым, слишком тяжёлым, сдавливая рёбра изнутри.
Он резко открыл глаза, сердце бешено стучало в груди, отбивая рваный, хаотичный ритм.
Он не мог дышать, не мог думать, не мог оставаться в этом состоянии, не зная, в чём причина.
Рефлекторно он протянул руку в темноте, его пальцы скользнули по холодной простыне, по краю подушки, двинулись дальше, в поисках знакомого тепла.
Но вместо тела Азирафеля он нащупал только твёрдый переплёт дневника.
Кроули замер.
Тишина вдруг стала нестерпимо громкой, гулкой, заполняющей собой всё пространство.
Он сжал дневник в пальцах, и в груди что-то болезненно сжалось, выворачивая его изнутри.
Азирафеля не было.
Лишь дневник, оставленный на его месте.
Лишь пустота рядом.
Лишь безмолвное подтверждение того, что его самые худшие страхи сейчас сбываются.
Из дневника что-то выпало.
Кроули услышал едва слышный шорох бумаги, когда тонкий, пожелтевший листок спланировал вниз, мягко приземляясь на постель. Его пальцы инстинктивно сжались на переплёте дневника, но взгляд уже был прикован к рисунку.
Он знал его сразу.
Знал, ещё до того, как поднял его. Ещё до того, как лунный свет, пробивающийся сквозь тонкие шторы, осветил знакомые линии, кривоватые штрихи, оставленные детской рукой.
Тень.
Его тень.
И рядом с ней маленький мальчик с кудряшками.
Кроули замер.
«Через несколько дней Азирафель сидел на полу у своей кровати, низко склонив голову над куском бумаги, на которой что-то рисовал с той же сосредоточенностью, с какой взрослые люди пишут завещания. Кроули смотрел на него из своего укрытия, наблюдая, как он водит коротким, почти сточенным карандашом, и слышал слабое шуршание по поверхности бумаги.
Когда мальчик закончил, он приподнял рисунок и задумчиво посмотрел на него.
— Энтони, — негромко позвал он.
— Ну? — хрипло пробормотал он.
Азирафель молча протянул ему листок.
Кроули нахмурился, с недоверием глядя на протянутую руку, но, тяжело вздохнув, всё-таки подошёл ближе.
— Ты точно меня рисовал? А то это больше похоже на собаку, которая слишком долго стояла на задних лапах.
Азирафель усмехнулся.
— Это ты. — Он указал пальцем на маленькие пятна, которые, видимо, должны были быть глазами. — Я добавил свет, чтобы показать, что ты не такой тёмный, как думаешь.»
Внутри всё болезненно сжалось.
Кроули поднял лист, провёл пальцами по краям — бумага была старой, пожелтевшей, но линии всё ещё были такими же, какими он их помнил.
Пальцы дрожали.
Этот рисунок был с ним все эти годы.
Азирафель хранил его.
Пронёс через время, через войны, через холодные ночи, через страх, через свою жизнь.
Кроули сидел в темноте, глядя на старый, выцветший рисунок, и чувствовал, как его дыхание срывается, становится неглубоким, сбивчивым, слишком быстрым. Руки дрожали.
Он сжал губы, заставляя себя оторвать взгляд от бумаги.
Нет.
Этого не может быть.
Кроули судорожно разжал пальцы, дал рисунку упасть обратно на постель, а сам схватил дневник обеими руками и начал листать его, быстро, резко, переворачивая страницы с таким отчаянием, что бумага хрустела под пальцами.
Он не искал знакомые слова. Не искал воспоминания.
Он искал его последние записи.
И каждая пустая страница, каждая аккуратная, мелкая строка, каждая закладка, пройденная в спешке, только усиливала этот всепоглощающий ужас.
Когда он добрался до последних страниц, у него перехватило дыхание.
Бумага была исчеркана неровными свежими, почти торопливыми линиями.
«Дорогой Энтони,
Это моя последняя запись, последняя возможность сказать тебе всё, что я не сумел сказать. Всё, что не успел, всё, что откладывал, всё, чего боялся.»
Его пальцы сжали дневник так сильно, что костяшки побелели. Он чувствовал, как что-то внутри него трещит, как запоздалые, бесполезные догадки наконец-то складываются в единую картину.
Два плюс два.
Будет четыре.
А потом это случилось.
Кроули задохнулся.
Всё внутри него оборвалось так резко, что он на секунду подумал, будто кто-то выдрал из него сердце, оставив после себя пустую, зияющую дыру.
Нет, нет, нет, нет.
Ему вдруг стало очень страшно.
Не так, как было в минуты опасности, не так, как бывало во времена войн, не так, как бывало, когда он чувствовал смертельную угрозу.
Это было хуже.
Это было осознание пустоты.
