Два желания

NC-17
Завершён
24
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
198 страниц, 96 211 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 11 Отзывы 6 В сборник

Глава 10. Подгоревшее оливье

Настройки
Примечания:

***

Каждый был сам за себя. Пока от семьи оставались руины, которые терялись в беспощадном пламени, каждый был сам за себя. Первая вспышка огня мелькнула в ванной на втором этаже, вторая — в соседней комнате. Шторы медленно таяли, рамы чернели — лишь бетонные стены снаружи оставались целыми. Когда огонь добрался до кабинета отца, из дома выбежал Ивлис. Запыхавшийся, красный и взъерошенный, как будто после сна. Остановился в нескольких метрах от брата и стал жадно глотать свежий ночной воздух. Шестая вспышка пламени взорвалась на кухне на первом этаже — окна вышибло вместе с рамами, послышался грохот обвалившихся полок, балок и потолка. На секунду показалось, что в шуме утонул чей-то вскрик. Седьмая вспышка в гостиной — и из дома с трудом вышел помощник-телохранитель вместе с яро сопротивляющимся и кричащим что-то неразборчивое отцом. Огонь изуродовал их одежду вместе с кожей и лицом. Глаза застелила пелена слёз. Считая каждую вспышку пламени и не замечая хаос вокруг, Люциус вспоминал чуть округлившийся живот мамы, вспоминал, как в холодных глазах отца фейерверком вспыхивала непривычная радость рядом с ней, вспоминал последний разговор около затухающего камина, свои слова и рваные вздохи мамы. Вспоминал царящее спокойствие, ради которого был готов на всё, даже умереть. Однажды он так и сказал маме. Тогда отец наказал его за сломанный телевизор — Люциус играл резиновым мячиком и попал в экран небольшой плазмы. Ничего не разбилось, но после этого изображение было исполосано вдоль и поперёк. Вернувшись раньше полуночи, отец отвесил Люциусу шесть — соразмерно возрасту — ударов флотским ремнем. Тяжелая пряжка била по спине до крови, но он даже в мыслях не допускал себе плакать. Но тем же вечером мама обрабатывала зеленкой и тихо плакала, а Люциус твердил: — Не плачь, мам… Он зато тебя не бьет! Вон как любит и оберегает… Ну мама, мамочка! И она плакала от этих слов ещё больше. — Ну правда, это же хорошо, — кидался утешать Люциус, поворачиваясь к ней лицом и зарываясь дрожащими пальцами в такие же светлые, отдающие приятным серебром из-за тусклого света настольной лампы волосы. — Мне ради тебя не сложно потерпеть. — Ты не должен ради меня терпеть, — горько всхлипывала мама, отчего сердце больно сжималось. — Я ради тебя, что хочешь могу сделать, — упрямо храбрился Люциус, выпячивая грудь. — Даже умереть. — И что хорошего — умирать за других? На сухих губах мамы расцвела слабая улыбка. — А что плохого? Она не ответила. Снова развернула его спиной, чтобы закончить с ссадинами, и уже совсем без улыбки прошептала: — Ты слишком жертвенный. Так можно быстро закончиться, мальчик мой… — Как это — закончиться? — Искренне не понял Люциус, хотел было развернуться, но не смог — ссадины обожгло йодом. — Стать пустым. Чувствовал себя когда-нибудь пустым? — Наверное, нет, — как следует подумав, ответил Люциус. — Еще почувствуешь, — с горечью в надломленном голосе сказала мама. И была права. Рядом с людьми, кроме неё, он чувствовал себя если не пустым, то стремительно пустеющим: как будто посреди жаркой пустыни отдавал кому-то последний глоток воды, но этот кто-то не выпивал и не возвращал — просто выливал на землю. Сейчас же что-то надломилось, сломалось. Что-то настолько ценное и важное, благодаря которому их семья не превратилась в обугленные руины, грозящиеся рассыпаться при одном касании. Что-то… живое. Он отчётливо ощутил, как хрупкий мир, построенный на её любви и заботе, рухнул. Как осталась только та самая пустота и оглушающая тишина. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с копотью. Мир сузился до этого огненного кошмара. Всё, что он знал, всё, что любил, превратилось в один миг в ничто. И вместе с этим ничто сломался и он сам. Стоял, как сломанная марионетка, и смотрел, как из-за его дурацкой мести отцу за несправедливый домашний арест умирает самый любимый, дорогой и невозможно близкий человек. Багровое зарево плясало на лице, вырисовывая глубокие тени под глазами. Жар обжигал кожу, несмотря на то что он стоял в десятке метров от полыхающего дома. Дым едким комом стоял в горле, заставляя кашлять, но он не двигался. Ноги приросли к земле, не давая ни убежать, ни броситься в огонь, как хотел сделать отец, но заметно поутих из-за сильных ожогов и вмешательства помощника-телохранителя. Взгляд невольно бросился к крайнему окну с левой стороны, где находилась её комната. Люциус снова вспомнил, как мама любила сидеть в кресле-качалке с пледом на коленях, читая книги при свете настольной лампы; как отец вылезал из своего кабинета, приходил к ней и садился на колени, целовал руки и шептал что-то приятное, от которого дыхание замирало, а сердце билось быстрее; как он тихо наблюдал за родителями, завидуя и по-детски ревнуя отца к матери… В ушах звенело, заглушая треск горящего дерева внутри и медленно обваливавшейся крыши. Всё внутри него онемело. Слёзы обжигали щёки не хуже огня. Сердце больно ухнуло в груди и остановилось. Колени подкосились, и он упал. Тишина вокруг сгустилась вместе с тьмой. А осознание, что с сегодняшней ночи уже ничего не будет как раньше, окончательно добило. Он собственными руками столкнул себя в ад.

