***
Хотел Андрей многого, разного. Не придерживался определённого сценария — и несколько раз пробовал мягко и ненавязчиво, будто подкрадываясь и надеясь, что я могу этого не заметить, занять немного другую роль или дать бо́льшую волю своим прикосновениям, но после того, как я всякий раз его останавливал, попытки прекратил, — он не выбирал что-то одно, и если бы я был более открыт и гибок, то ограничений бы существовало и того меньше, а открытий в разы больше. Но меня удивляли и восторгали даже совсем простые, обыденные вещи. Например, порой мы могли просто лежать плечом к плечу, каждый сам со своими руками, смотреть друг на друга, целоваться или разговаривать — и не всегда о сексе, — иногда смеясь, отвлекаясь на какую-нибудь ерунду, на сцену в играющем на фоне фильме или на то, чтобы попить, переключить трек или вообще покурить, совсем изредка смотрели вместе порно — никогда с женщинами (хоть Андрей и не возражал открыто, но мне хватило одного намёка, чтобы заметить, как у него изменилось лицо и больше об этом не вспоминать), обычно он показывал те ролики с парнями, которые нравились ему, и они нравились и мне тоже, если в кадре не было лиц, а одно из тел могло напоминать фигуру Андрея, и я мог представить нас, — а если к концу дня мы оба были уставшими, сонными, выдохшимися после изматывающей тренировки («Ноги просто отваливаются, даже лежать тяжело») или многочасового зависания перед экраном (я закрывал глаза и под веками рядками рябили цифры, символы), то делали это быстро, без долгих прелюдий, как раньше сами с собой, наедине — почти гигиеническая процедура, будто зубы перед сном почистить, — а всё равно с таким наслаждением и тягой друг к другу, что происходящее могло бы с лёгкостью затмить любой секс, который у меня был до Андрея. Всё это казалось по-забавному дружеским, естественным и лёгким, возбуждающим своим удобством и необычностью — таким, каким бы я и представить не мог с девушками, даже если бы какая-нибудь из них того пожелала. Но гораздо чаще мне хотелось быть с Андреем как можно дольше. Заходить с ним всё дальше. Раскручивать в себе и в нём то, что было спрятано где-то в бездонности сознания, а то и вовсе рождалось в моменте, друг с другом, как при воздействии двух атомов, образующих новую химическую связь — взрывную, горючую. И, задерживаясь в серединах, но не выискивая среди них золотых и конечных, идти от края к краю. И с одного такого края всегда существовал отчётливо видимый порог. Тот предел, где мы, вжимаясь телом в тело, сплетались чуть ли не в один кокон, в бесконечное, увековечено-неразделимое целое, словно влюблённые из Вальдаро, или, двигаясь с упоительной медлительностью, забытийной медитативностью, шёпотом говорили друг другу что-то ласковое, пьянящее, чуть не захлёбываясь от нежности. Но была и другая, противоположная сторона. Та сторона, которая уходила в непроглядность, почти обортневое полнолуние, и у неё никак не находилось конца — сколько ни бросай камней, чтобы проверить колодезную глубину, оттуда всё никак не доносилось останавливающего эха. Эта сторона всегда оставалась неясной и смутной вне зависимости от времени суток, и наполнялась моментами, которые не вытащишь вот так запросто на свет, не рассмотришь и не осознаешь — неловко, странно, будто читаешь собственные переписки пятилетней давности и не узнаёшь себя; — и не понять откуда бралось это в нас, во мне — было ли взято с других примеров, воспитано внушением извне или сидело внутри всегда непроросшим зёрнышком, дождавшимся плодородной почвы. Врождённая жестокость, искривлённое, неправильно-безжалостное стремление испортить, исказить, уничтожить любимое, прекрасное — всё равно, что желание вандала плеснуть кислотой в рембрандтовскую Данаю. Да и Андрей в такие моменты становился совершенно иным, мало похожим на себя, а уж тем более на себя прошлого — с трудом верилось, что этот тот же самый Андрей, мальчишка-абитуриент, с которым мы сидели на берегу залива и пили в комнате сангрию, болтая о пространной, поверхностной ерунде. Тот Андрей, который остался в минувшей, словно удалённой за сотни световых лет, осени. Осознание этого контраста всякий раз накатывало на меня необычным, будоражащим жаром, собственническим желанием и чувством соприкосновения с правдой, скрытой от посторонних глаз, принадлежащей одному мне. Вот таким, бессознательно возбуждённым, будучи одновременно и откровенным донельзя, и закрытым наглухо, он казался неизвестным и неизведанным, каким почудился мне в те моменты на Новый год — и в коттедже, и в постели напротив, — каким всегда виделся мне во время соревнований (щёлкнул сложившийся пазл, пришло понимание — вот почему в эти моменты меня влечёт к нему так сильно). С ним я давно перешагнул за рамки того, что пробовал когда-либо, и никаких новых ощутимых границ не обнаруживалось даже несмотря на то, что мы до сих пор были ограничены физиологически. И всё равно порой мне казалось, что ему недостаточно и этого. Как-то раз он обронил: — Иногда мне