Сделка с Элизабет была выполнена.
Он больше не был связан с Азирафелем.
В груди застрял хриплый, сорванный вдох, но лёгкие отказывались наполняться воздухом. Мир рассыпался вокруг, словно тонкое стекло, разбиваясь на сотни осколков, которые больно впивались в него, проникая под кожу, вбиваясь прямо в кости.
Кроули вырвался из этого оцепенения так резко, что комнату на мгновение закружило. Его пальцы сомкнулись на пальто, он с силой рванул его на себя, запутавшись в рукавах, дрожащими руками натягивая ткань. Лихорадочно, почти на грани истерики, он запутался в собственных движениях, разозлился, зашипел, дёрнул сильнее.
Кроули не помнил, как выбежал из комнаты, как захлопнул за собой дверь, как споткнулся на пороге, ударившись плечом о стену. Он не чувствовал боли. Не чувствовал ничего, кроме оглушающего, разрывающего изнутри ужаса.
«Энтони чуть повернул голову, его тёплый взгляд скользнул по лицу Азирафеля, задержавшись на линии скул, где ещё оставался бледный след от удара.
— Дом — это место, куда ты хочешь вернуться. Или человек, ради которого ты готов пройти через весь этот чёртов город босиком, просто чтобы знать, что с ним всё в порядке.»
Ступени пролетали под ногами, превращаясь в размытые, смазанные пятна. Его шаги были слишком быстрыми, слишком отчаянными, он летел вниз, не заботясь о том, насколько крепко ступает.
Ноги запутались в собственном же движении.
Грубая, холодная поверхность лестницы больно ударила его в колено, резкий толчок пронёсся по всему телу. Кроули рухнул вниз, ударился локтем, царапнул кожу, пальцы сжались на холодном металле перил.
В голове звучали строчки из дневника, которые он еще не прочитал. Но прочитает потом.
«Дорогой, я должен попросить прощения.
За всё.
За то, что я родился. За то, что моя жизнь с самого начала означала для тебя только потери. За то, что я забрал у тебя спокойствие, заставил тебя бороться, вынудил тебя защищать меня, рисковать собой ради меня, бросать вызов тем, кому нельзя бросать вызовы, лгать тем, кому нельзя лгать.
Прости за то, что вместо свободы, которую ты так заслуживал, ты получил меня — беспомощного, сломленного мальчишку, за которого тебе приходилось отвечать, которого тебе приходилось защищать, который раз за разом втягивал тебя в опасность.»
Он зашипел, коротко, резко, но не остановился.
Нельзя было останавливаться.
Нельзя.
Кроули с силой дёрнул себя вверх, рывком поднялся на ноги, даже не замечая крови, что сочилась из сбитой кожи. Он рванулся дальше, выбежал в коридор, но ноги снова подвели, в этот раз просто потому, что мир вокруг слишком резко потерял контуры.
Они забрали его.
Кроули чувствовал, как что-то внутри него разрывается.
Он бежал.
Просто бежал.
Спотыкаясь, задыхаясь, выбивая из себя воздух каждым ударом сердца.
Всё внутри него кричало.
Он не слышал этого крика, но он был там — был в его собственных мыслях, в его собственных лёгких, которые отказывались вдыхать, в его собственном сердце, которое билось так быстро, что ему казалось — ещё немного, и оно просто разорвётся.
Кроули влетел в Бентли, захлопнул за собой дверь с такой силой, что стекло дрогнуло в раме. Руки дрожали. Пальцы сжимались на ключе зажигания, но он не мог сразу его провернуть — не потому что не хотел, а потому что тело не слушалось, как будто отказывалось делать хоть что-то, кроме как бездумно, неистово дрожать.
Где искать его?
Кроули знал.
Конечно, знал.
Собор Святого Павла.
Там, где всё началось.
Где Азирафель был зачат.
«Если бы у меня был выбор, если бы я мог остановить это с самого начала, я бы сделал так, чтобы Элизабет и Асмодей никогда не стали родителями. Я бы не допустил, чтобы ты встретил меня, чтобы ты вообще знал, кто я, чтобы тебе не пришлось страдать из-за меня.»
Кроули с силой повернул ключ в замке зажигания.
Бентли осталась неподвижной.
Щелчок.
Ещё один.
Ни единого звука, кроме его собственного дыхания — рваного, сбивчивого, бешеного.
Он с силой ударил ладонью по рулю.
— Давай, давай, чёрт тебя побери… Давай!
Кулаки сжимались, по щекам текли горячие, жгучие слёзы, но он не замечал их.
— Не сейчас. Не сейчас. Пожалуйста!
«Ты защищал меня, потому что никто другой этого не делал. Потому что я был ребёнком, который не знал, как существовать в мире, где тебя видят только тогда, когда хотят сломать. Потому что я был слабым, наивным, слишком доверчивым, слишком… потерянным. Ты был там, когда весь мир отворачивался.