***

Рассматривая спрятанную под кожаными перчатками и рубашкой изуродованную кожу, Люциус молча ждал и думал, вспоминал, поддавался проснувшимся чувствам и умирал заново от воспоминаний. Всю жизнь его преследовал огонь: сгоревший соседний корпус в род доме, костёр на заднем дворе детского сада в ночи или во время охоты с отцом и братом в детстве, пламя в камине, сгоревший из-за глупости, тупой мести, загородный дом, бесчисленные пожары в лесу, восковые свечи, зажигалки… Столь нелепые и обыденные вещи, от которых по коже каждый раз пробегают мурашки. Глупо бояться всего этого, глупо искать какую-то угрозу в маленьком пламени, глупо сидеть редкими одинокими вечерами у камина в надежде согреться и совать руки под языки пламени, глупо вспоминать… — Эта информация устарела лет так на десять, — с тяжёлым вздохом заключил Агний и выкинул старый диктофон в мусорку. — Из всего, что ты мне сказал и что было на этой отвратительной записи, я лишь в очередной раз подтвердил то, что Дейвисон является племянником для Гай Уайта. — Ты говорил мне приносить любую информацию... Что я сделал не так? — Сдержанно спросил Люциус и сжал до боли правое запястье за спиной. Ногти впились в кожу, оставляя полумесяцы. — Люциус, прошло три недели. За это время ты мог достать из него любую информацию, вплоть до проживания тётки в Серебряном веке, выпотрошить его, вывести на чистую воду и даже убить… — Агний исподлобья глянул на сына, пока Ивлис смотрел будто бы сквозь. — Но что мы имеем по итогу? Ничего стоящего. Ни улик, ни намёка на слив рецепта «Фиалок»Таблетки-наркотики, ни подозрений в работе родного дяди… Ничего, Люциус. — Ну так, — парень замялся, чувствуя как ком в горле мешает говорить уверенне и чётче, — почему нельзя его тогда… отпустить?.. Плечи Ивлиса незаметно дрогнули. Янтарные глаза отца потемнели. — Всех свидетелей мы либо проверяем и убиваем сразу, либо даём шанс побегать, чтобы в конце всё равно убить. — Смакуя каждое слово, сказал спустя минуту молчания Агний и сцепил ладони в замок перед собой. — Дейвисон сам себе нарисовал на спине мишень просто потому, что является племянником Гай Уайта. Да, тот беспрекословно выполняет свою работу на отлично, несмотря на то что попал к нам чудом через знакомых, ведёт себя тихо и спокойно, сохраняет нейтралитет и нигде не засвечивался до поры до времени, но это не имеет значение, когда на той стороне, за пределами нашей лаборатории, есть кто-то одной крови с ним. Люциус чувствовал, как от напряжения начинает задыхаться, и с трудом вдавил из себя: — Но у других лаборантов тоже есть родственники…. — Которые теперь лежат два метра под землёй. Ивлис отвернулся к окну, нахмурился и прикусил нижнюю губу, отчего Люциус едва сдержал усмешку. — Тогда почему ты не можешь… у-убить самого Бастиана? — Голос предательски дрогнул, но парень из последних сил держал себя в руках. — К чему весь этот цирк? — А к чему тебе вся эта информация? К чему тебе подводные камни моего бизнеса, мои мысли насчёт работников, расшифровка действий? — Резонно подметил Агний, ловко уйдя от вопроса, и словил сына на крючок. — Ты слишком далёк, неуравновешен и являешься сам по себе неподходящим кандидатом для моего бизнеса. Ты — лишь машина для выполнения поставленных задач, не больше и не меньше. Машина без чувств, эмоций и с необходимыми для тяжёлой работы навыками. — У меня есть… — Нет у тебя ничего. — Ледяным тоном перебил Агний, выпрямился в кресле и без труда выцепил полный удушающего страха взгляд Люциуса, — Запомни это раз и навсегда. Ты потерял всё, когда убил её. Потерял навсегда, без возможности повернуть время вспять и всё вернуть или стереть себе память. Отец знал куда бить — и ударил со всей силы, отчего по телу прошлась дрожь, глаза застелила пелена слёз, а боль в запястье больше не отрезвляла. Тишина затянулась, сгустилась и стала плотной. Лёгкие стиснули раскалёнными тискам, сердце забилось где-то в горле. — Я просто… просто хочу знать, зачем вообще этим всем занимаюсь, — прошипел Люциус, стараясь так же ловко перевести тему, опустил голову и отвернулся в сторону. — Я не собираюсь ничего тебе повторять. Ты давно вышел из того возраста, — ответил Агний и исподлобья посмотрел на него. — Я хочу понять, зачем занимаюсь слежкой Дейвисона, — повторил сквозь зубы парень, на этот раз сжав ладони в кулаки до боли. — С какой стороны не посмотри, сколько за ним не следи — всё бессмысленно! Ты сам сказал… — Дейвисон — племянник Гай Уайта, повторяю. Сейчас я даю ему шанс на жизнь, потому что, исходя из твоих слов, он ещё ни разу не оступился и ведёт себя как паинька. Но сам факт его смерти никуда не пропадает — это всего лишь вопрос времени. И если ты не захочешь его убивать, это сделает Ивлис… — Не верю, что ты боишься какого-то незнакомого парня, который живёт жизнью шаолиньского монаха, отчего не можешь убить его сразу, — выпалил вдруг на одном дыхании Люциус и не сразу осознал смысл собственных слов. Он оступился, в открытую предал, забыл о вечерах в компании Ло, забыл об их разговорах, глупых спорах и душевных признаниях, забыл записи в собственном дневнике, забыл непривычное тепло… Забыл всё, отчего медленно сходил с ума, не понимал себя и сгорал, мечтая о несбыточном и глупом счастье, которое никому из них двоих теперь не светит… Агний молча смотрел на него и, казалось бы, ждал продолжения. Заглядывал в глаза, стараясь вцепиться в душу, следил за каждым случайным действием, подмечал дрожь в теле… — Ты ведь и не таких ломал, — встрял вдруг в разговор Ивлис, тихо и спокойно, отчего запоздало получил слабый кивок от отца и немую поддержку в глазах. — В том-то и дело. Ломал, — Люциус вжал голову в плечи и потупил взгляд. — А там ломать уже нечего… — Всё так печально? Во рту почувствовалась горечь. — Он не поддаётся психологическому воздействию. Я имею в виду вообще. Ни в какую. Уровень недоверия: сто процентов… — Значит, Ивлис заменит тебя. И справиться с поставленной задачей гораздо быстрее и лучше, — без толики сомнений заключил вскоре Агний. В голосе скользила мёртвая, стальная непреклонность, которой невозможно было противостоять. Люциус сглотнул горькую слюну и, несмотря на натянутые до предела нервы и свинцовую тяжесть в теле, прошептал в знак протеста: — Не надо, я… обещаю, к Новому году я расправлюсь со всем. Честное слово, отец. Надежда — очень жестокое и неистребимое чувство, которое приносит только боль по итогу, когда ожидаемое себя не оправдывает. Очень красивое чувство. То, что держит на плаву, что позволяет двигаться вперёд и бороться, несмотря на ни что. За счастье, за цель в жизни, за любовь — за всё, что он потерял. Надежда в любом случае умирает последней. — С чем расправишься к Новому году? — С деланной заинтересованностью спросил Агний и исподлобья глянул на сына. — Расправлюсь… с Дейвисоном. Люциус закрылся в ванной, опустил руки в горячую воду, медленно поднял затуманенный взгляд на зеркало и думал. Хотел