хочется чего-то такого, что сам себя боюсь. — Например? Андрей помолчал, обдумывая, стоит ли произносить вслух. Десятью минутами ранее он кончил второй раз подряд, сидя передо мной на коленях, хватаясь за штанины моих джинсов и кашляя, силясь пропустить мои толчки в рот глубже, чем мог принять. После всего он выглядел обессиленным и разморённым, как если бы весь день провёл под палящими лучами в тридцатиградусную жару, и даже щёки его казались обожжёнными солнцем — полыхали от пощёчин, горели густыми пятнами даже в темноте. В итоге отделался туманно: — Узнаешь позже. На этот раз мы сидели у незашторенного окна, в темноте. За стенкой никого из соседей не было — разъехались кто куда, предоставив нам редкую возможность не понижать голосов. Придвинув к столу стул, я устроился на нём, откинувшись на его спинку, а Андрей уселся напротив, прямо на стол, поставив ноги на сидушку стула между моих ног. Я поглаживал мягкие впадинки под его коленями и курил, затягиваясь от сигареты, поднесённой к моим губам ленным, длинным движением его же руки. Я поделился давней мыслью: — Помню, ты сказал, что испугался меня тогда, в коттедже, и я решил, что ты любишь когда… ну, типа, когда помягче. — Я раньше тоже так думал. — Андрей потянулся, вскинув одну руку вверх, к потолку, и я подался вперёд и быстро поцеловал его в удлинившийся, раскрытый, словно веером, бок. Он посмеялся, успев ущипнуть меня за ухо до того, как я снова откинулся назад. Подумав, добавил: — С тобой стало по-другому. Сложно было определить — хорошо это или плохо; я мог с уверенностью ухватиться лишь за его откровенность и попытался узнать: — Что изменилось? — Хрен знает, — ответил Андрей так, словно слышал этот вопрос далеко не в первый раз. И пошутил: — Уехал из дома и соскучился по пиздюлям. Вот — компенсирую. Становясь со мной более открытым, он часто делился историями из своего детства, но преподносил их вот так — смешливо и неярко, с чернотой. В ответ я мог только неловко фыркать. Наклонившись, я поцеловал его колено, в белёсую скобку шрама. Почувствовав пальцы Андрея на своей макушке, опустил голову ему на ногу, прижался щекой. — Просто… — он прошёлся ладонью по моим волосам, их словно тёплым ветерком обдало. — Наверное, нравится тебе доверять. Пожалуй, это было одним из самых важных, дорогих для меня признаний (на котором я, несмотря ни на что, продержусь ещё долгое время), но не успел я ему об этом сказать, как он добавил: — Хочется доверять ещё больше. — Улыбнулся поднятому на него взгляду, соскользнул на край столешницы, прямо мне в руки: — Если ты понимаешь о чём я. — Ещё как. И я стащил его со стола к себе на колени, чтобы затянуть в поцелуй, постепенно перетёкший в постель, в ворох одеял и подушек, скомканной простыни, где мы провели ещё с час, прежде чем Андрей оказался вжатым в них лицом, глухо стоная от того, как я двигался на нём сверху, скользя мокрым от слюны членом между ягодиц, утыкаясь головкой в сжатые мышцы и надавливая до тех пор, пока он не дёргался, уворачиваясь в сторону. Стискивал запястье той руки, которой я упирался в постель у его плеча, сбивчиво успокаивал: «Тише, тише», но тут же возвращался, движением навстречу прося повторения, а затем приподнявшись, красиво, как-то очень по-девичьи выгнувшись всем телом — морской волной, знаком тильда, — притиснувшись ко мне бёдрами и позволяя завести себе под живот руку, Андрей кончил, стоило мне запрокинуть его голову с неестественным, угловатым изломом в шее, удерживая за сжатые в кулаке волосы, и сказать, как сильно хочу войти в него. О последнем мы говорили часто и куда более открыто и смело, чем тогда, впервые, на балконе Сёминой квартиры, а желание во мне окрепло настолько, что оказалось способно разогнать все сомнения по дальним углам, заставило их притихнуть, а большинство и вовсе исчезнуть. Видя, как растут мои уверенность и влечение, Андрей тоже смелел и моментами я был уверен, что он, наплевав на всё, согласится прямо сейчас — оставались какие-то доли секунд, полувдох до разрешающего «да», но он всегда останавливался и останавливал меня, трезвея от страха, приходя в себя от понимания, что что-то может пойти не так. Однако, как мне казалось, существовали и более безопасные и даже необходимые варианты, и после того, как мы оба закончили, оставаясь лежать в постели на боку — телом к телу, ложечками, — обнявшись и почти засыпая, я в который раз предложил: — Давай всё-таки пальцами?.. Лучше же будет, если заранее начнём. Для этого, наверное, не такая сильная подготовка нужна, можно как-то и в нашем душе… — Можно как-то, — прервал меня он, передразнив. — Как ты себе это представляешь вообще? — И отрезал: — Не хочу рисковать. — А если перчатки… — Завали, а, — по голосу стало понятно, как скривилось его лицо. Он уткнулся в подушку, пробубнил: — Это ж не приём у врача. Я попробовал его развеселить: — А что, ролевые игры не хочешь… Рука Андрея появилась из-за его плеча и отмашкой со шлепком залепила мне рот. Я невольно улыбнулся, целуя