Ты говорил мне, что любишь меня, а я оттолкнул тебя.»
Кроули резко дёрнул ключ, и вдруг мотор взревел, оглашая тишину оглушительным, грубым звуком.
Бентли рванула с места, вырываясь на дорогу, взревев двигателем, будто сама чувствовала панику, что раздирала его изнутри. Шины скрипнули, оставляя следы на мостовой, но Кроули даже не заметил. Он был босым — проклятую обувь он так и не надел, даже не успел осознать это, даже не почувствовал, как холод металла педалей обжигал ступни.
Лондон промелькал мимо него размытыми, нечеткими мазками света и теней, он не замечал ни людей, ни улиц, ничего, кроме пустой дороги перед собой. Мир сузился до узкого туннеля, ведущего в единственную точку — в собор Святого Павла, где он был, где он не должен был быть, где он должен был остаться живым, проклятье, он должен был остаться живым!
«Прости меня за каждое это «нет».
Прости, что не выбирал тебя.
Прости за шестнадцать лет.
Прости за тот день, когда я наставил на тебя осколок и назвал тебя чудовищем. Прости, что не поверил тебе, когда ты пытался объяснить. Прости, что не понял, что ты просто защищал меня.
Прости за то, что я дал тебе это представление о будущем, за то, что ты мечтал о нём, за то, что ты действительно надеялся, что мы сможем быть вместе так долго, что время, которое у нас есть, — бесконечно, что нас не заберут друг у друга, что нас не разорвут силы, которые всегда были сильнее нас. Прости за то, что я заставил тебя поверить, будто у нас есть время, когда его никогда не было.»
Его руки тряслись, срываясь с руля, пальцы сжимались так сильно, что костяшки побелели. Он едва мог контролировать машину, его тело работало на чистом инстинкте, сердце билось в ушах, гулко, пронзительно, в такт бешеному ритму его дыхания.
«Прости, что я дал тебе ложную надежду, когда вишнёвое дерево, о котором я тебе рассказывал, уже давно осыпалось внутри меня. Прости, что у нас не будет весны, о которой мы мечтали.»
Он чувствовал, как что-то рушится, разламывается, разрывается где-то внутри, ломает его, выворачивает его наизнанку.
Он не успеет.
Чёрт, он не успеет!
«Прости за эти дневники. За эти глупые, бессмысленные слова, которые я годами клал на бумагу, будто они хоть что-то меняли. Будто они хоть что-то значили. Будто хоть одно из них могло по-настоящему объяснить, как сильно я… Как сильно я тебя любил.
Прости, что все эти дневники достанутся тебе.»
Его зрение застилало что-то горячее, обжигающее, он вытер глаза тыльной стороной ладони, рванул руль влево, почти врезался в телегу, завывающую гудками, рванул вправо, обогнал повозку, не глядя, на бешеной скорости, срываясь на обочину.
Кроули ударил кулаком по рулю, бешено, бездумно, в порыве глухой, слепой ярости, которая не могла ничем помочь, которая только рвала его на части ещё сильнее.
— Ты не можешь! Ты не можешь оставить меня одного!
«Мы оба знаем, какая у меня судьба, как бы ты ни прятал меня от неё, как бы ни старался отогнать этот момент, оттянуть, вытянуть ещё один день, ещё один миг, ещё одно касание рук, ещё один поцелуй, ещё одну ночь, в которой мне не придётся бояться завтрашнего утра.»
Боль в груди была разрывающей, раздирающей, он почти слышал, как что-то внутри него ломается, как что-то уходит, как из него вытягивают воздух, его собственную суть, его самого, он чувствовал это, чувствовал, как пустота заполняет его изнутри.
«Если бы я был другим… Если бы ты был другим… Возможно, мы бы прожили эту жизнь до конца — так, как живут обычные люди, не зная, что их завтра может не наступить, не ощущая этого страха, не сжимая каждый миг в ладонях, боясь его упустить. Возможно, мы бы умерли в одной постели, одной ночью, засыпая рядом друг с другом, не опасаясь, что утро разлучит нас навсегда.
Но у нас никогда не было шанса.»
Он влетел на площадь перед собором, развернув Бентли с резким скрипом, ударился бампером о фонарный столб, но даже не почувствовал удара, просто вылетел из машины, распахнув дверь, чуть не упал, споткнувшись о собственную босую ногу, но даже не почувствовал боли.
Только бы успеть.
«Но я никогда не смогу достойно отблагодарить тебя, потому что благодаря тебе я прожил жизнь, которая мне никогда не принадлежала.»
Собор горел.
