***
Он не помнил, какой сегодня день, месяц, какое число и сколько времени. Лишь тик настенных часов, на которые не хватало желания поднять голову, усиливался, вбивал ржавые гвозди в виски, а ломота в теле подкидывала камнями в голову воспоминания — болезненные и растянутые, медленные. Он бездумно прокручивал их, прижав перебинтованные колени к груди и обхватив их дрожащими руками, и сглатывал ком горьких слёз. Хотелось разрыдаться, но не получалось — глаза оставались сухими. Хотелось биться в истерике, но не было сил — тело не слушалось, стало тяжёлым и чужим. Хотелось сбежать через окно или спрятаться под кроватью, но сонный здравый смысл останавливал — вечные бегство и прятки от проблем, собственных чувств и реальности хоть и дарили относительный покой, но не спасали полностью. Он бился в ржавой клетке, как раненая птица, надеясь, что однажды решётки сломаются, прогнуться и путь к свободе откроется. Но в ответ не было ничего кроме тишины. Ни намёка, ни подсказки, ни эха в бесконечной пустоте… Совсем как в его квартире, которую удавалось разглядеть через призму стеклянной бутылки. Он поёжился и прижал колени ближе к груди, стоило только вспомнить жгучий холод, от которого немело тело, а внутренности превращались в лёд, мутный, но крепкий, как сталь. Воспоминания в голове всегда были размытыми, нечёткими, но никогда не теряли всей пережитой боли и тупого отчаяния, что въелось под кожу и заменило нервную систему. К глазам подступили слёзы, а от внезапной боли всё тело свело. Ло чувствовал, как его медленное, размеренно рвали на куски, резали острым лезвием, а упрямое желание не давать волю слезам лишь усиливалось, подкреплялось муками. Он зажимал рот руками, чтобы никто не услышал ни звука, и кричал безмолвно. Кусал губы до тех пор, пока из них не шла кровь. Предательски дрожал подбородок и окончательно намокли глаза, но он вытирал их рукавом свитера снова и снова, потому что знал: если заплачет сейчас, то не остановиться уже никогда. Хотелось вернуться домой, в родную квартиру, уставленную бутылками и с вечным мусором под ногами и водой из-под крана, и тесный балкон, пропахший жжёной хлоркой с ближайшей стройки и дешёвыми сигаретами… Вдруг дверь чуть приоткрылась. Послышались приглушённые голоса Лефтариона и его брата. Ло вздрогнул и прижимался спиной к подушке, мечтая слиться с интерьером или стать невидимым. Лишь бы не сталкиваться снова с чистой голубизной чужих глаз и мягкой, добродушной улыбкой, из-за которой внутренности скручивались в тугой узел, а язык немел вместе с телом. Лефтарион закрыл за собой дверь, устало вздохнул и потёр переносицу. Затем запустил пятерню в волосы, взлохматил их и поднял глаза на притихшего Ло. На лице расцвела привычная улыбка, от которой стало плохо. — Ты как? В порядке? — Спросил Лефтарион, подошёл ближе и осторожно сел на край кровати. Плечи заметно поникли, а пальцы нервно сцепились между собой. Лололошка прикусил нижнюю губу и коротко кивнул, не в силах выдавить из себя лишнее слово. Тело пробила колкая дрожь, мысли метались в голове стаей взбунтовавшихся пчёл. Хотелось спрыгнуть с кровати и убежать или выпрыгнуть в окно, но ноги не слушались — бережно залеченные раны неистово ныли под пластырями и слоями бинтов. — Прости за брата, — вдруг тише сказал Лефтарион, отчего Ло чуть нахмурился и искоса посмотрел на него. — Он… На деле он неплохой парень, серьёзно. Просто, в отличие от меня, более… вспыльчив. И криклив. Любит думать только о себе да о нашей семье, рьяно защищает и иногда границ не знает… — Хрипло рассмеялся парень и, облокотившись локтями на колени, повернулся к Дейвисону. — Классная рифма, скажи? Надо будет потом записать… Мало ли, удастся в песню какую-нибудь