горячую, ещё чуть влажную ладонь. Предпринял очередную попытку его успокоить: — Ничего такого в этом нет. Я ж понимаю, что… Пожалуй сейчас, даже при всей нашей безоговорочной близости, это была одна из немногих тем, которую он сторонился и побаивался — не столько из присущей ему стеснительности, а из-за меня и моих реакций, неосторожно сказанных когда-то слов. Поэтому, стоило в разговоре затронуть что-то подобное, как он щетинился, защищался откуда ни возьмись возникающей грубостью, и перебивал: — Ты понимаешь, а брезгливость твоя — нет. Ты потом вообще ко мне прикасаться не сможешь. — Ну Андрей, это бред. Ты преувеличиваешь. — Это ты недооцениваешь. Ты если молоко прокисшее учуешь, потом весь день лицо такое, будто тебя сейчас вывернет… Давай не будем об этом больше. Давай как договаривались, ладно? — И он развернулся так, чтобы поцеловать — попал в подбородок, прицелился ещё раз и коснулся губ, а потом уже мягко добавил: — Я хочу, правда. Просто… переживаю. И я согласился вернуться к тому, о чём договаривались, объяснив, что не тороплюсь никуда, просто хочется как лучше, и пообещал, что всё будет в порядке. А до назначенного срока нам оставались лишь фантазии и слова, движения, приближённые к желаниям, и взгляды, сообщающие куда больше, чем можно было выразить голосом, чем можно было донести какими-либо словами. Но порой Андрей смотрел на меня настолько тяжело и размыто, совершенно нечитаемо, что я начинал задаваться вопросами — что же там на самом деле, в этой яркой, бесхитростной, честной и чистой, казалось бы, голове? пустит ли он меня в свои тайны хоть когда-нибудь? доверится ли по-настоящему? И, прокручивая произнесённое им «Иногда я хочу чего-то такого, что сам себя боюсь», думал — а потяну ли я?Тысяча журавликов
17 декабря 2025 г., 13:15
Весна стремительно набирала обороты. Начало марта выдалось мягким и светлым, небо поднималось всё выше, будто по-оконному отворялось, раскрывалось настежь и перекатывало солнце от одного своего края до другого всё дольше и дольше. Само солнце смелело, распаляясь, наполняя всё вокруг битловским жизнелюбивым «Here comes the sun», снег под его лучами слёживался, становился рыхлым и тяжёлым, и спустя пару дней начало казаться, что от него вскоре не останется и следа, вот-вот побегут ручьи и растекутся лужи, хотя до настоящего, уверенно-сибирского потепления оставалось как минимум ещё пару-тройку недель. Но, несмотря на заманчивость погоды и пронзительно-весенний, пахнущий талостью и землёй воздух, мы с Андреем почти перестали появляться на улице.
Комната постепенно переходила в наше безраздельное пользование. За Давида как следует взялась научная руководительница по диплому, и он, пропустив весь прошлый учебный месяц, заторопился исправлять ошибки, пока не стало слишком поздно. Поэтому ранним утром, даже если учёба начиналась со второй или третьей пары или пар у него не стояло вообще, Давид бесшумно исчезал, и чаще всего к нашему пробуждению его постель уже пустовала, а по вечерам он пропадал у Антона. Тот стоически держался в завязке, перебрался поближе к городу, на дачу, топил печь и таскал воду с водоколонки, пытался утеплить непригодные к зимованию стены — судя по всему, Давид с ним не скучал. Часто оставался там ночевать, а на мой вопрос не боится ли он потерять место в общаге так же, как Сёма, равнодушно поделился нехитрым планом: «У Антона поживу».
Однажды я поделился с Андреем своим предположением:
— Может, у Давида что-то с этим Антоном?..
Андрей тряхнул головой в уверенном отрицании:
— Не-е. Вряд ли. Давид слишком… натурал.
— Откуда ты знаешь?
— Я не знаю. Просто… Ощущение такое, — пожал плечами Андрей с улыбкой. — Ему на пацанов всё равно. И он чересчур сильно любит женщин.
— Я тоже — и что?
Улыбка с лица Андрея никуда не исчезла, но в ответ он ничего не сказал, только поморгал, зажмурившись так, будто ему под веки попала соринка. Я поспешил его обнять, объяснить:
— Я имел в виду — раньше любил. Может, Антон для него стал кем-то особенным, как ты для меня.
— У Давида кто-то особенный — это сам Давид, — подумав, сказал Андрей. И вряд ли с этим можно было поспорить.
Помимо Давида и другие постоянные посетители в комнате появляться перестали. Выселенный Сёма не наведывался даже в гости — с головой ушёл в новую, полусемейную жизнь и воспламенился любовью к работе, Рома с Димой тоже заходили реже и к себе гостей почти не приводили, погрузившись в дипломы и подготовку к госам, а если к нам заглядывал кто-то из дальних соседей, то сталкивался с непривычным отсутствием гостеприимности и спешил уйти. И хоть Андрей по-прежнему подолгу пропадал на тренировках, зато, возвращаясь, не натыкался на посторонних, а по утрам, в те дни, когда у нас обоих не было первых пар, я спускал его в свою постель, и мы могли ещё долго лежать вместе, вполудрёме, в нагретой тесноте, сталкиваясь в слепых, сухих поцелуях. «Ты мне снился» — сиплым от сна голосом говорил он. Не открывая глаз, тянул уголок рта вверх: «Сейчас, наверное, тоже».