Пламя взметалось вверх, рвалось ввысь, языки огня пожирали камень, пробирались по массивным колоннам, облизывали резные витражи, раскалывая стекло, которое падало вниз осколками разноцветных слёз. Дым заволакивал воздух, чёрный, тяжёлый, гулкий, как приближение неизбежного конца.
«Ты укрывал меня одеялом, когда было холодно. Даже когда я говорил, что мне не нужно, даже когда я делал вид, что мне не страшно, даже когда я упрямо отворачивался к стене и не позволял себе дрожать. Ты объяснял мне, как устроен этот мир, как работает всё то, что другие дети узнавали от родителей, от учителей, из книг, которые читали им перед сном.»
Земля дрожала, содрогалась, раскалывалась под его босыми ногами, она гудела, как гулкий набат, как похоронный звон, возвещающий о том, что Ад наконец открывает свои двери.
«Ты показывал мне, как застёгивать пуговицы на рубашке, как завязывать шнурки, как держать перо так, чтобы чернила не растекались по бумаге. Ты терпеливо повторял, как правильно пишется моё имя, когда я в детстве никак не мог его запомнить. Ты сам дал мне это имя, а потом учил меня писать его, потому что никто другой не собирался этому учить. Ты убеждал меня, что мир не так плох, что в нём есть место для меня, что я не ошибка, не пустое место, не случайность, не трагедия, которая не должна была случиться.»
Кроули сорвался с места.
Он взбежал по ступеням, перепрыгивая сразу через три, через пять, спотыкаясь, но не останавливаясь, срываясь на горящих плитах, чувствуя, как камень под ним нагревается, как дым жжёт лёгкие, как страх грызёт его изнутри.
Нет, нет, нет.
Он не примет это.
Не допустит.
Огненные языки взметнулись, заграждая путь, но он ворвался в пекло, не замечая жара, не чувствуя, как тлеют края его пальто, как воздух режет кожу, оставляя ожоги.
— Азирафель!
«Ты был моим первым воспоминанием, Энтони.
Когда я впервые открыл глаза в этом мире, ты уже был там. Тень за спиной. Голос в темноте. Рука, которая поддерживала, даже когда я не знал, что мне нужна поддержка. Я рос, зная, что ты рядом, даже когда не видел тебя. Даже когда думал, что ты просто что-то выдуманное, плод моего детского воображения.»
Его тело работало на одной боли, на одном страхе, он пробирался вперёд, по расколотому полу, обрушиваясь на руки, падая на колени, срывая ладони в кровь, не замечая боли, не видя ничего, кроме ужасающей картины перед собой.
Собор, их собор, место, где началось всё, где Азирафель был зачат, где он появился в этом мире — превращался в руины.
Ад выбрался наружу.
«Если я смог прожить эту жизнь, пусть и такую короткую, пусть и наполненную страхом, пусть и с финалом, который я не могу изменить, но жизнь, в которой я любил и был любим, в которой у меня был ты, в которой у меня было солнце, книги, друзья, чай по утрам, музыка в старом граммофоне, долгие разговоры и смех, — значит, это стоило всего.
Это стоило всего.
И если это всё, что я могу унести с собой, если это всё, что мне было дано, значит, я не прожил свою жизнь зря.»
Он шагнул вперёд, прошёл сквозь пламя, слыша, как что-то рушится позади, как стены осыпаются, как горящий купол трескается, грозясь обрушиться в любую секунду.
«Ты заслуживаешь счастья, даже если ты не веришь в это, даже если тебе кажется, что весь мир создан против тебя.»
Огни пылали вокруг него, стены рушились, но всё, что он чувствовал — это бесконечная, разрывающая, разрушительная боль.
«Я хочу, чтобы ты помнил меня, но не в печали. Чтобы помнил меня, когда будешь пить чай, когда будешь в постели, когда будешь спорить с кем-то о театре или музыке, когда услышишь очередную нелепую песню по радио и будешь возмущаться, какой же ужасный у людей вкус.
Я знаю, ты будешь ненавидеть этот мир за то, что он не оставил нам времени. Ты будешь яростно цепляться за память, за письма, за каждую крошечную частичку меня, что осталась в тебе. Ты будешь упрямо отказываться дышать без меня, будешь убеждать себя, что моя смерть — это твоя смерть тоже. Ты будешь ненавидеть себя за то, что остался, за то, что я не смог, за то, что твои руки были пустыми, когда в них больше всего нужна была моя ладонь.»
А потом Кроули увидел его.
Его белые волосы были испачканы пеплом, его лицо было слишком бледным, слишком неподвижным, а на груди, где некогда билось его сердце, зияла рваная, кровавая дыра. Кровь пропитала ткань его рубашки, растеклась по камням, смешиваясь с пеплом, чернилами, светом горящего собора.
Рядом с его рукой валялся нож.