вставить. Лололошка с трудом улавливал нить внезапного разговора. Сходил с ума, но отчаянно цеплялся за суть, пока сердце беспокойно билось в груди и ломало рёбра. Сглотнув, он всё-таки повернулся к парню и, смотря будто бы сквозь него, осторожно спросил: — Ты… музыкант? Ло не узнал собственный голос, отчего быстро прикусил язык до крови. Сердце забилось быстрее, отдаваясь гулким эхом в ушах и комом в горле. — Начинающий, но явные успехи уже присутствуют! — Лефтарион чуть откинулся назад на руки, склонил голову на бок и улыбался, как ребёнок. — Хочешь похвастаюсь? Лололошку откровенно удивляла непозволительно-смешная открытость парня. Сердце вдруг замерло и больно сжалось, отчего стало труднее дышать. Он невольно кивнул, мыслями находясь далеко за пределами чужой комнаты, и Лефтарион, сияя ярче, чем звёзды за облаками, ненадолго ушёл. Ло сильнее прижал колени к груди, обхватил руками и положил на них голову. Опрометчивое желание убежать на другой конец света отступило, уступив место приятно-тёплому чувству внутри, под сердцем, что забилось снова. Кожа горела от чужих прикосновений, что призраками проходились по всему телу, а пелена слёз перед глазами размывала привычный мир. Ло опустил взгляд на руки и бездумно стал разглядывать их, вслушиваясь в размерный тик часов и едва различимую ругань за дверью. Старые шрамы, что белыми линиями рисовали на коже незамысловатые узоры и уходили вверх, к плечам и шее; новые синяки, расцветающие как цветы под пластырями и бинтами; раны, покрывшиеся тонкой коркой, которую он содрал без задней мысли. Алая кровь медленно скапливалась, а после стекала вниз, оставляя быстро засыхающую дорожку. Ло не сразу заметил, как вернулся Лефтарион с гитарой— всё такой же улыбающийся и развязный, как после алкоголя, или воодушевлённый, как безумец. Дейвисон не мог определить, что больше всего подходило под описание, поэтому оставил тщетные попытки и стал внимательно следить за каждым движением, подмечать что-то незначительное и делать пометки для себя, чтобы оказаться в крайнем случае вооружённым и неприкосновенным. Лефтарион поудобнее сел на кровати, согнул одну ногу и положил её в горизонтальном положении на колено, перекинул через плечо ремень, взял гитару в руки и бездумно провёл по струнам, проверяя звучание. Натянул одну-две, провёл ещё раз, после чего расправил плечи и искоса глянул на Ло — загнанного в угол, но не способного воспротивиться собственному любопытству, что разрывало изнутри. На лице расцвела привычная улыбка. Проблемы отошли на второй план, и вскоре комнату наполнила музыка. Мелодичная, тихая и успокаивающая, расцветающая весенними тюльпанами. Парень перебирал струны с особым трепетом. Едва касаясь, будто волшебник, создавая шедевр с первых нот. Его творения, пропитанные искренностью, любовью и трепетом, трогали до глубины души. Разливались по ней сладким звуком, подобно мёду в чайной ложке. Сглаживали углы печали и безграничной тоски. А его голос — его чудесный голос, — при пении в разы более бархатистый и нежный, напоминал о беззаботных, летних днях в редкие выходные дяди, который увозил Ло из кошмара к себе за город. Напоминал о запахе полевых цветов, смехе до слёз, случайных фотографиях в удачные моменты и той невинной радости, присуще всем детям. Глубоко вздохнув, Лололошка невольно поддался ностальгии и больше не ощущал невыносимой колючей боли и внутри, и снаружи. Наоборот, расслабился, склонил голову на бок, прикрыл глаза и решил вдруг подыграть, тихо мыча в такт словам и мелодии, поддерживая и погружаясь в атмосферу с головой. Сквозь пелену покоя он услышал улыбку в голосе Лефтариона и тоже изогнул губы в жалком подобии улыбки в ответ, абстрагируясь от монотонных, серых дней, столь давящих и невыносимых… И в этот напряжённый, медленно таявший в сумерках вечер Ло впервые задышал полной грудью.***