вырвать себе язык, сполоснуть рот мылом и всевозможными средствами для мытья, подставить руки под танцующее пламя в камине, выцарапать глаза, изодрать кожу ногтями… В очередной раз понял, что они с отцом никогда не умели разговаривать — вечно отвечали вопросом на вопрос, ловко уходили от изначальной сути, настаивали на своём, давили на самое больное, на не зажившую рану, открытую и истекающую кровью, кидались словами, словно камнями, оставляя на теле друг другу синяки... В очередной раз осознал, что жестокости и насилию нет края. Можно топить города в крови, травить чужих детей белым ядом, ломать судьбы и жизни, но при этом, если остаёшься в тени, улыбаешься и помогаешь богатым и влиятельным шишкам в городе «спонсировать детские дома» ради новой дозы наркотиков, — навсегда останешься чист, как родниковая вода… Люциус тяжело вздохнул, плеснул в лицо водой и проморгался. Поднял голову, посмотрел в зеркало и увидел настоящего себя. Иногда ему казалось, что с ним единственным происходило не взросление, а старение. Что он сразу, начиная с двенадцати, только дряхлел — становился изношенным, уставшим, подгибающимся под тяжестью пережитого. Он видел себя в своей белой рубашке с закатанными рукавами и казался себе таким взрослым, гораздо старше своих лет. Теперь ему думалось, что он всегда был именно таким и никогда не был другим… «Хотя кого я обманываю? Отец постарался выбить из меня всё живое, прежнее и когда-то родное. Я — ходячая кукла с соломой внутри…» После смерти матери, он стал каким-то придавленным, уставшим, злым, а быстро и резко теперь умел только бить. А раньше ему были присущи ловкость, быстрота, плавность движений; он перепрыгивал через бордюры, скакал по заброшкам, бегал по улицам просто потому, что бежать — это быстрее, чем идти… Судорожно выдохнув, Люциус снова брызнул в лицо водой, выключил кран и вышел из ванной. Миновал лестницу с гостиной и кухней, накинул в прихожей пальто и оказался на улице. Остановившись около мотоцикла, достал телефон, зашёл в список контактов и долго пялился на приобретенный совсем недавно номер Лололошки, выводил каждую цифру в голове и запоминал снова и снова. Он простоял бы так ещё с десяток часов, пока не почувствовал, как воспоминания были готовы с минуты на минуту обрушиться на него ледяной волной; как тело немело от холода, а голоса в голове становились громче ветра и мотора мотоцикла; как сердце билось в горле, холод противно обжигал щёки при большой скорости, а слёзы текли без конца, пока не превратились в льдинки. Его хотели стереть с лица земли. И почти сделали это. Он чувствовал, что исчезал, растворялся в воздухе, с каждым выдохом теряя себя. Свою личность. Свою душу. Пожалуйста, помогите мне, пожалуйста… Эти слова заменили молитвы. Он мысленно шептал их онемевшими губами, свернувшись в клубочек на краю кровати, словно бездомный кот. Он не знал, что сделали с его лицом, — бинты не давали возможности понять это, да и зеркал в больничной темнице не было. Решётки, которые поставили после неудачного побега через окно в порыве неконтролируемого, животного страха, являлись слишком ярким пятном в доказательство воспалённого воображения и искажения простых вещей. Через призму снотворного и сильных успокоительных он знал лишь то, что ему сделали несколько операций. И вдобавок к столь ненужным знаниям постоянно чувствовал невыносимую боль, которая ни в какое сравнение не шла с душевной. Но он даже плакать не мог — из-за операций и врождённой гордости, которую на время удалось приструнить. И научился плакать без слёз. Два доктора, которых он видел, и две медсестры, которые были прикреплены, делали вид, что он обычный пациент и всё, что происходит вокруг, — абсолютно нормально. Даже когда он пытался рассказать им правду; когда просил о помощи, умолял позвонить хоть кому-нибудь или связаться с кем-нибудь — даже с тётей, которая до сих пор оплакивала смерть мужа, помешенного на своём ноже дяде. Но как только он заводил разговоры, острая игла пронзала кожу в районе шеи и тьма накрывала плотным покрывалом. И всё забывалось. Иногда от отчаянного бессилия и злости у него случались истерики: он бился о стены, крича, чтобы его выпустили, выдирал волосы, после чего ползал по полу и собирал их, с трудом нащупывая и видя на светлом кафельном полу. И после подобного обычно приезжал отец — посреди ночи, собственнолично, без брата. Сначала в холодной ярости замахивался, чтобы ударить по лицу, но вовремя вспоминал, что лучше этого не делать, и после ударял со всей имеющейся силой в живот — так, что он плашмя падал на пол, задыхаясь и ловя открытым ртом ставший горячим воздух. Затем бил ногами до тех пор, пока тело не немело, а глаза сами собой не закрывались. — Не зли меня. Жри, терпи и делай вид, что всё хорошо. Говорил отец напоследок, поправлял рубашку и уходил, оставив его в одиночестве, униженного и обессиленного. Пожалуйста, помогите, хоть кто-нибудь... Он упрямо шептал в голове эти слова, всё ещё веря в незыблемое чудо. Надеясь, что дверь вот-вот распахнется и его спасут. Только после очередной дозы снотворного вспоминал, что чудеса бывают только в мёртвых маминых сказках. В клинике его негласно объявили сумасшедшим — мол: «Психика сильно травмирована, поэтому он может нести всякий бред несусветный». Он не знал, действительно ли медперсонал верил в это, или же они всего лишь делали вид, что верят, чтобы у них не было неприятностей. В любом из случаев он оставался бесправным пленником, которому меняли лицо и тело. Весь ужас со сменой внешности и преобразования в другого человека должен был происходить постепенно, шаг за шагом, и он прекрасно знал расписание каждой из необходимых операций. Доктор рассказывал об этом с благодушной улыбкой, словно происходило нечто простое и обыденное, — операция по пересадке сердца, обрезание или простая сдача крови как в детстве, — а он послушно сидел на койке, слушал и трясся от того, в какой ад привёл его побег в другую жизнь. Заперли в клинике и насильно оперировали, меняя лицо, — звучало как синопсис жуткого триллера. Только он был не далёким зрителем, а главным героем. И впервые в жизни не знал, что делать… У него забрали не только жизнь, но и смерть. Забрали выбор, волю, личность — абсолютно всё, что когда-то было родным и привычным. Дни продолжали тянуться, словно резина. Он давно перестал просить о помощи, отчего уколов со снотворным и сильным успокоительным, от которых моментально засыпал, стало гораздо меньше. Тогда он начал более ясно мыслить и постепенно приходил в себя. В голове начали звучать другие мысли, более здравые и уверенные, несмотря на операции и редкие встречи с отцом, который проверял, всё ли идёт как надо. Приняв тот факт, что он стал куклой, сотканной из внутренней пустоты, он осознал глупую, но очевидную вещь — нужна связь с внешним миром. Только так он сможет получить помощь, ведь медработники не станут помогать ни при каких обстоятельствах. Даже