«Завтра не наступит для меня, Энтони, но оно наступит для тебя.
Я хочу, чтобы ты прожил жизнь, ради которой я пожертвовал своей. Ты жив. И это значит, что моя смерть была не напрасна.»
Балка рухнула прямо на грудь Азирафеля, разметав вокруг горящие угли, и Кроули захрипел.
Звук, сорвавшийся с его губ, не был похож на голос человека.
Это было животное рыдание, глухое, искажённое, наполненное такой болью, которая была невыносима.
— Нет… нет, нет, нет, нет, нет…
Он побежал.
«И если ты когда-нибудь сомневаешься, если ты когда-нибудь отчаянно ищешь знак, если ты ждёшь, что я приду в твоих снах, что мои пальцы вновь коснутся твоих — знай: каждый твой вдох — это мой ответ. Каждое твоё движение вперёд — это мой ответ, что я рядом.»
Кроули упал на колени рядом с телом, дрожащими руками пытаясь отодвинуть балку, но та была тяжёлой, неподъёмной, словно глумливо впечатывала Азирафеля в землю, не давая даже его коснуться.
— Пожалуйста…
Он тянул её изо всех сил, вгрызался пальцами в дерево, сорвав ногти в кровь, рыдал, кричал, хрипло, неистово, срывая голос, задыхаясь, теряя контроль над собой, разрушаясь прямо здесь, среди пепла и пламени.
«Ты был моим принцем, Энтони. Как в той старой сказке, которую я тебе показывал. Там, где принц нёс принцессу на руках, стоя на спине огромной змеи. Ты тогда фыркнул, сказал, что это глупости, что змеи так не делают, а принцы вообще переоценены. Но ты был им для меня.»
Балка сдвинулась.
Кроули издал ещё один сдавленный звук, дёрнул сильнее, напрягая каждую клетку тела, всю свою силу, всю ненависть, всю боль, всю агонию.
Кроули больше не мог дышать.
Он просто рухнул рядом с Азирафелем, уронив голову на каменный пол, всё ещё горячий от пламени, обхватил его, сжал в объятиях, притянул его ближе, настолько, насколько это было возможно.
«И если бы у меня был выбор, если бы я мог остановить всё это, если бы я мог вернуть время назад и прожить его иначе — я бы всё равно выбрал тебя. Каждый раз, в каждой жизни, в каждом мире. Даже если бы это снова означало боль, снова означало страх, снова означало, что я уйду первым. Я бы выбрал тебя, даже если бы это снова означало смерть, потому что без тебя не было бы жизни.»
Вокруг рушился собор, трескались колонны, вспыхивали своды, стекло осыпалось с высоты, разбиваясь тысячами режущих осколков, но Кроули не двигался.
Земля дрожала, будто под ней раскрывались врата Ада, и, может быть, это действительно было так. Может быть, демоны уже разрывали границы между мирами, может быть, силы, что тысячи лет томились в глубинах, вырывались наружу, но ему было всё равно.
Кроули лёг рядом с ним, не отпуская его, не позволяя себе больше жить без него.
Он больше не хотел существовать в мире, где не было Азирафеля.
«И, пожалуйста, живи.
Живи за нас двоих. Живи так, как я не смогу и не смог. Живи так, как будто в твоих венах течёт не только твоя кровь, но и моя. Как будто моё сердце продолжает биться в твоей груди, как будто мои руки всё ещё держат тебя, как будто мои глаза всё ещё смотрят на тебя с той нежностью, что я больше не могу выразить.
Живи, даже если тебе будет казаться, что каждый новый день — это предательство. Даже если утро будет пахнуть пустотой, а ночь сжиматься в груди болью, от которой нельзя убежать. Даже если ты будешь ненавидеть солнце за то, что оно всё ещё встаёт без меня, даже если каждая чашка чая будет напоминать о том, что когда-то мы пили его вместе.
Живи, даже если тебе покажется, что ты разучился.
Живи, потому что я никогда не смог бы простить себя, если бы ты остановился.
Прости меня за то, что оставляю тебя. За то, что тебе придётся нести это бремя, этот груз, эту боль. Прости за то, что я не сумел дать тебе ту жизнь, о которой ты мечтал, за то, что я не смогу увидеть весну, вишнёвое дерево, твои руки в земле, твои волосы, золотые на солнце, твою улыбку, когда ты смотришь на то, что посадил своими руками.
Но, пожалуйста, пообещай мне.
Когда-нибудь, когда боль станет тише, когда мир перестанет быть таким жестоким, когда ты выйдешь в сад и впервые за долгое время вдохнёшь полной грудью… пообещай мне, что в этот момент ты будешь счастлив.
Пообещай мне, что ты не позволишь этой боли забрать тебя.
Пообещай мне, что ты будешь жить.