Его всегда окружали люди-загадки. Светлые или мрачные, добродушные и понимающие с полуслова или раздражающиеся по щелчку из-за мелочи и вечно кричащие без повода, лицемерные или пустые актёры — вся внешняя оболочка не имела значения. Насколько бы не была искренней улыбка или изуродованно в гневе лицо, внутри всё равно жили загадки. А чтобы проснулся интерес… симпатия, влюбленность или даже любовь, человек должен был «зацепить». И цепляет отнюдь не идеальная форма носа, плоский живот или красивые волосы — разве что в первый момент, на котором может всё и закончиться. Неосознанно цепляет что-то из детства: ассоциация, похожесть, запах, жест, манера теребить пуговицу, тембр голоса — деталь, незначительная и глупая. Она необязательно должна дарить счастье. И вот против этого бессильны все ухищрения, пластика, наряды и добродетели... против этого бессильны даже взращённые однажды железные принципы. Или разъярённая мать с розочкой в руках и огнём ярости в глазах. Ло нахмурился, перевернул страницу и принялся писать заново, облокотившись локтем о стол, закрыв рот ладонью и прижав одно колено к груди. Он работал инстинктивно, по инерции, без лишних раздумий, как в первые дни взрослой жизни. Строил планы, сухо удивлялся тому, как на календаре уже пятнадцатое число декабря, и терялся в мыслях о том, что поклялся перед смертью забыть. Тревога даёт о себе знать слишком внезапно. Она никогда не оставляла Ло, просто затихала внутри подсознания и выжидала подходящего момента, неверного шага, из-за которого внутренний мир рассыплется, как карточный домик. Она напоминала задний шум. Со временем он привык к нему и даже перестал замечать. Временами, когда всё валилось из рук, шум становился громче, превращая спокойного и равнодушного парня в безумного параноика с неконтролируемой, ярко выраженной дрожью во всём теле. Затем вновь затихал. И, лёжа на балконе в кругу учебников и одиночества, казалось, что он всё придумал и навязал зазря, от скуки, когда вокруг все требовали лишь «быть проще», «не зацикливаться», «не усложнять», «не максимизировать». Начинал верить в факт своего навязчивого поведения, винил себя за неудачи и начал принимать решения холодной головой, наступив на горло собственным чувствам, неправильным и назойливым. «Быть нормальным» — просто и возможно, если закрыл рот, глаза и уши, отдался течению жизни и забылся, перестал бороться за то, чего никогда не существовало, — себя настоящего. Но вдруг шум стал усиливаться, становиться громче и громче. Он упал на самое дно и понял, что больше не выберется. Сколько бы сил не потратил, сколько бы времени не убил… — Доброе утро, — вдруг вырвал из пучины хриплый голос Люциуса, — что рисуешь? Парень протёр глаза и с сонным любопытством наклонил голову на бок, с прищуром смотря на Ло. Тот вздрогнул, поднял голову и не нашёлся ответом — лишь когда снова опустил беспокойный взгляд понял, что бездумно рисовал в блокноте. Размытые пейзажи, кривые линии, нечитаемые слова с размашистыми завитками вместо букв, профили знакомых людей… Прикусив нижнюю губу, Ло чересчур резко вырвал лист, поднялся на ноги и без слов выкинул огрызок в мусорку. Вернулся обратно к столу, закрыл с глухим хлопком блокнот, положил его на подоконник и, секунду-другую топчась на месте, вернулся обратно к плите. — Я сделаю кофе, садись, — выпалил он ровно, скрывая непонятную и внезапную нервозность, и невзначай буркнул себе под нос: — Выглядишь хуже бурого медведя… Он не видел выражение лица Люциуса, но отчётливо ощущал спиной его пристальный, немигающий взгляд. Парень послушно сел на тихо скрипящий стул