если бы он свисал над пропастью. И тогда план пришёл сам собой — завладеть телефоном медсестры-с-брелоком, который случайно заметил в кармане халата в один из дней. Телефоны были запрещены, — он не сомневался, что об этом позаботился отец для безопасности собственной шкуры. Но медсестра-с-брелоком, однако, этот приказ нарушала. Только почему, он не знал и не особо интересовался. И не знал, как украсть телефон. Имея навыки карманника, всё разбивалось о трясущиеся руки и неимоверную слабость в теле, отчего незаметно залезть в карман и осторожно вытащить его не представлялось возможным. Она сразу заметила бы. Нужно было действовать неожиданно, доказывая подаренное клиникой клеймо «сумасшедшего», — напасть на неё и с телефоном сбежать в ванную комнату, в которой не было защелки, но он мог попытаться удержать дверь за ручку, набирая номер девушки-с-ножом или наобум, пока какой-нибудь по ту сторону незнакомец не ответит. Или же нужно было и вовсе оглушить медсестру-с-брелоком чем-нибудь — капельницей, стулом, подносом для еды с тумбочки? — и позвонить, пока она будет лежать без сознания… Вдруг сердце больно кольнуло ядовитое чувство стыда. На самом деле из всех, кого он видел в последние дни, только медсестра-с-брелоком вызывала хоть какую-то отдалённую, но симпатию. Наверное, потому, что она отводила глаза в сторону, когда он начинал безрезультатно просить о помощи и умолял дать позвонить родным. Ей будто бы было стыдно — он без проблем это улавливал, отчего иногда просыпалась злость, но тут же стихала под новыми мыслями о побеге. Только те, кто испытывает стыд, способны отводить глаза в сторону — им небезразлично. И эта полноватая женщина с убранными под косынку светлыми волосами была такой... Свой план он решил привести в действие на следующий же день после того, как задумался о нём. Тянуть было нельзя, даже если появилось бы желание, — предстояла крайне серьёзная операция, которая казалась едва ли не конечной точкой. Последним, что отделяло прежнего его от новой личности. Личности, которую создал отец, перед этим как следует сломав. Когда утром медсестра-с-брелоком пришла в палату с завтраком, он набросился на неё с табуретом — несмотря на жуткую свинцовую слабость, держался в первые минуты хорошо. Он сбил женщину с ног, и поднос с завтраком полетел на пол — запахло манной кашей, и к горлу подступила тошнота. Не долго думая, стал спешно обыскивать медицинский халат, но... Телефона не было. — Где он? — выдавил он и отпрянул, отчётливо понимая, что всё пропало. — Кто?.. — испуганно спросила медсестра-с-брелоком, поднимаясь на ватные ноги. Она смотрела на него со страхом, как на прокажённого, и пятилась назад, к двери. Ещё немного, лишняя секунда — и она распахнет её, чтобы позвать на помощь... — Телефон, — быстро сказал он, в который раз не узнавая собственный голос. — Я же видел. Вы приносили его. Я заметил его в кармане вашего халата… Глаза медсестры-с-брелоком широко раскрылись. Бешеный стук сердца слился с гулом приборов. — У меня не было никакого телефона, — пролепетала она и отвела взгляд в сторону. Врала. И хотела сбежать. Он почувствовал накатывающий страх и чужую дрожь, — когда сам постоянно ощущал страх, буквально жил в липком коконе, сплетённом из страха, он с лёгкостью научился его определять у других. Медсестра-с-брелоком боялась. Очень боялась — уже даже не его, а той информации, которой он случайно завладел. — Нет, был, — твердо заявил он и добавил, интуитивно понимая, что напугает женщину ещё больше: — Я расскажу о нём доктору. Медсестра-с-брелоком сглотнула. Перестала отступать к двери и через силу посмотрела на него. — Вам показалось, — дрожащим голосом произнесла она. — Телефоны в ВИП-палатах запрещены. ВИП-палаты... Новая информация. Хотя легко было догадаться: два врача и две медсестры, чересчур нормальная и съедобная еда, терпеливое обращение и частое вкалывание посторонних препаратов… — Я расскажу доктору, — повторил уже более настойчиво и твёрдо он, цепляясь за чужую реакцию. — Интересно, как вас накажут? Внутри на долю секунды проснулось злорадство. Горькое и противное. Но, когда к горлу подступила тошнота, всё отступило и на передний план вышла назойливая и привычная мысль — «надо сбежать». Он отчаянно хотел спастись. Вырваться на волю из этого логова чудовищ в белых халатах, которые уродовали его внешность, делали из него другого человека за крупную сумму денег, или дозы наркотиков отца, или во избежании неприятностей… Медсестра-с-брелоком обмякла. Устало вытерла вспотевший лоб и посмотрела на него глазами, полными боли и тошнотворного сострадания. — Не говорите, прошу, — попросила она с какой-то потерянной простотой и смирением, за которым таилась боль. — Мой сын тогда умрет… Его прошибло разрядом. Скулы онемели вместе с телом, внезапная слабость накрыла тяжёлым одеялом. — Его держат в заложниках? — прошептал он и лишь на долю секунды уловил отголоски своего прежнего голоса. Медсестра-с-брелоком вдруг улыбнулась, но без радости — наоборот, вымученно и обречённо. После подняла табурет, отодвинула его в сторону и наклонилась. — Нет. Слава богу нет… Просто не заплатят за работу. А мне очень нужны деньги, чтобы оплатить сыну операцию, — ответила она, собирая с пола манную кашу. — Он очень болен, и я делаю всё, чтобы скопить необходимую сумму. Если узнают, что я нарушила правила, не дадут денег, а они нам очень… очень сильно нужны… Нас предупреждали — если возьмем с собой телефоны, то немедленное увольнение. Но я ослушалась, так как ждала сообщения от мужа о том, как прошла операция сына. Волновалась… В её глазах блеснули слёзы, и она отвернулась, продолжая собирать кашу. Он в непривычной растерянности взглянул на плечи медсестры-с-брелоком, не зная, что делать. Где-то внутри слишком отчётливо звучал противный, искажённый голос, который требовал быть жестоким, как отец, подначивал рваться вперёд, чтобы выжить… И ему вторил другой — мягкий, тихий и до боли знакомый… который просил вспомнить о человечности, быть более мягче, но не терять уверенности… Почти потерянная надежда, словно февральский рассвет, забрезжила перед ним. Он вспомнил, как когда ему было пять, они с мамой ходили по ночам — перед выходными днями — смотреть на разведение мостов, являющихся почти точной копией Дворцового моста в Питере. Сначала он боялся, что, когда поднимутся пролёты, все фонари посыпятся на землю, как спички из перевернутого коробка, или что специальный разводчик мостов — он воображал, что это одинокий пожилой дедушка с татуировками на руках — на старости лет забудется и не перекроет въезд автомобилям, и пролеты начнут подниматься вместе с машинами, а несчастные водители свалятся в реку. Иногда он так ярко это видел, что по ночам снились кошмары. Но потом вернулся отец, и он понял, что такое настоящие кошмары. Мама перестала ходить с ним на разведение, и он начал скучать по мосту, по тому времени, которое осталось в