Потому что если я и оставил что-то после себя в этом мире, то это тебя.
Прости меня.
Пожалуйста, живи за нас двоих.
Ты звал меня ангелом.
И если я когда-либо был им — то только для тебя.
С бесконечной любовью,
Твой Азирафель.
Имя, которое ты дал мне. Имя, которое стало моим, потому что ты его произнёс.»
Кроули вышел из огня.
Он шёл сквозь пламя, сквозь рушащиеся колонны, сквозь треск камня, который тысячелетиями выдерживал всё, но сейчас не мог выдержать эту ночь.
Он шёл, держась на ногах только потому, что нёс Азирафеля.
Огонь освещал всё вокруг, бросал на их лица алые отсветы, пламя плясало на его коже, на его волосах, отражалось в глазах, но не могло сжечь его.
Кроули был уже сожжён изнутри.
Он вышел медленно, ноги подкашивались, шаги были нетвёрдыми, дыхание рваным, но он не останавливался.
Азирафель висел в его руках безжизненно.
Голова запрокинулась назад, горло открылось, белая кожа теперь испачкана кровью и золой. Его руки свисали вниз, безжизненные, неподвижные, пальцы расслаблены, но на мизинце одной руки всё ещё было кольцо.
Кроули опустил голову, рывком прижал Азирафеля к себе, закрыл глаза, но слёзы не остановились, они текли по лицу, стекали по щекам, падали на его волосы, смешивались с грязью и кровью, и он не мог их остановить.
«Холодный ветер рвал его полы. Он шёл быстро, но не торопливо, наслаждаясь этим странным моментом, когда мир казался на секунду затаившимся.
Он посмотрел вниз, на свёрток в своих руках, и тихо фыркнул.
— Как же я тебя ненавижу, — продолжил Кроули, вздыхая. — Нет, правда, вот представь себе: жил себе демон, не тужил, пакостил, наслаждался мелкими радостями жизни, а потом — бац, и у него на руках грудничок, который должен был разрушить мир, но оказался самым обычным человеческим ребёнком, который даже рогов не отрастил! Если бы ты выглядел пострашнее, я бы с лёгким сердцем отдал тебя экзорцистам и помахал бы ручкой, но нет! Ты же решил всё усложнить!
Он снова посмотрел вниз, на свёрток в своих руках. Младенец спал, совершенно безмятежно.»
Двадцать четыре года назад Кроули тоже нёс его на руках.
Он выходил из Собора Святого Павла, сжимая в своих ладонях слишком лёгкий, слишком хрупкий свёрток, в котором едва теплилась жизнь. Его пальцы впивались в ткань, его руки были напряжены, но не от заботы, не от желания защитить — а от ненависти.
Ненавидел этот вес.
Ненавидел этот ритм дыхания, тёплый, маленький, почти незаметный.
Ненавидел самого себя за то, что спас его.
Он шёл быстрым, уверенным шагом, прижимая младенца к груди так крепко, что ему было бы слишком просто — всего лишь сжать руки чуть сильнее, всего лишь не донести его до места.
Кроули сжимал зубы, с ненавистью ощущая, как младенец ворочается во сне, как теплится в его груди крошечное дыхание.
Но спустя двадцать четыре года Кроули снова нёс его на руках.
И на этот раз он был мёртв.
Кроули выходил из того же собора, той же дорогой, через тот же порог.
Но теперь он не знал, как идти.
Каждый шаг был агонией, каждый вдох — пыткой, каждый удар сердца — чем-то невыносимо неправильным, чужим, ненужным. Он не должен был дышать, когда Азирафеля уже не было.
Теперь вес в его руках больше не был лёгким.
Теперь он был невыносимым.
Теперь он с каждым шагом врезался в его плечи, тянул его вниз, ломал каждую кость в теле, разрывал каждую жилку в его сущности.
Огонь позади медленно умирал, поднимался к небу искрами, заполняя ночь багровым свечением, но Кроули ничего не видел.
Двадцать четыре года назад он ненавидел его за то, что Азирафель жив.
Сегодня он ненавидел себя за то, что Азирафель мёртв.
Двадцать четыре года назад Кроули ненавидел его, а теперь отчаянно любил.
«Кроули почувствовал, как она задрожала в его руках, как её пальцы слабо сжались на его запястье, но она не отстранилась.