задом-наперёд, положил руки на спинку, на них — голову и молча продолжал наблюдать. «Слишком… послушный. Бесит…» Кровь застыла в жилах, а лёгкие скрутило, отчего дышать стало тяжелее. Хотелось оторвать себе руки или сломать первое, что попадётся на глаза, лишь избавиться от мерзкого чувства, которое накрыло с головой волной чёрной жижи, затекающей в рот и нос, мерзкой и вязкой на вкус, сковывающей ладони липкостью и поглощая душу целиком. Рисование... Он не мыслил себя без этой детской забавы, она проросла в него корнями, заменила воздух. Как долго он выкорчевывал её из себя — год или целую жизнь? На душе стало тошно так, что хотелось выть, от осознания того, что ему оставалось лишь смотреть на других, составлять графики и чёткие планы на день для детей, задыхаясь внутренней тишиной, пустотой и жгучей самоненавистью, и думать о том, что он мог сделать целую жизнь назад. «Природа не терпит пустоты», — сказала однажды невзначай с улыбкой на лице тётя, жена Бастиана. И до Лололошки вдруг весь неглубокий и простой смысл дошёл только сейчас. Пустота возникла после того, как из его жизни исчезли краски. Начала медленно поглощать все эмоции, оставляя одну лишь нервозность и злость. Будто осиротевший, Ло старался занимать себя хоть чем-нибудь, лишь бы не думать. Он собирал марки, клеил модели самолетов, паял, вырезал по дереву, разводил аквариумных рыб… В поисках увлечений, которые могли бы заменить утраченную без рисования радость, в поисках смысла собственного существования он сблизился с теми, кого никак нельзя было назвать «своими», —дворовыми ребятами. Скучными, отпетыми хулиганы, чьи занятия пользы не приносили никому. Лололошка научился карточным фокусам и шулерству, маясь от безделья в подъездах, скрутил с десяток лампочек и написал талмуд неприличных слов, взорвал несколько карбидных бомб, сжег пару дымовух в заброшенной школе, скурил первую сигарету… и каждая случайная глупость из-за желания занять себя, забыть изорванные в клочья рисунки с бумагой и выброшенные в помойку краски, карандаши, мелки и гелевые ручки, научиться жить… — Сахар класть? — Спросил Ло, не оборачиваясь. — Неа, — Люциус покачал головой прежде, чем понял, что на него не смотрят. Через минуту Дейвисон поставил перед ним кофе и сел напротив. Взял с подоконника блокнот, открыл наугад один из планов на ближайший месяц и стал бездумно разглядывать каждую букву. Голова была забита другим, мысли вились вокруг закрытого сундука с собственными чувствами. Хотелось открыть его, перевернуть верх дном и закрыть, но не получалось — не было ни сил, ни желания. Чувствуя косые и пытливо-любопытные взгляды Люциуса, Лололошка не сразу заметил, как буквы перестали складываться в предложения, а глаза застелила пелена слёз — обычных, как после зевка. Мысли смешались в кашу. За две с лишним недели он вдруг понял, что медленно, но верно подпускает Люциуса ближе и ближе, позволяет то, чего не позволял никому — незначительные касания, объятия, от которых замирало сердце, долгие взгляды и споры обо всём. За две с лишним недели он вдруг осознал, отчётливо и слишком поздно для себя, что Люциус — не более, чем искусство. Живой, дышащий извращением идеал. Не человек — лишь анатомический соблазн, вырезанный из плоти с безумной, почти садистской точностью. Он был из тех, на кого нельзя было просто смотреть — его хотели разорвать в клочья, растворить в себе и докопаться до сути, самой глубины, лишь бы узнать всю подноготную, вывернуть душу наизнанку и выявить явные слабости. Мечтали вцепиться в лицо, когтями снять его и примерить на себе, как маску, которая спрячет человеческое уродство за очередной фальшью. Мечтали вскрыть живот и вдохнуть пульсирующие органы, вгрызться зубами, наполняя