памяти как совершенно особенное, и ему хотелось, чтобы отец куда-нибудь исчез. Чтобы всё стало как раньше: он, мама и разведённые мосты… Глупо было предаваться мечтаниям именно сейчас. Но воспоминания о матери держали на плаву лучше любых дешёвых фраз в качестве поддержки. Но она мертва по его вине, из-за его ошибки она лишилась своей жизни, нездоровой любви к отцу и превратилась в зыбкое воспоминание. Он хотел умереть тоже, самым изощрённым способом, чтобы оказаться в аду, но отец каждый раз вытаскивал его и доводил только до предсмертного состояния. Не убивал, а заставлял жить дальше. На трезвую голову он не понимал, зачем его оставляют в живых, но, истекая кровью и находясь на грани сумасшествия, вспоминал, как обещал матери жить, несмотря ни на что. А не сдержать слово — значит, предать её, убить во второй раз… Сглотнув, он судорожно выдохнул, принял опрометчивое и глупое решение и сказал, стараясь чтобы голос звучал твёрже. — Я не скажу о телефоне только в одном случае. Если вы позвоните по номеру, который я продиктую. И сообщите, что… — Нет, — замотала она головой. — Нет, я не могу! Если они узнают, то... — Мой отец не узнает, — перебил он и чуть расправил плечи. Быть твёрдым и сильным было крайне сложно, когда изнутри наживую выдирали душу с новой силой. — Они с меня шкуру сдерут, — прошептала медсестра-с-брелоком и прикрыла рот рукой, казалось бы, сдерживая рвущиеся наружу рыдания. — Главврач сотрудничает с… А-агнием. Правила тут строгие, на этаже, и попасть очень сложно, только по рекомендации, а я из кожи вон лезла, чтобы взяли. Потому что платят много. Очень много… — Позвоните по номеру, который я вам скажу, — повторил он, глядя ей прямо в глаза. — Обещаю, тогда вы будете жить в достатке до конца жизни. И у вас будет всё, чтобы вылечить своего сына. Откровенно врал и не понимал, что делал, вспоминая лишь огненно-рыжие волосы девушки-с-ножом, их редкие встречи, поцелуи, взгляд глаза в глаза, откровенные касания, от которых из-за страха тошнило, и то, как они ходили каждый новый раз на грани, как она подтолкнула его на побег, тем самым обрекая на муки, как обещала счастливое будущее обоим, но по итогу обманула… — Они убьют меня, — обреченно повторила женщина. — Лучше пусть не будет денег, чем не будет жизни. Прошу, не впутывайте меня во все это. Я простая медсестра, которая делает свою работу… В её голосе зазвенела жалость — он видел, что медсестра-с-брелоком на грани. Ей жалко его, ведь на самом деле все понимает, но и сына бросить не может, ведь только ради него устроилась в столь ужасное место. Насколько же отчаянными порой бывают люди в своих решениях — и всё на благо любимых, которые вряд ли вспомнят об этом в будущем. — Просто один звонок. Всего лишь один звонок. Никто ничего не узнает... Вы просто позвоните и скажете, что Люциус Де Рос жив. — Он не знал, откуда в душе такая уверенность; не знал, что девушка-с-ножом в самом деле ответит на звонок, поверит и будет ждать; не знал ничего и не был уверен ни в чём, но пульсирующая мысль, что нужно спастись, отчаянно билась в голове и заглушала тупое смирение. — Будьте милосердны, умоляю вас. Помогите… Вскоре женщина коротко выдохнула, будто приняла решение. И посмотрела на него. Уже по одному выражению её светлых глаз он вдруг понял, что сейчас последует. Сердце больно ухнуло в груди, после чего стало ползти к горлу. — Хорошо, — тихо-тихо выдохнула медсестра-с-брелоком. И тут же замолчала, сама напугавшись этого слова, которое растворилось в воздухе. Тело вдруг охватила дикая радость, от которой захотелось вскочить и пуститься в пляс. Надежда ликовала. Она воспряла, протянула руки к солнцу, расправила крылья, чувствуя, что ещё немного, — и получилось бы взлететь, оставив позади темницу. Он продиктовала женщине номер девушки-с-ножом, и она несколько раз повторила его шёпотом, заучивая. Потом, собрав до конца кашу и протерев кафельный пол от чая, выскользнула из палаты, оставив его в одиночестве. Он сидел на кровати, наблюдая, как по стене ползёт луч солнца. Ждал. Молился, как учила его мама. Мысленно разговаривал то с ней, то с девушкой-с-ножом. Потом сам не заметил, как провалился в тревожный сон. Сначала снилась пустота, затем начали мелькать отчётливые воспоминания из прошлого их разрушенной семьи. Первым был тир — странное здание цвета хаки, больше похожее на склад боеприпасов, чем на тир в ближайшем местном парке, и от этого оно выглядело еще скучнее, чем безграничное поле за домом, — и ощущение, как он сжимал в руках лёгкую пневматическую винтовку. Совсем недавно он присоединился к брату и стал иметь дела с похожими: когда Ивлис — в рамках знакомства с огнестрельными оружием по установке отца — начал таскать его в их недавно открывшийся центр подготовки, похожий на подпольную организацию, обычно предлагал ему Байкал МР-512. Находясь в скучном тире, он надел наушники, ударил кулаком по стволу и разместил в магазине свинцовые пули. Вернув ствол на место, перезарядил ружье, прицелился — мишенями выступали тряпичные человечки, набитые соломой, с рисованным жутковатым лицом — и каждому поочередно снёс голову. В ожидании одобрения посмотрел сначала на владельца-мексиканца, потом — на брата. Тот, хмыкнув, с чужого позволения подготовил пистолет, похожий на Макарова, и показал на бумажные мишени-круги, прикреплённые к стене. — В центр попадешь? Обхватив рукоять ладонью, он вытянул руку вперёд, вспоминая, чему учил отец: пистолет — продолжение руки, это невидимая линия: глаз — целик — мушка — мишень. В оружии больше опоры и меньше маневренности. Он нажал на курок, с изумлением наблюдая, как пуля прокалывает бумагу ровно в центре мишени. В десятку. Владелец-мексиканец почтительно покивал, а брат сдержанно похлопал по плечу. Вторым, — как они с отцом в свободное время выбирались на охоту — раз в месяц в выходные дни. Полтора года назад, зимой, впервые взяли с собой его — он не очень хотел, но отец начал свое излюбленное: «Чтобы выжить в этом мире и тем более помогать мне, вы обязаны…», — выехали в сосновый лес, разбили палатки, развели костёр. Из хорошего он запомнил только стрельбу по банкам — как они с Ивлисом соревновались, кто больше собьёт. А из-за плохого с тех пор он на охоту никогда больше не ездил, потому что отец поставил на нем клеймо нюни и размазни. Он не смог застрелить зайца, а Ивлис — смог, быстро перехватив оружие из его рук и превращая пушистого зверька в кровавое месиво на снегу. Третим, — как однажды за завтраком он попытался поговорить с отцом о чувствах. Ему вдруг стало интересно, о чём можно беседовать с таким человеком, как отец. Мама чувствовала себя неважно — третья беременность давалась ей нелегко — и к завтраку не вышла. Отец жарил себе и ему с Ивлисом яичницу и бурчал что-то про «расширение бизнеса»… — А ты любишь маму? — негромко спросил он, крепче сжав кружку с чаем в руках. Вопрос пришёл на ум сам по себе. Отец удивленно посмотрел на него: — Ты