Весь мир будто немножечко притих и вежливо отступил на пару шагов, скрывшись в тени, уступив место вещам поважнее — сценический фронтальный свет сменился лучом прожектора, выхватившим лишь нас двоих. Перестал существовать даже вечно маячащий на заднем фоне Юра — Андрей как-то мимоходом обмолвился, что тот получил травму, какое-то незначительное растяжение, и выбыл ненадолго, а вместе с его исчезновением поутихла и моя тревога. С отдалённой, но не слишком-то беспокоящей меня тоской, я думал иногда о грядущих днях рождениях Варвары и Васи, вспоминал прошлогодние празднования и тосковал, что этой весной они не повторятся, жалел, что даже поздравить их не могу, но это сожаление глохло, стоило мне увидеть сообщение от Андрея: «я подъезжаю», и испарялось вовсе, когда я слышал в коридоре его шаги, а после встречал у порога в нашей комнате. В эти минуты я забывал вообще обо всех.
Вот так у нас появилось время, которое мы могли тратить на что-то кроме секса. Мы были вдвоём, не стараясь укладываться в сжатые сроки аренды машины, киносеансов и того количества минут, которое не вызвало бы ни у кого подозрений, отлучись мы вдвоём из комнаты в туалет. И наша близость больше не была одной лишь погоней за разрядкой и стремлением как можно скорее и сильнее насытиться уединением, перестала сводиться к бессмысленным попыткам запастись впечатлениями впрок. Тогда мы и начали по-настоящему узнавать друг друга, открываться не только в действиях, но и в разговорах после них, в молчаливом контакте, в поделенной на двоих одной жизни.
И большую часть этого времени мы проводили в четырёх стенах, ведь у нас только и была эта комната — маленький закуток, уютная тупиковая ниша в огромном муравейнике, — да моя постель — железный гамак под крышей второго яруса, с которого мы иногда спускали простыню, как занавесь, и наш уголок становился похожим на укрытие, какие в детстве любой из нас строил из подушек и одеял. Мы практически не вылезали из этой постели, жили там, словно в каноэ или на плоту, дрейфующем в открытом океане среди пустоты и тишины — эдакий хейердаловский Кон-Тики, оторванный от цивилизации. Там мы занимались сексом, лежали в обнимку и целовались, пили чай и газировку и ели, заваливая прилегающий к кровати уголок стола тарелками и кружками, упаковками из-под печенья, пустыми баночками; на постели же мы учились, работали (а работать теперь мне приходилось по-настоящему и тратить до обидного много времени и сил), читали и слушали музыку, выбирали какой фильм посмотреть — и не досматривали ни один до конца, уходя то в разговоры, то в поцелуи, — играли на гитаре, болтали. Мы всё делали вместе. Сидели под одним одеялом, ели с одной вилки, облизывали друг другу пальцы от крошек от сухариков, чтобы перелистнуть страницу книги или сайта. Казалось, наши тела сплетаются в одно целое так, как прорастают друг в друга стволы растущих рядом деревьев, мысли делились пополам, и стоило мне начать: «А помнишь…», как Андрей подхватывал: «А ещё…»
— А помнишь, на Новый год… — в очередной раз начал я, пока крутил в руках оборванный под квадрат тетрадный лист, по памяти складывая бумажного журавлика. Лист я опустил на на спину сидящему передо мной Андрею, будто на подставку — так в новогоднюю ночь делал сам Андрей, разместив на моей спине бумажный обрывок и выписывая на нём желание. В ответ на мои слова он тут же подхватил:
— Да-а, помню, я еле-еле тем карандашом смог что-то написать. — Андрей сгорбился над ноутбуком и пытался найти к фильму нужную озвучку и субтитры. — А ещё у меня тогда листочек не сгорел до конца. Пришлось просто проглотить. Думал, подавлюсь — с такими-то запросами.
— Да это всегда так, либо пальцы сожжёшь, либо бумаги наешься. — Я сложил ромбовидные конвертики и как следует прогладил их, проходясь пальцами по спине Андрея. — А то, что ты загадал, сбылось?
— Сбылось.
— Вот. Я же говорил, что это работает, — порадовался я. Конвертики под моими пальцами превратились в крылья.
— А у тебя?
— Ещё нет. А что ты загадывал?
Андрей пробормотал:
— То же, что и на день рождения… — И победным голосом: — Ну всё, наконец-то! Нашёл.
— Молодец. Спасибо, — я поцеловал его в плечо, но тут же хватанул пальцами за бок, напоминая о вопросе: — Ну, так что загадывал-то?
Андрей посмеялся, дёрнул локтями, отмахиваясь от щекотки. Сказал со смешком:
— Тебя, конечно.
— А если серьёзно?
Одно нажатие, уголок сложенной бумаги кивнул — у фигурки появилась склоненная вниз голова. Андрей на этот раз твёрдо, немного ворчливо вздохнул:
— Да я серьёзно.
Мне слишком хотелось в это поверить, чтобы допустить хоть малейшие сомнения. Потухшие свечи, салютный залп — и вот мы делим одну постель. Я придвинулся к Андрею, навалившись грудью на спину, опустив подбородок к плечу, и, протянув по бокам от него обе руки, показал бумажную фигурку. Уголки, треугольнички, заострённая, невесомая грация. Ухватившись за вздёрнутые вверх краешки, я потянул и расправил журавлю крылья в стороны. Посадил его себе на раскрытую ладонь:
— Смотри — это ты. Журавлик.