рот алой жидкостью. Слишком живая красота, чтобы оставить её в мире. Идеал не мог существовать «просто так». Идеал нельзя было любить — только уничтожить, разобрать на куски, вобрать под кожу и насладиться муками. Люциус не был создан для чего-то большего, невообразимого и привычного для всех людей — любви. Так же, как и Ло. Сердце больно ухнуло в груди. Лололошка закрыл блокнот и устало потёр переносицу, прежде чем поднять взгляд на парня напротив. Де Рос молча и послушно сидел, обхватив ладонями пустую кружку, и ждал. Не начинал разговор первый, не пытался навязать своё общество с самого утра, не вертелся под ногами с язвительными шутками и подколами — наоборот, дал возможность снова утонуть в океане размышлений. — Непогода продлиться ещё дня два, если не больше, — Ло, бесконечно благодарный и неловкий, решил всё-таки завязать разговор первый, лишь бы отвлечься и перестать мусолить одни и те же глупости и мысли, что не оставляли в покое даже утром, — сегодня и завтра. Я написал дяде, что мы… останемся и переждём эту муть. Пока хотя бы крыши домов или парк не будут видны. — Прочистил горло и исподлобья глянул на Люциуса, который с теми же деланным умиротворением и сонливостью смотрел на него и молчал. Затем кивнул, встал, положил кружку в раковину и вымыл на скорую руку. Лололошка смотрел ему в спину, чувствуя, как сердце с каждым ударом сжимается сильнее. Ладони предательски вспотели, а в горле образовался ком, мешающий дышать ровно. Смутное беспокойство переплеталось с робким предвкушением. Страх? Скорее — растерянность перед нежеланной перспективой столкнуться с чем-то настолько личным, настолько… интимным. «Не хочу… не хочу оставаться с ним в этой квартире. Или всё-таки хочу?..» Кожу вдруг обожгло невидимыми, фантомными прикосновениями вчерашних объятий. Дыхание перехватило, а сердце больно ухнуло в груди. Ло отвёл взгляд в сторону и прикусил язык до крови. Старался справиться с дрожью в теле, но все попытки оказались тщетны и по-детскому смешны. В голове мелькали обрывки фраз, пустые сценарии, нелепые оправдания, лишь бы избежать неминуемой близости. Ноги словно приросли к полу, отказываясь повиноваться, приказывая остаться здесь, в этом преддверии — в столь тревожном ожидании. Ирония ситуации заключалась в том, что всем своим существом он хотел этого. Хотел остаться, поговорить, почувствовать чужое тепло, увидеть озорную улыбку и блеск в глазах, глубоко-алых, как маки. Но что-то внутри яростно сопротивлялось, воздвигало барьеры, шептало о неловкости, о неправильности, о возможном разочаровании. Пленник собственного замешательства, не зная, как сделать этот простой, но такой сложный шаг — шаг навстречу, в неизвестность, шаг, который мог изменить всё или ничего… — Я вчера нашёл свитер лишний, — сказал Ло, взял блокнот, поднялся со стула и остановился под деревянной аркой, что отделала кухню и коридор. — Отопление здесь не супер, конечно, и, если хочешь, могу принести. Он должен быть в самый раз… Люциус развернулся, обхватил мокрой рукой затёкшую шею и с минуту-другую промолчал, прежде чем кивнуть. Лололошка хмыкнул и ушёл в комнату. На лице отчего-то расцвела глупая улыбка. Обычный Люциус, фонтанирующий сарказмом и остротами, гроза любой вечеринки и повелитель колких комментариев, испарился, словно утренний туман. Сейчас, едва проснувшись, он напоминал скорее огромного, пушистого кота, потревоженного от сладкой дрёмы. Ни резких движений, ни громких слов. Только медленные, тягучие потягивания, от которых хрустели кости, и тихие, почти неслышные вздохи. Глаза, обычно искрящиеся озорством, были полуприкрыты и смотрели на мир с умиротворенной ленью. Он не кидался сразу к телефону, не проверял почту и не листал ленту, не