слепой? Глаза помочь открыть или что? Внутри проснулось острое желание убежать, но тело не послушалось, и он остался сидеть на месте, не двигаясь и затаив дыхание. — Неприлично у отца такое спрашивать. — Неприлично? — переспросил он, думая, что ослышался. — Естественно, — произнёс отец, неприятно свистя буквой «с». — Сам должен понимать. Он догадывался, что нарывается, но уже не мог отступить: — Я не понимаю, почему про любовь — неприлично. Я же не что-то такое имею в виду... Я про чувства. На слове «чувства» отец резко обернулся на него, вперившись потемневшими янтарными глазами. Тяжело дышал от негодования, словно сын позволил себе смачно выругаться при нём. Тыкая в его сторону железной лопаткой, он, сквозя холодной яростью, проговорил: — Про чувства будешь разговаривать с женщинами, когда дорастешь, понял? А со мной про чувства не надо. Он почти не слышал, что говорил отец. Лишь смотрел на лопатку и думал: «Хоть бы по лицу не врезал ею, а то будет ожог». Отец тогда не врезал, пронесло. Четвёртым, — как они с мамой шли со связкой писем с почты зимой. Тогда были какие-то перебои под Новый год, и накопилось сразу несколько писем в почтовом ящике от друзей и далёких родственников. Погода была приятная, как с праздничных открыток: теплая безветренная зима с сугробами, украшенный иллюминацией город и крупные снежинки, медленно падающие с неба. Он пытался поймать их на язык, когда мама неожиданно сказала: «А ты знаешь, что папа прикидывался почтальоном, чтобы со мной познакомиться?». Он, конечно, не знал, и мама рассказала, как в семнадцать лет возвращалась с учёбы в техникуме — она училась на кондитера, — а двадцатидвухлетний отец случайно увидел её на улице и следовал до самого дома, не решаясь подойти. Запомнил номер подъезда, в который она зашла, и на следующий день, прикинувшись разносчиком газет, ходил по всем квартирам подряд, пока на пятом этаже ему не открыла дверь мама… Его разбудила острая боль — кто-то сдёрнул его с койти, и он с размаху упал на ледяной кафельный пол, ударившись локтем. Распахнул глаза и тихо вскрикнул, согнувшись пополам — со всей силы заехали по животу, от чего перед глазами появились красные искры и засмеялись черты. Затем схватили за ворот пижамы и рывком подняли вверх. Лишь краем глаза он заметил отца — янтарные глаза, казалось, превратились в уголь, потемнели от рвущейся наружу ярости, налились кровью и стали темнее волос. Отец молчал и бил без конца, пока бинты не слетели с лица, а тело не обмякло, онемев. А потом отбросил в сторону, как тряпичную игрушку. Он перестал дышать. Его надежда, последний шанс, в который даже он не верил… Все окончательно пропало. Голова закружилась — но не от невыносимо жгучей боли, что разливалась свинцом по телу, а от ужаса, который охватил с головой и из-за которого он начал задыхаться. Его снова затягивало в чёрную дыру, лишая остатков иллюзорной воли. Раньше он не знал, что такое настоящий холод, теперь же превратился в кусок льда. Холодную глыбу с замерзшим сердцем. Он не мог пошевелиться, говорить и даже дышать. А потом услышал собственный крик. Страшный, протяжный, наполненный невыносимым ужасом, от которого зазвенело в ушах, а в глазах потемнело. Новый удар пришёлся снова на живот, и он замолчал. Вместо криков теперь вырывался только хрип. Он впервые в жизни упал на колени перед отцом, подполз чуть ближе, насколько тот позволил, схватил его за ногу и жалобно замычал, пытаясь просить пощады. Ничтожные звуки не складывались в слова, движения были рваными. Он умолял отца как мог, а тот лишь молча наблюдал за этим. Без удовольствия, но с равнодушием. — Что вы с ней сделали? — Раздался вдруг на периферии между реальностью и безумием возмущенный голос главврача. — Что вы делаете с пациентом?! — Учу, — спокойно ответил отец. — Чему?! — Послушанию. — Я вас очень прошу, уйдите. Вы же видите, в каком она состоянии! — В голосе доктора слышалось беспо-койство. — Ей нужен покой! Завтра операция! — Вколите ему наркотики вместе со снотворным и успокоительным, — махнул рукой отец. — Успокоится. Затем поправил рубашку, встал, а он упал на пол, чувствуя, как теряет сознание. «Я больше не могу... Не выдержу. Я сдаюсь, сдаюсь…» Сказки врали — зло побеждает добро и торжествует. Он думал, что монстр — только его кровный отец, но допустил фатальную ошибку. Монстры всюду — они прячутся за шкурами людей, но, как только наступает ночь, меняют обличье и рыщут в поисках жертв, чьи души заберут с собой. Они сломали его, а отец пришёл и добил. Они превратили его в безвольную куклу с другим именем, другим лицом и другой жизнью. В памяти всплывали лишь какие-то смазанные обрывки кадров: поездка на машине рядом с отцом, аэропорт, салон небольшого, но шикарного самолёта, снова аэропорт, дорога... И дом. Он будто пришёл в себя, стоя перед резиденцией в закрытом элитном посёлке. Перед лицом вырос огромный тёмный дом, прячущийся среди высоких вековых сосен. Двухэтажный и асимметричный. С мансардой, высокой крышей и эркерами. Грозный и хорошо охраняемый. Если их сгоревший дом был элегантным дворцом на берегу реки и с безграничным полем позади, то нынешний — мрачной крепостью, которая притаилась за деревьями. Его провели внутрь, и он оказался сначала в парадном холле, затем — в просторной гостиной с лестницей, ажурные кованые перила которой блестели под электрическим ядовитым светом. Все вокруг было роскошным и дорогим — в каждой детали угадывались статусность и большие деньги. Выложенный блестящим гранитом пол, пышная лепнина на потолке, живописные полотна в позолоченных рамах на светлых стенах, массивная мебель, огромные хрустальные люстры-каскады, способны осветить целый стадион... Смесь современного классического стиля с ампиром — красиво на картинке, но не очень уютно. Он покорно засеменил в новую комнату, пока отец скрылся в самом конце тёмного коридора. Чувство дежавю больно сердце. Несколько лет назад его точно так же вела на второй этаж мама, чтобы он увидел свою спальню. Теперь из беззаботного ребёнка с вечными ссадинами и шрамами на теле он превратился в тень, лишенную имени и лица. Почти час он просто стоял под душем — хотелось смыть всю ту грязь, в которую из раза в раз его окунали к головой и не отпускали, пока он не начинал задыхаться. Но не получалось. Эта грязь въелась под кожу вместе со страхом. Он чувствовал себя не просто грязным, а оскверненным. На теле шрамов почти не осталось, а вот сколько их было на душе, — невозможно сосчитать. Зеркал он избегал — не хотел видеть себя нового. Но в просторной ванной комнате всё-таки по привычке взглянул на себя и вскрикнул от неожиданности, прижимая к влажному после душа телу полотенце. Он увидел совершенно чужого человека. Только серебристые волосы напоминали себя прежнего. И от этого стало так гадко и вместе с тем больно, что он забился в угол, как зверь, зажимал ладонями уши, боясь услышать собственное имя… Боясь новой жизни без матери.