— Круто. — Андрей дотронулся до птичьей спинки так, как если бы сам весь состоял из воды и мог навредить бумаге. Повёл пальцами осторожно, будто погладил, и улыбнулся, повернув голову вбок, уткнувшись мне в щёку носом: — Ты поэтому про желания вспомнил?
— Ага. — Коснувшись поцелуем лба, я обхватил его обеими руками, опустив фигурку перед нами, на клавиатуру ноутбука.
— Что, хочешь всю тысячу собрать?
— А мне зачем? Ты уже со мной. А вообще, в детстве… — я отклонился немного, дав Андрею возможность повернуться вполоборота, взглядом ко мне, при этом оставаясь в кольце моих рук: — В детстве мы с сестрой сделали тысячу. Точнее, делала в основном она, а я помогал.
— Правда? Прям всю тысячу?
— Да-а, — протянул я, вспомнив те гордость и счастье, когда мы сложили последнюю фигурку. — Дине тогда на уроке в школе рассказали про сенбазуру, про историю Садако Сасаки, и она загорелась идеей собрать тысячу журавликов. Часами в комнате сидела, на переменах в школе складывала, в автобусе, пока домой ехала. И вот сначала мы делали их такого же размера, обычных, из тетрадных листов, а потом вешали их на веревочки, как гирлянды. Сажали на растения комнатные, на все полки, на подоконники, а потом, когда места перестало хватать, начали все меньше и меньше листочки брать. Я мог даже из маленькой бумажки журавлика сложить, типа, не больше спичечного коробка, и он тогда вот такой получался, — я показал ноготь на мизинце. — У нас по всему дому они были, мама не знала куда девать, мы их потом просто в шкафы складывали.
— И они до сих пор есть? Они у тебя дома? — Андрей оживился, даже тело его напряглось, будто он прямо сейчас приготовился бежать, смотреть на наши поделки. Пришлось его разочаровать:
— Не-а. Когда Динкино желание сбылось, их на дачу отвезли, там почти все пропали. Дед, наверное, сжег в печке, просто нам не сказал.
— Блин, жаль, что пропали… Наверное, очень красиво, когда их вот так много. Стая целая. А какое у Дины было желание?
— Она загадала, чтобы у нас ещё один брат появился. Мама шутила, что Даньку не аист принёс, а журавли, — я улыбнулся в ответ на улыбку Андрея, погладил костяшками пальцев его щёку.
Я всё больше и чаще рассказывал ему про свою семью, про родственников — Андрея страшно интересовала любая мелочь, будто исследователя на раскопках, стремящегося вытянуть наружу каждый камешек, расчистить находку кистью. А сколько Данилу лет исполняется? Кем твой папа работает? А Дина тоже высокая? — и я показывал ему совместное фото с сестрой: «Чуть ниже тебя. Ростом мы в папу такие, мама у нас гораздо меньше». Видя его любопытство, его стремление быть причастным к чему-то близкому мне, я решил познакомить его с Диной. И хоть это знакомство я планировал заранее, оно всё равно получилось спонтанным, когда сестра позвонила мне по видео, ещё в начале марта.
И Вася, и Сёма с Давидом были знакомы с ней с первого курса, то и дело встревая в частые тогда звонки: махали руками, корчили рожи на заднем плане и, доводя Дину до икоты, разыгрывали за моей спиной немые сценки, а иногда и вовсе отбирали наушник и влезали с расспросами и болтовнёй, стремясь выдать обо мне все неприглядные тайны, — в общем, вели себя как полудикое африканское племя, к которому я приехал волонтёром, как папуасы с Миклухо-Маклаем. Тогда, на первом курсе, я звонил сестре по нескольку раз на неделе, ища поддержку из дома и оказывая поддержку ей, волнующейся за предстоящие экзамены и поступление, но с каждым годом звонки становились всё реже, и нашей связи уже не требовалось регулярное, стабильное подтверждение — она крепла сама по себе, из подростковой цепкой, но хлипкой нужды перерастая во внутренние глубинные узы, выдерживающие любые расстояния.
Андрей не первый раз присутствовал при моём разговоре с кем-то из родственников, но влезать в кадр не стремился, иногда даже тактично выходил из комнаты или надевал наушники, но на этот раз я нажал кнопку приёма вызова когда мы сидели вместе — он опёршись о стену, я — навалившись плечом на его плечо, и даже с такого расстояния слышал, как быстро, как громко застучало у него сердце. Андрей почти не говорил, представился только да поулыбался в камеру, но и времени на то, чтобы освоиться в беседе ему досталось не так уж много — Дина позвонила ненадолго, говорила на ходу, шагая от автобусной остановки до метро, и связь быстро прервалась. Как только экран погас, Андрей заметно выдохнул, и я посмеялся:
— Ну вот, и чего боялся? Я ж говорил, она не кусается.
— Да ты предупредил бы хоть, — он ткнул меня локтем в бок, но вместо того, чтобы отстраниться, я съехал ниже, устроив голову у него на плече, и поудобнее расположил перед собой ноутбук, разворачивая биаевский дашборд. Я пообещал:
— Хорошо, предупрежу в следующий раз.