ворчал на утреннюю суету. Ло в очередной раз поймал себя на том, что рассматривал парня и наблюдал за каждым его движением, плавным и осторожным. «Мило… очень даже. И жуть как непривычно.» Люциус был далек от своего обычного образа. Не было привычной бравады, едких шуток и готовности к словесной дуэли. Только тишина, покой и какая-то особая, уязвимая нежность, которую он тщательно скрывал под маской саркастичного циника. По коже пробежали противные мурашки. Когда Лололошка отдал свитер, пахнущий едва ощутимыми лавандой и стиркой, и в квартире, и между ними повисла противная, плотная тишина, которую можно было резать ножом. Лололошка бездумно сновал туда-сюда и чувствовал себя школьником, который впервые пригласил девушку на свидание. Он никогда раньше не оставался наедине с Люциусом вот так… невинно. Ощущал себя полным идиотом, не знающим, как вести себя дальше. Странная, почти болезненная, но привычная скованность держала его в плену. Он не знал, как из неё выбраться. Не знал, как разрушить эту невидимую стену. Не знал, как остаться с ним наедине, не чувствуя себя самым нелепым человеком на свете. Хотелось, чтобы это чувство прошло. Чтобы он мог расслабиться и просто быть рядом… Остановившись напротив кладовой, Лололошка мотнул головой, вздохнул и устало потёр глаза. Он не должен вспоминать то, что давно умерло, — чувства, эмоции и болезненные ощущения на коже, щеках и губах. Нельзя придавать мысли физическую форму, делать первые шаги по пока несуществующей, давно забытой и заросшей сорняками тропе прошлого. Если он попробует — впервые или снова, — то опять сломается. И не сможет собрать себя заново, по разбитым осколкам. Когда-то, живя в вечной нестабильности, ему постоянно врали: «Давай сделаем так, станет легче», — и «легче» становилось, но совсем ненадолго. Что он должен был делать, что знать и как себя вести, когда был простым органическим механизмом с извилинами, долями и непомерной жадностью до энергии; был вечно стремящимся к быстрым решениям идиотом, который хотел счастья для себя и думал только о себе? Сердце больно сжалось, лёгкие обожгло раскалёнными тисками, отчего стало трудно дышать. Лололошка прикусил нижнюю губу, открыл кладовую и, бегло рассмотрев всё, что было внутри, принялся переставлять вещи, смахивать пыль и думать о другом, нейтральном и ненужном. Но невозможно забыть то, что он вбил себе в голову давно, когда сломался впервые. Нельзя плакать всю ночь. Нельзя себя обвинять других, называть ошибкой и наказывать их холодом. Нельзя притворяться. Нельзя трогать себя острыми предметами. Нельзя обедать вредной дрянью. Нельзя отдаляться. Нельзя залипать. Нельзя, чтобы мозг направил внимание в те самые неровные дорожки, которые обещают решение, но на деле ведут в пропасть. Он прошёл по ним один раз — ничего не случилось — в каком-то смысле стало легче. На второй раз тоже ничего не случилось, наоборот, стало в разы легко и радостно от того, что проблема решилась быстро и без больших займов из внутреннего банка энергии. Но только ничего не решилось. Осталось внутри и стало сжирать изнутри, пока не стало привычным. И он приходил снова. И снова. И снова. Каждый раз казался последним, но на самом деле тропа протаптывалась всё сильнее. Чем сильнее, тем меньше смысла было искать другие. А потом и вовсе стало всё равно. Каждый шаг по этим тропам был на самом деле шагом назад, к тому, с чего всё началось — перебинтованным предплечьям, записанным в заметках симптомам, побегам от реальности, в мир, который как будто показывают в пустом кинозале на чёрно-белой плёнке. Он так не хотел туда возвращаться… Лололошка чихнул из-за слоя пыли, смахнул её с полок сухой тряпкой и переставил пару коробок так, чтобы ничто не