***

Вчерашний вечер оставил неприятный осадок на душе, отчего Лололошка не спал всю ночь. Думал, размышлял, прокручивал слова дяди, как на старой заезженной пластинке в голове и душил в себе желание позвонить Люциусу, чтобы услышать его голос. Или тишину. Или сброшенный звонок с автоответчиком. В любом из возможных случаев разговор бы, наверное, не клеился. Неловкости бы не было, просто… не хотелось говорить. Несмотря на острое желание выговориться, Ло было бы слишком спокойно и хорошо рядом с Люциусом: в ночной прохладе за окном издалека доносился бы надрывный печальный вой то ли собаки, то ли настоящего волка, луна грела своим холодом, звёзды прятались за тучами... Лололошка не знал бы, правда ли всё это или лишь игра воображения, но готов был поклясться, что услышал бы даже уханье совы… Глаза слипались, а руки дрожали и не слушались. Ло с матерился себе под нос, вздохнул и откинулся назад, на подушки. Устало расправил руки, позволяя им упасть на разобранный диван и уронить в ноги пластыри с бинтами, которые не спасали от слабых ожогов, молча уставился в потолок и добровольно остался один на один с тем самым «нравится». Уже затухшим, давно погасшим, однако обиженно заболевшим от осознания своей глупости. Сгорал от нестерпимого желания уткнуться в чьё-нибудь плечо и заплакать от всех тех эмоций, беспощадно пожирающих изнутри. Снова давился слезами и собственноручно пытался содрать кожу, оставлял новые ссадины и умирал под гнётом навязчивых мыслей. Это так странно — думать о ком-то, кто, по сути, является ему никем. Понимать, что если этот «Никто» исчезнет из его жизни, то всё вернётся на круги своя, и существовать снова станет тоскливо. Ло, по всей видимости, уже окончательно свихнулся от своего одиночества, раз стал размышлять о том, что именно Люциус спасает его от внутреннего опустошения и явного ощущения покинутости… «Ну бред… просто чистый бред.» Лололошка закрыл лицо ладонями, ненадолго закрыл глаза, а после открыл и посмотрел сквозь пальцы на руины собственных амбиций и забытые остаточные связи, потому что бесконечный поиск замены никогда не давал никаких результатов. С губ сорвался вздох. Его привязанность — сплошная полевая полынь, такая же горькая и колючая, сдирающая с рук кожу, когда он тщетно пытается выдрать её из себя. Срощенная с ним в безумной мутации, извращённом симбиозе, прорастающая из сердца вверх, сквозь мышцы и позвоночник, в кромешной и непроглядной тьме… Вдруг в дверь постучали. Ло поднялся на локтях и лениво выпрямился, когда Бастиан из приоткрытой двери заглянул в кабинет. — Могу войти? — Да, конечно. Несмотря на внутренний хаос и неловкость за вчерашнее, Лололошка держался привычно спокойно и почти равнодушно. — Тебя ждёт какой-то парень… внизу, около ворот, — чуть замявшись, сказал дядя. — Какой парень? — Только и спросил Ло, решив не поднимать с пола упавшие пластыри с бинтами. — С крашеными в красный волосами, смуглой кожей и таким… хамским характером. Дальше описывать не пришлось: Лололошка узнал того, кто без зазрения совести мучил его на протяжении долгих лет до переезда только потому, что стал первым «бездомным» в их светлой квартире. Кинув короткое «ясно», парень поднялся на ватные ноги, натянул до запястий рукава серой рубашки, прихватил пальто и быстро накинул его на лестнице. Вспоминая годы страданий из-за глупой мести ни за что и воспринимая всё через призму киноленты, Ло сам от себя не ожидал, что переживёт последствия неконтролируемой ярости. Если бы не обещание, данное Лефтариону ещё при жизни, и железные принципы, возможно, Райтарион в один момент убил бы его. Но каждый раз он вынуждал ходить его по краю, удерживал на грани и делал всё, чтобы он страдал и медленно сходил с ума. Нехотя шагая по вычищенной дороге, Ло вспомнил, как чуть не утонул в тазу с горячей водой. Больное воспоминание резало глаза, проигрывалось на снегу картиной из кино, отчего к горлу подступила тошнота. Райтарион медленно погружал его голову в воду, крепко держа за шею, и что-то говорил, пока через нос и рот в организм проникала жгучая жидкость. Уши заложило, глаза щипало, как будто добавили мыло. Тело дёргалось само по себе, руки больно вцепились в края тазика, но Райтарион мигом скрутил их за спиной и продолжил давить, погружать в воду сильнее… Лололошка вышел за пределы детского дома и не успел оглядеться по сторонам, как в глаза бросились спрятанные кепкой кроваво-алые волосы и мрачный вид одинокого парня. Сглотнув, Ло застыл на месте и, чувствуя, как страх свинцом разливается по телу, постарался отвлечь себя чем-то другим, незначительным и неважным. Вспомнил, как помогал детям вырезать снежинки, пока фоном играл телевизор. Как с утра обжёгся, когда готовил яичницу. Как переехал вместе с дядей в столь спокойный и напряженно цивилизованный город и первые недели жил, как в сказке, не веря, что кошмар закончился… Но, когда трезвый ум и относительное спокойствие вернулись, стал замечать, что чем дольше тут обживался, тем сильнее ощущал и медленно сталкивался с собственной паранойей и картинным видом города: всеобщая учтивость, бережно сохраняемые здания, прилизанные парки — всё таило в себе какую-то смутную тревогу. Он вспомнил, как охранник вчера на вечернем обходе территории сказал: «Гаага — она такая, здесь привыкаешь к спокойствию и поневоле забываешь, каково оно в большом городе.» Видимо, так и есть, ведь по ночам, когда бессонница брала вверх, всё чаще в голову приходило, что смиренное лицо города скрывает сложную и противоречивую натуру. Например, одним удивительно холодным и дождливым летом, когда связь с Райтарионом год как оборвалась, с дядей отношения налаживались, а к детям стала просыпаться слабая симпатия, вместо равнодушия, Ло ушёл в ближайший круглосуточный магазин за продуктами и, возвращаясь, встретил на людной пешеходной улице троих людей в рабочей одежде, за которыми по пятам следовала машина. Двое сжимали в руках какие-то тонкие пики, а третий удерживал широкую насадку, торчавшую из машины, словно вел слона за хобот. Сам не зная зачем, но Лололошка остановился с пакетами и стал поглазеть — возможно, любопытно сыграло раньше безразличия, потому что делали они всё неспешно. Подходили всё ближе и ближе, и вскоре Ло смог разглядеть, чем же они заняты. Двое мужчин с пиками тщательно выковыривали окурки, застрявшие между камнями булыжной мостовой, один за другим. Кропотливый труд — вот из-за чего они ползли черепашьим шагом. Тогда Ло отчего-то глянул себе под ноги и прикусил нижнюю губу: вся земля была усеяна окурками, при том что даже на отрезке улицы стояло несколько мусорок, вполне досягаемых. Двое мужчин продолжали свою охоту, а третий шёл за ними со слоноподобным пылесосом, прилежно втягивая мусор с помощью машины, чей барабан вмещал, наверное, уже тысячи, если не сотни тысяч окурков — и каждый из них исчез с улицы стараниями этих людей. «Эти трое — почти наверняка мигранты, к примеру из Турции или из Суринама…» — пронеслась в голове беспечная мысль, и Ло тогда