Андрей поцеловал меня в лоб и притих, отпустив в одиночное плавание среди графиков и диаграмм, а сам снова погрузился в чтение какой-то статьи, заданной ему для подготовки к семинару. Но о разговоре он не забыл, и как только я, прервавшись наконец на отдых, оторвал взгляд от экрана и взял в руки сигареты, окликнул:
— Дим.
— М?
— А про следующий раз ты это серьёзно? — захлопнул крышку своего ноута и отложил его на стол, забрав с него зажигалку. Когда он прикурил мне, я ответил:
— Конечно.
Затянулся с его рук, пустил перед собой несколько дымных колец и Андрей нанизал каждый на пальцы, словно какую-нибудь еду на шпажки — традиция первой затяжки, образовавшаяся сама собой, и здесь моя задача состояла в том, чтобы выпустить за раз пять колец, по одному на каждый палец. Поймав последнее, Андрей решился задать ещё вопрос:
— А если бы она узнала, что ты… ну, со мной. Как бы отреагировала?
Подобные мысли возникали в моей голове давно, как только я осмелился признаться самому себе в чувствах к Андрею, но все гипотезы выходили туманными, нечёткими, предсказатель из меня получался откровенно плохой, и я мог лишь представить округлённые от удивления глаза сестры и взметнувшиеся к середине лба брови. Поэтому сейчас я высказал первое, самое закономерное предположение:
— Ну как… Да охуела бы.
Ответом Андрей остался явно не доволен. Дав мне затянуться, промычал:
— М-м. Ну да.
— Нет, вообще, сперва бы не поверила, подумала, что я прикалываюсь. А вот потом уже охуела бы. — Всё было не то. Слова лезли невпопад, желание отшутиться мешало. Я начал заново: — Да не знаю, мне кажется, ей по большому счёту без разницы. Мы никогда эту тему всерьёз не затрагивали, про отношение к ориентациям и всему такому. Но какого-то негатива у неё никогда не было, так что, надеюсь, что она приняла бы. Вряд ли ей важно с кем именно мне хорошо, главное, что хорошо.
— Это же здорово. То, что ей главное, что тебе хорошо. — Андрей улыбнулся, стряхнув пепел в баночку из-под тунца, с которым мы пару часов назад ели бутерброды. И поинтересовался: — А у вас с Диной всегда такие хорошие отношения были?
— Не-е, — протянул я, рассмеявшись — до того нелепым показалось это «всегда». — Мы в детстве воевали страшно. Еду друг у друга отбирали, игрушки ломали, помню, как я её куклам, этим братц, ноги над газовой плитой подплавил и волосы срезал за то, что она всем моим машинкам колесики открутила и в унитаз смыла. А она это сделала, потому что я убежал на улицу, а её в квартире запер, не хотел с собой брать. И дрались мы с ней часто, прям до синяков. У неё из-за меня зуб отколот был, а у меня… Вот, видел, у меня здесь, — я подтянул ногу и закатал штанину, чтобы показать тонкую-тонкую, как нить, и незаметную из-за волос полоску зарубцевавшегося ожога на голени, ближе к стопе. — Это Динка меня веткой горящей хлестнула. Нам лет по семь-восемь было, родители нас на шашлыки вытащили с собой — природа, костёр, все дела. Я стащил Динкину шоколадку и съел, думал, не заметит. Ну и получил — она взяла веточку такую длинную, тоненькую и умудрилась прям в огне её подпалить, а потом побежала за мной и по ногам н-на!
— А ты говоришь — не кусается, — впечатлённо пробормотал Андрей, затушив окурок и отставив банку на стол.
— Моя собака делает больно по-другому, — посмеялся я. И сам не заметил, как окунулся в воспоминания: — Нет, бывало, что мы классно с ней играли, придумывали разное, во дворе штабы всякие строили и по деревьям лазили, на мечах дрались — отец сам сделал нам такие мечи, типа, как у джедаев, из пластиковых трубок, они даже светились, и вот мы с Динкой на них бились. Она в детстве со мной и на коробку постоянно ходила в футбол играть, всех пацанов там гоняла. Но мы если ссорились, то по-серьёзному, жёстко очень и надолго.
— А потом? С возрастом лучше стало?
Я попытался отшутиться:
— Да, сиблинги как холодец, повзрослел — полюбил.
Но после того, как Андрей усмехнулся, в снова повисшей между нами тишине я вдруг испытал такое чувство, какое испытывал лишь однажды и тоже с Андреем — глубоко запрятанное откровение забилось во мне, запросилось в тепло принятия прилетевшим на свет мотыльком. И я заговорил:
— Вообще, мы воевать перестали после того, как Дёмы не стало. Вместе начали держаться, да и в целом потише себя вести — да и понятно, там всем не до наших закидонов было. А потом — да, повзрослели, наверное. Сначала просто спокойно общались, а вот уже в моих девятых-одиннадцатых классах начали сближаться как-то, поддерживать друг друга, помогать.
Горячее, мягкое, но уверенное прикосновение губ к затылку, туда, где узелком закручивался шрам, оставленный после драки, после той ночи, когда я поделился с Андреем своей потерей, — он поцеловал меня, поводил носом, выдыхая. Тихо сказал:
— Хорошо, что вы друг у друга были.