— Ты хочешь подарить этому миру его жизнь? Хорошо. — Его губы растянулись в ледяной усмешке, но её она не увидела. — Но знай, что если ты оставишь его жить, я никогда не оставлю его в покое. Если ты не убьёшь его сама, то знай: я буду преследовать его, где бы он ни был, куда бы он ни убежал. Он будет видеть меня в каждом углу своей комнаты, слышать мой голос в своих снах, чувствовать мои когти на своей шее, даже когда вокруг будет светлый день. Я выжгу его душу медленно. Заберу его разум по кусочку. Раздавлю его тело, когда он будет молить о пощаде. Я буду ждать, пока он найдёт надежду, а потом растопчу её у него под ногами. Каждый раз, когда он попытается подняться, я ударю сильнее. Я буду его тенью, его страхом, его ночью. Я обещаю, что он пожалеет, что вообще родился на этот свет.»
Самое невыносимое было то, что часть сделки Кроули была выполнена.
Азирафель Фелл — человек, который страдал всю свою жизнь, на протяжении двадцати четырёх лет, каждый его день был пропитан болью, одиночеством и безысходностью. Он появился в этом мире, уже будучи ненужным, уже будучи проклятым, уже будучи обречённым на жизнь, которая никогда не должна была быть его.
Когда он плакал в кроватке, к нему никто не подходил. Он дышал холодом стен приюта ещё в младенчестве и потом так и остался в этом холоде навсегда.
В приюте его топили в ванной, как ненужного котёнка, били ногами в живот, оставляли одного на лавочке, когда все остальные дети смеялись и играли, срывали с него одежду зимой, чтобы он дрожал в холоде, шептались за спиной, делали вид, что его не существует. Его кудряшки дёргали так сильно, что он зажимал рот руками, чтобы не заплакать. Его рисунки рвали на куски и бросали в грязь, топча его мечты вместе с ними. Ему не оставляли еды. Его считали проклятым. Никто не хотел с ним дружить.
Он молился. Цеплялся за Бога, как за последнюю надежду, как за единственного, кто мог бы его услышать. Он отчаянно просил Его о милости, умолял дать ему семью, дать ему тепло, дать ему хоть что-то, что означало бы, что он не пустое место в этом мире. Он верил, что если будет хорошим, если будет молчаливым, смиренным, если будет вести себя правильно, то кто-нибудь его заметит. Кто-нибудь полюбит. Кто-нибудь скажет ему: «Ты не один».
Но никто не сказал.
Он верил в Бога. Но Бог не верил в него.
Когда его выгнали из приюта, он остался один в городе, который не замечал его существования. Он жил на улице, спал в заброшенных домах, прятался от взрослых, ел то, что находил в мусорных баках. Единственная живая душа, которая заботилась о нём, — была не живым существом, а тенью.
Потом его нашли и поволокли в дом мистера Харриса.
Харрис был пьяницей. Жестоким, холодным человеком, который использовал Азирафеля так, как люди используют старую, ненужную вещь. Он не разговаривал с ним, он отдавал приказы. Он не заботился о нём, он держал его под строгим контролем. Он бил его, когда тот говорил что-то не так. Он бил его, когда тот не говорил ничего. Он бил его просто потому, что мог и боялся его.
Однажды он разорвал все его книги, одну за другой, выбрасывая страницы в камин, наблюдая, как сгорают его мечты.
В школе он сидел на самой последней парте. Не потому, что хотел, а потому, что никто не хотел сидеть рядом. Он был пустым местом. Никем. Учителя редко спрашивали его, одноклассники не замечали, существовал он или нет.
В шестнадцать лет он убил своего приёмного родителя. Осколком стекла, в темноте, в отчаянии, с дрожащими руками, с ужасом, который потом преследовал его каждую ночь. Он сделал это, и от него ушёл его единственный друг.
Азирафель много работал. Грязная, тяжёлая работа, которая не требовала образования, но требовала рук, требовала выносливости. Он таскал ящики, мыл полы, спал в ветхой комнате, где сырость разъедала стены, где через окна пробивался ледяной воздух, где другие потерянные люди сидели в углу, закутанные в свои старые пальто, такие же, как он. Он писал дневники. Писал, потому что это было единственное, что давало ему хоть какой-то голос. Он писал тому, кого сам прогнал, надеясь, что тот вернётся.
Он копил деньги. Менял работы. Терпел унижения. Жил в постоянном страхе.
Потом он нашёл новое жильё. Снял комнату у миссис Ларк. И ему повезло. Его приняли в «Глас Церкви», редактором, потому что мистер Уилсон просто пожалел его, просто протянул руку отчаявшемуся человеку.
Это был ещё один шаг к концу.
Азирафель работал. Он был хорошим редактором. Он был хорошим человеком. Он научился улыбаться, когда было нужно, научился быть нужным.
Он узнал, что ему не нравятся женщины. Что он не может любить их. Единственная женщина, которая когда-либо хотела быть с ним — Анна, и он отверг её.
Потом он рисковал жизнью своих друзей, чтобы найти ответы на собственные вопросы. Оставил работу, в которой наконец-то нашёл хоть каплю стабильности. Вернулся к грязным подработкам, к унижениям, к страху.