мотнул головой. Между тем сама историческая эстетика города диктовала потребность в их труде, не говоря о беспечности богатых обывателей, которые бездумно швыряли окурки на тротуар, когда в нескольких метрах от них были специально оборудованные урны для мусора, рядом с которыми тоже валялись с десяток окурков. Лишь в подтверждение той мысли, что внешний лоск этого города то и дело тускнеет, а местами так и вовсе отсутствует… Короткая зарисовка из не такого далёкого прошлого помогла отвлечься, пока перед глазами не выросла широкая фигура Райтариона. Сердце больно ухнуло в груди и замерло. Лололошка, пересилив себя, поднял голову, посмотрел в карие, почти чёрные глаза и выдавил: — Привет. Зачем пришёл спустя два года? Дружелюбия не получилось, равнодушие — и подавно. Перед глазами то и дело вспыхивало фейерверками их прошлое и горький привкус на языке от таблеток-наркотиков, название которых были связаны с цветком, усиливался. Страх пригвоздил тело к земле, а дышать стало труднее. — Просто нашёл тебя и решил узнать, как ты… себя чувствуешь, — небрежно отозвался Райтарион, убрав руки в карман, склонил голову на бок и откровенно стал разглядывать Ло сверху-вниз. — А если серьёзно? Повисла напряжённая тишина. Настолько неприятная, тяжёлая и плотная, что можно было рубить топором. — Я вроде ясно выразился, — Райтарион чуть наклонился вперёд и заглянул Лололошке в глаза. От горького запаха сигарет голова закружилась сильнее, — что пришёл просто посмотреть, жив ли ты тут ещё. — Убедился? Теперь можешь уходить, — как можно сдержаннее сказал Ло и чудом не отвёл взгляд в сторону, как загнанный в угол зверь. По телу прошлась волна противных мурашек, отчего внутренности скрутило, а ожоги и старые шрамы истошно заныли. — Как недружелюбно… — Беру пример с тебя. И снова тишина. Каждый чужой вдох отдавался гулким эхом где-то на периферии между реальностью и иллюзией. Собственное дыхание, прерывистое, поверхностно, царапало горло, как наждачная бумага. Хотелось сбежать, но ноги приросли к земле, хотелось кричать, но голос сел… — Ты мне жизнью между прочим обязан, не забыл? — С легко вспыхнувшей, словно спичка, яростью в голосе сказал наконец Райтарион. — Мы давно уже никто друг для друга. Ты потерял надо мной контроль, когда я переехал и стал отходить от смерти Лефта… Щёку больно обожгло. Тупая боль быстро прошлась по налитому свинцом телу и вернулась обратно, где остался чуть заметный отпечаток руки. — Не смей его вспоминать, — процедил сквозь зубы Райтарион и замахнулся было для нового удара, как сзади послышался гул мотора. Знакомый мотоцикл остановился напротив, водитель заглушил двигатель, слез на землю и снял шлем. Райт убрал обратно руки в карманы, кинул искрящийся яростью взгляд, развернулся и, бросив что-то неразборчивое из-за звона в ушах через плечо, ушёл прочь. Лололошка не сразу заметил, как Люциус подошёл и остановился на расстоянии вытянутой руки. Уставился с немым вопросом в глазах, и Ло не нашёлся ответом.

***

Люциус крутил не глядя в руках нож-бабочку, смотрел в окно, сидя на подоконнике, и чувствовал, как желание придушить себя растёт с каждой секундой. На фоне — едва осознаваемом — чувство скользкой ревности, которую он побоится назвать своим настоящим именем утром, и тихое-тихое «я скучаю», которое он мечтает сказать вслух, в глаза, в лицо — только вживую, чтобы видеть реакцию. Только сейчас осознание того, что разрывающее изнутри чувство называется «скучаю по Ло», выбило из колеи, лишило фундамента под ногами и окончательно завязало крепкий комок из чувств, нервов и эмоций внутри. Люциус запутался сильнее, чем когда-либо. Запутался, но не стремился к попыткам распутать этот ком, потому что всё будет тщетным и бесполезным. Судьба Лололошки была предрешена ещё в первый день их знакомства: когда Люциус ехал в сторону детского дома, когда пошутил невпопад, опешив от неожиданной красоты Ло, когда проводил до поворота, когда придумал идиотское прозвище «начальник»… и сказанные в ежеминутном порыве слова в кабинете отца лишь подтвердили неизбежность потери. С дрожащих губ сорвался вздох. Люциус сжал крепче нож-бабочку в руках, взял лежащий напротив дневник, вытащил ручку и стал писать, стараясь сосредоточиться на тихом скрипе роллера о бумагу, чтобы заглушить собственные мысли: «Я отпускаю его... даже толком не познакомившись, я начинают медленно отпускать его, хотя понимаю, что это неправильно… Помню, как отпускал тебя, мам. И если это было невыносимо, то что будет, когде уйдёт из жизни Лололошка? Каждый день по чуть-чуть. Вырывал из сердца то, что вросло в него корнями — твою любовь и тепло. По кусочку, по капле... Было невыносимо больно. Особенно тогда, когда я лежал в той темнице и ждал последней операции, чтобы окончательно потерять лицо себя настоящего. А воспоминания... Я пропускал через себя каждый момент той жизни, где ты так бережно держала мою руку, а я тонул в твоих объятиях и голосе. Я смывал со своей кожи каждый миллиметр, впитавший твой выцветший аромат. Я подставлял своё лицо ветру и просил, чтобы он развеял мысли о тебе. Наверное, чтобы избавиться от воспоминаний с Ло, буду делать примерно тоже самое… Когда вышел из темницы и увидел отца, я понял, что должен склонить голову... иначе попросту умру. Хотя не хорошо ли было бы при таком раскладе? Всё равно я не вижу смысл жизни, но продолжаю вечно за что-то цепляться. Например, с декабря начал цепляться за Ло… так отчаянно, что от самого себя противно. Будто этот придурок мой смысл жизни… Те бои с отцом я проиграл — проигрывал до тех пор, пока не сломался окончательно и не сделал вид, что подчинился. А в этой войне не может быть победителей, кроме отца. В жестокой схватке с ним за собственную судьбу никому — ни мне, ни Лололошке — не хватит смелости и сил. Я устал от вечных сражений, я устал биться и показывать унаследованный упрямый и гордый характер. Мысленно хороня Ло, я убиваю надежду… …и начинаю проигрывать в голове хороший конец для нашей истории. Он рядом. Мы счастливы. На душе так тепло и уютно до невозможности. Я пишу этот бред и всё больше не хочу завтрашнего дня. Выходить на улицу, видеть людей, что с каждым днём становяться всё унылее. Хочу видеть его.. Такого далёкого, словно за каменной стеной, и холодного. Такого, с которым мне хорошо. Хочу разговаривать с ним и молчать, кидаться колкостями и открывать душу, шутить и затрагивать серьёзные темы… И это всё убивает меня. Я хочу большего. Словно маленький ребёнок я желаю забрать самый большой кусок этого до жути сладкого торта. Мне становиться тошно лишь только от одной мысли о том, что его пережуёт кто-то другой… Пережуёт и просто проглотит, не почувствовав удовольствия, не уловив все самые сладкие нотки этого шедевра. Я как паразит. Хочу вцепиться в него и не отпускать. Остаться с ним до конца своей и без того жалкой жизни… Хочу… просто жить. Вместе с ним. Где-то на краю света. Где мы оба будем живы… и, наверное, счастливы, да, мам?»
Примечания:
24 Нравится 11 Отзывы 6 В сборник