— Это точно, — согласился я. И хмыкнул: — Единственное из-за чего могли посраться — кто будет жрать готовить. Я и сейчас-то херово готовлю, а раньше совсем не получалось, да и никогда не любил с этим всем возиться. Приходилось Динку за уши тащить на кухню, чтобы никого не отравить.
— Да ты круто готовишь, — заверил меня Андрей.
Всё это время мы продолжали сидеть так же искривлённо, как-то треугольно, навалившись плечо на плечо, словно прислоненные друг к другу стены шалаша, и от неудобного положения у меня порядком затекла спина. Пришлось сесть, но близость с Андреем я ни на секунду не разорвал и, приобняв его одной рукой за шею, привлёк к себе, под бок. Поцеловал в кончик украшенного новыми, с каждым днём прибавляющимися веснушками носа:
— Тебя просто впечатлить легко.
— Неправда, — слишком уж серьёзным для шутки тоном возразил он. И спросил: — А тебе никогда не было обидно, что тебя заставляли всякими такими вещами заниматься больше, чем Дину? Ну, по дому всё делать и за младшими следить.
— М-м… Бывало, конечно, — признал я, поглаживая Андрея, прижимая к себе покрепче, потеснее, обводя его всего руками — пальцы путались в рукавах футболки, волосах, в его скользящих навстречу пальцах, складываясь с ними в замок. — Когда настроения совсем нет, пацаны пиво пить зовут или хочется поскорее за комп сесть — у меня там турнир какой-нибудь, а я с Дариной из шишек поделки собираю. Но глобально — нет, не было обидно. Как-то… ну, всё равно было понимание, что на мне, как на старшем, ответственность, да и мне это всё как будто легче удавалось. Типа, мелкие слушались лучше, плакали меньше, да и мама больше доверяла. А то Дина вся в учёбе с головой, времени совсем не было — у неё репетиторы, олимпиады, в гимназии с преподами постоянно задерживалась. А если и останется сидеть с младшими, то отвлечётся, то задумается, то ещё что. Могла не доглядеть, короче. Она…
Оборвав самого себя на полуслове, я замолчал. Подумал. Андрей не торопил, не подталкивал к продолжению, а лишь мягко вёл пальцами вдоль предплечья, от локтя к запястью. Касался подушечками ладони и кружил по ней указательным пальцем, будто в детской игре — сорока ворона кашу варила. Не отрывая от этого неторопливого кружения взгляда, я продолжил:
— В детстве Дина очень громкая и пробивная была, жёсткая даже, пацанка такая прям. Я уже говорил — с мальчишками на равных дралась, даже с теми, кто старше был. А после того, что с Дёмой случилось, изменилась сильно. Совсем тихая стала, сначала просто замкнулась, а с возрастом начала в учёбу уходить и… Такое впечатление складывалось, будто она оглохла немножко, вся в себе. Сложно ей с младшими было.
— А ты? — Андрей повернулся кверху, к моему лицу, посмотрел внимательно, пояснив вопрос: — Не изменился после того, что случилось?
— Не знаю, — честно признался я после очередной небольшой паузы. — Вряд ли. А если и изменился, то в лучшую сторону. Ответственнее точно стал, а то раньше я прям распиздяй был. Ну, знаешь, мама в магазин за чем-нибудь отправит, а я по пути куда-нибудь сверну — и всё, меня полдня нет, я с этой булкой хлеба по гаражам прыгаю. Или вообще мог на деньги, которые мама на молоко дала, какой-нибудь херни себе и Динке купить и не париться, не боялся, что ругаться будут. Даже посуду за собой не мыл, просила мама, не просила — похуй, брошу всё и на улицу сбегу. Хотелось только в футбол с пацанами гонять и за компом торчать. Детство в одном месте играло.
Я предполагал, что Андрей ответит что-нибудь сразу, продолжит расспрашивать и вести диалог, но он притих. А когда всё же нарушил тишину, то негромко озвучил то, что я никак не ожидал услышать:
— Мне жаль, что оно кончилось так рано. Твоё детство.
О сказанном им я никогда не задумывался и с ответом нашёлся не сразу. Рассеянно погладил Андрея по макушке:
— Да ладно, у меня всего достаточно было. — И прижался губами к виску: — Не жалей, малыш.
Сказал — и спохватился, смутился от приторности последнего слова, ощутив, как потеплела кожа у скул. Мне часто хотелось называть Андрея какими-то нелепыми прозвищами, говорить глупости и в голове постоянно крутились пересахаренные, заезженные словечки, словно разноцветные драже в конфетомате. Но они оставались неозвученными, потому что я всё тушевался перед их несуразностью и не осмеливался, а тут — взяло и выкатилось само по себе. Андрей взбудоражился и подскочил, цепляя макушкой верхний ярус, развернулся ко мне:
— Что ты сказал? — Потребовал: — Повтори.
— Не жалей, говорю, — я отвернулся, потянулся за своим ноутбуком, как за щитом, намереваясь за ним спрятаться.
— Нет, повтори целиком, — Андрей перехватил у меня ноут, отставил его на угол стола. Перебирая коленями, скатывая руками покрывало, сел напротив, приблизился так, что невозможно было отвести взгляда. В глазах у него — высеченные смехом, как кресалом, искры. — Как-как ты меня назвал?
— Никак, — отпирался я, тоже почти смеясь. — Тебе послышалось.