упало. Но мысли не отпускали — наоборот, продолжали плести вокруг липкую паутину. Хотелось простить — и себя, и машину в своей голове за нарушения, ведь они абсолютно нормальны, и родную мать. Простить — и в следующий раз замечать каждый момент, когда хочется пойти по запретной тропе, каждую автоматическую мысль, каждый сигнал, что вынуждает действовать немедленно. Замечать — и удерживать себя в буферном пространстве между стимулом и реакцией, как на досмотре в аэропорту. Удерживать — и тщательно проверять, сканировать на опасные предметы в багаже, изучать документы: зачем, почему, чтобы что. Проверять — и беспощадно разворачивать на выход. Разворачивать — и искать то, что будет работать конструктивно, правильно… — Ты чего тут грохаешь? — Послышался сзади знакомый голос, и Лололошка вздрогнул, едва не уронив коробку со стеклянными колбами. Люциус оказался непозволительно близко сзади и помог придержать её, а после поставить на полку. Дыхание перехватило, сердце больно ударило по рёбрам. — Просто… не знал, чем себя занять, и вот… решил разобрать чутка кладовую, — с трудом ответил Ло, не в силах больше терпеть напряжённую тишину, чуть отошёл в сторону и обхватил рукой шею сзади. Неловкость больно вцепилась в спину. — Помочь? — Люциус по-птичьи склонил голову на бок и слегка улыбнулся. Улыбка, от которой сбивалось дыхание, острые скулы, мягкий свитер, подчеркивающий широкие плечи… Дейвисон прикусил нижнюю губу, отвернулся и слабо кивнул. Уступил одну часть небольшой кладовой и принялся расславлять, перебирать и стряхивать пыль в другой. Тишина была густой и почти осязаемой. Она не звенела, не давила, а скорее обволакивала, как плотная ткань. Пыль, как мелкая золотая пудра, висела в воздухе, заставляя лучи редкого света плясать в каком-то странном, заторможенном танце. Каждый шорох, каждый скрип старой половицы отдавался гулким эхом в тесном пространстве, усиливая и без того плотную атмосферу напряжения. Лололошка передвигался среди полок, заваленных старым хламом, медленно и привычно-спокойно, как в своей тарелке, Люциус — с любопытством и деланной осторожностью. Каждый предмет казался археологической находкой, потенциальным источником воспоминаний, которые Дейвисон старался похоронить как можно глубже. «Чем я вообще занимаюсь… ещё и с ним.» Когда их плечи случайно соприкасались, по телу пробегала искра, отчётливое напоминание о вчерашней непозволительной близости. Взгляды мимолетно пересекались, отражая смятение и какую-то невысказанную тревогу. В эти короткие мгновения казалось, что время замирает, оставляя лишь немой вопрос, повисший в воздухе. Однако, Лололошка тут же отступал первым, увеличивая дистанцию, словно боясь нарушить хрупкое равновесие, царившее в их отношениях. А Люциус покорно следовал его примеру — отходил обратно в свой угол, но оставался рядом. Желание поговорить, рассеять гнетущую тишину, отчетливо читалось в голубых глазах, но Дейвисон не решался произнести ни слова, упрямо хранил молчание. Продолжал копаться в старых вещах, ища ответы в пыльных артефактах прошлого и надеясь, что они помогут разобраться в настоящем. Вдруг с верхней полки упал потрёпанный, выцветший альбом, который Люциус, вздрогнув от неожиданности, поймал и отошёл чуть в сторону. Заметив краем глаза упавший следом диктофон, похожий на чёрный кирпич, парень сунул его в карман, тряхнул головой, убрал с глаз чёлку и внимательно стал рассматривать альбом сначала снаружи, боясь порвать одним неосторожным движением, затем — внутри. Переворачивал страницы и не всматривался в незнакомые лица, пока не заметил непривычно-знакомое выражение и выделяющиеся на фоне других цветных фотографий, которые можно было пересчитать по пальцам, голубые