А потом началась война.
Его отправили в резервный батальон, где он впервые встретил людей, которые стали ему семьёй. Они были его домом, его светом, его надеждой, они смеялись вместе, делились последним, рассказывали истории, согревали друг друга в холодных траншеях. Они сделали его счастливым.
А потом он смотрел, как они умирают. Один за другим.
Он был слишком слаб, чтобы их спасти.
Он стоял в грязи, весь в крови, и понимал — он всегда был проклятием. В его жизни все, кого он любил, страдали. Все, кто приближался к нему, погибали.
Он убивал. Он жил в окопах, в вонючей сырости, ел пайки, стрелял в людей, когда руки дрожали так сильно, что он не знал, попадёт ли в цель. Он молился Богу, прося избавить его от этого.
А потом отверг любовь своей жизни.
Его друзья умирали у него на руках, на земле, пропитанной кровью и порохом, и он не мог сделать ничего. Он смотрел, как рушится его мир, как исчезает всё, что он любил, как один за другим гаснут жизни тех, кто стал ему семьёй.
И в конце концов он остался один. Единственный выживший. Единственный, кто был вынужден тащить это дальше, слышать в голове голоса, помнить лица, ощущать, как вся его жизнь сводилась к одной простой истине — он был проклятием. Он должен был умереть вместе с ними, должен был оставить своё тело там, в грязи, рядом с телами тех, кто был ему дорог, но он выжил.
Азирафель Фелл двадцать четыре года был самым несчастным человеком.
Он жил в постоянном страхе, в одиночестве, в тревоге, что его снова предадут, снова оттолкнут, снова заберут последнее, что у него есть. Его детство было холодным, его юность была безнадёжной, его взрослая жизнь была борьбой за каждый новый день. Он слишком рано понял, что жизнь — это выживание. Что любовь — это что-то, что можно потерять, прежде чем ты успеешь её осознать. Что счастье — это нечто хрупкое, зыбкое, призрачное, то, что всегда ускользает сквозь пальцы.
У него было слишком мало счастливых воспоминаний.
Он цеплялся за эти воспоминания, держал их внутри себя, как драгоценности, потому что их было так мало, что он мог пересчитать их по пальцам одной руки.
Азирафель Фелл родился 23 ноября 1890 года и умер 24 ноября 1914 года.
Он прожил 24 года.
И ни один из этих дней не принадлежал ему. Они принадлежали боли, страху, одиночеству. Они принадлежали людям, которые его ломали, миру, который его не принял, судьбе, которую он не выбирал. И только в последние мгновения своей жизни он, возможно, хотел бы забрать хотя бы один из них — тот, в котором он был рядом с тем, кого любил.
«Её длинные светлые волосы были пропитаны кровью, струйки которой стекали по бледным щекам. Живот женщины был вздут и бледен, между бёдрами была кровь, а на губах замерла беззвучная молитва. Элизабет.
— Не дай ему забрать моего сына!
— Кто… кто хочет его забрать? — с трудом выдавил Азирафель, глядя в её пустые, мёртвые глаза.
— Кроули… — прошептала она так, что звук её голоса будто пронзил его изнутри.»
Кроули выполнил свою сделку.
Элизабет оказалась права.
Демон Кроули действительно погубил Азирафеля Фелла.
Потому что в конце концов Азирафель Фелл умер ради демона Кроули.
Анна проснулась резко. В её сердце уже закралось ощущение чего-то страшного, чего-то, что кралось по её жизни в темноте, ожидая момента, чтобы разрушить её.
А потом раздался стук. Глухой, медленный, чужой. Она замерла, пальцы вцепились в одеяло, дыхание сбилось, и этот звук, этот нереальный, но жуткий стук — он не должен был быть здесь. Никто не приходил ночью. Никогда. Но он повторился. Сильнее. Громче. Как шаги чего-то неумолимого.
Потом она почувствовала, как земля дрожала, будто выходило древнее зло.
Она открыла дверь, и мир разрушился, как трескающееся стекло.
Кроули мокрый от дождя, с растрёпанными, прилипшими ко лбу волосами, с грязным, испачканным копотью пальто, с запёкшейся кровью на руках держал мёртвого Азирафеля.
Анна не могла дышать.
Она шагнула назад, дрожащей рукой прикрыла рот, будто это могло остановить крик, который рвался изнутри.
А Кроули поднял на неё взгляд.
В этих глазах не было ничего.
Ни жизни. Ни боли. Ни гнева. Только пустота.
— Его нет в Аду, — прошептал он, и голос его дрожал, был сломанным, был разбитым, как если бы он сам рухнул вместе с этими словами.
И в этот миг тишина внутри Анны разорвалась.
Примечания:
Всем спасибо за прочтение и ожидание.