глаза. Мальчишка лет двенадцати, не больше, стоял особняком, как случайно попавший в этот кадр элемент из другой, более яркой и трагичной истории. Руки были перебинтованы, на коленях красовалась целая коллекция пластырей, бордовых ссадин и не спрятанных шрамов. Под бинтами скрывались порезы, ссадины, следы давних ожогов — мелкая история, написанная на коже. А на лице с россыпью густых веснушек, напоминающих мелкие золотые монеты, играла слабая, едва заметная улыбка. Лишённая беззаботности, присущей его ровесникам. В ней чувствовалась усталость, некая внутренняя борьба с упрямо не угасаемой надеждой. Большие, голубые, почти нереальные глаза смотрели на мир с какой-то странной, недетской мудростью, словно видели то, что скрыто от других. В них плескались и отблески невинности, и понимание чего-то большего, чего сверстники ещё не видели. — Это… ваш альбом? — Вдруг слетел с губ наиглупейший вопрос прежде, чем Люциус успел его обдумать. Лололошка закинул наверх последнюю небольшую коробку, стряхнул с ладоней прилипшую пыль, развернулся в пол-оборота к парню и отчего-то прикусил нижнюю губу. Пустым, отрешённым взглядом мучительно долго рассматривал альбом в чужих рукам, после чего оглядел последний раз кладовую, убрал руки в карман и вышел в коридор. — Типо того. Если хочешь, можешь посмотреть, — бросил он равнодушно и без лишних слов ушёл на кухню. Люциус молча смотрел ему в след, после чего закрыл альбом, закинул его на самый верх обратно, выключил свет и закрыл за собой дверь. Убрал руки в карманы, сжал холодный диктофон и, подавив желание прийти к Ло на кухню и снова обнять, ушёл к гостевую комнату. Пропасть между ними разрослась сильнее, а противная тишина накрыла толстым покрывалом, под которым оба медленно задыхались и не могли найти друг друга.***
Вслушиваясь в растворяющиеся в глубине квартиры шаги — размеренные и удивительно тихие, — Люциус прикрыл дверь, вернулся обратно к разложенному дивану, взял лежащий на нём дневник и, откинув прозрачно-бежевые шторы, разместился на подоконнике. Скрестил ноги по-турецки, достал из корешка ручку, открыл пустые страницы и начал писать, пока руки дрожали, в голове прокручивались их с Ло разговоры, а на кончике языка приятно горчило после кофе: «Мы почти весь день убирались. Честно? Я не чувствую всего тела, мать вашу. Хочется простого мужского, так сказать: завалиться спать с бутылкой вина и проспать добрую вечность. Лишь бы не чувствовать эту отвратительную ломоту в теле… Хотя странно. С моей физической подготовкой, вечными тренировками с утра до ночи в детском и подростковом возрастах и сплошными «уроками» от брата я не должен ныть после какой-то там уборки по дому. Это же в самом деле незначительная мелочь, не стоящая труда… Ещё поведение Ло было странным с самого утра, когда я проснулся. Он сидел и тупо рисовал у себя в этом сраном блокноте, где расписана вся жизнь «от и до». Молча, как будто загипнотизированный болван. Но стоило мне появиться и кашлянуть, как он сразу встрепенулся, вырвал лист, выбросил и стал шастать туда-сюда по кухне, пока не налил мне кофе. Странный. И чертовски смешной. Потом сидел как на иголках. Поглядывал на меня исподлобья, молчал и нервно крутил ложку в кружке… а стоило мне посмотреть в ответ, как он упрямо отводил взгляд, хехехе… :) Потом дал мне свитер и, когда мы разбрелись в разные стороны, стал ни с того ни с сего разбирать кладовую, грохать там коробками и прочим хламом… Такой смешной, что уссаться можно. Ладно, потом уже я вспомнил почему-то о наших вчерашних объятиях с моей инициативы… и меня словно водой ледяной окатили. Я тут же понял его странное поведение и тут же перестал мысленно стебать. Оказывается, эту глыбу льда в самом деле можно смутить,