— У меня всё хорошо со слухом.
— И плохо с доказательствами.
— Тогда я тебя на диктофон буду записывать.
— Всё, молчу.
— Да перестань. Мне нравится, — он приблизился ещё, сложил вокруг моего лица ладони, окутал горячей, усмиряющей нежностью. — Мне нравится, как ты меня называешь иногда. По-разному.
— Да блин… — Я не мог перестать улыбаться. — Глупо это как-то.
— В этом и суть. Так плохо, что аж хорошо.
— Ладно. Но я лучше буду говорить что-нибудь другое. Чтобы не чувствовать себя Карлсоном.
Столкнувшись со мной лоб в лоб, Андрей рассмеялся:
— Придурок.
— О, ну, — хмыкнул я, — с кличкой для меня определились.
Чуть отстранившись, он посмотрел на меня, склонив голову, с внимательностью дизайнера, подбирающего правильный оттенок краски для плохо вписавшегося в интерьер предмета, но, не найдя ничего подходящего, поинтересовался:
— А в детстве тебя никак не называли? Мама, там, или папа. Ласково как-нибудь.
— М-м, не помню, нет наверное… — Я поворошил прошлое, перебрал почти не оставшиеся в памяти детсадовско-первокласснические дни: — Может, когда совсем маленький был, мама могла говорить «солнышко» или «зайчик», типа, что-то совсем стандартное.
Ответное «а тебя?» я озвучивать не стал, полагая, что хороших примеров не найдётся, но Андрей высказался сам:
— А мне мама сто тысяч разных прозвищ придумывала, — он откинулся спиной на кровать, выгнулся, потягиваясь. Скульптурно выточилось обнажённое наполовину тело — руки вверх, живот впадиной, изгиб рёберной клетки будто перевёрнутый игрек. Андрей закинул ноги на меня, обхватил коленями, потянул на себя. — Всякие дурацкие.
— Какие, например? — я улёгся рядом, постаравшись расположиться на боку так, чтобы устроить Андрея у себя под рукой.
— Ну… — он поморщился, застыдившись, улыбнулся: — Странные такие слова, выдуманные… «Тёплышко», например. Или «сияшек». Имя всяко-разно коверкала… А, ещё, помнишь мультик «Суперсемейка»? Пацана этого, у которого была способность быстро бегать, — проведя рукой над головой, Андрей изобразил прилизанную причёску персонажа мультфильма, а я кивнул — конечно, помню. — Вот она меня называла Шастик. А её любимое было «цветик».
— Как-как? — я развеселился, зная, что его маму зовут Светлана. — Светик?
Запрокинув голову, он хохотнул, покачал головой:
— Не-е. Цветик. С буквой ц. Это когда я помладше был и волосы были более яркие. Более такие… цветные.
Мои пальцы сами скользнули в его вихры, растрепали, пригладили — с той последней ноябрьской стрижки они успели здорово отрасти и длинно клубились под рукой, переливались то медью, то каштановой позолотой. Андрей прикрыл глаза, лицо у него по-прежнему смягчалось и плыло в нежности, почти мечтательности, и он добавил:
— И мне так стыдно было от всяких этих слов. Я постоянно просил её так не говорить. Но с другой стороны всё равно… Забавно. Всегда было классно, когда у неё хорошее настроение.
— А я думал она у тебя… — начал я и, сам того не желая, запнулся. Быстро исправился: — …Строгая.
— Строгая… — Взгляд вверх — ищущий, блуждающий. — Скорее, жестокая. Но… слушай, — Андрей приподнялся на локтях, посмотрел на меня немного растерянно, — она же не чудовище там какое-то. Не монстр. Конечно, я сейчас в основном всякое плохое вспоминаю, потому что это сильнее в голове сидит. Но вообще… С ней были и хорошие моменты.
— Какие?
Андрей снова лёг на спину, вжался в меня плечом, а его макушка оказалась у меня под подбородком.
— Да… Много всего хорошего. Просто какие-то мелочи. Что-то обычное. Не знаю даже… Вот, например, у нас с тобой сегодня классный день, да? Хотя мы ничего такого не делали, ничего особенного. Просто нам хорошо вместе. И с ней так же бывало. — Андрей вытянул руку, зацепился пальцем за нависшую над нами сетку. Подумал немного, вздохнул: — Ну, вот… В детстве она со мной постоянно чем-то занималась, придумывала всякие игры, занятия. Не для того, чтобы меня отвлечь как-то и отделаться. А чтобы мне было весело. Часто со мной играла, и мы гуляли везде, ходили куда-то... А когда я подрос и начал что-то понимать, она стала со мной разговаривать. Разговаривать — в смысле… как с близким человеком. Папе со мной в этом плане было скучно, мы никогда не общались вот так, о чём-то личном. А мама часто делилась, обсуждала со мной всякое. Не было такого, чтобы она становилась отстранённой или замыкалась совсем. Да и если так подумать, то она же для меня всё делала, всегда старалась как лучше. Лучшая еда, одежда, экипировка. Тренировки в лучших условиях с лучшими тренерами, поездки. Нужно переехать? Без проблем, всей семьёй в Москву. Хотя спокойно могла одного отправить. Все в интернатах спортивных жили — и ничего. Но она рядом.
Я и не знал, что ответить. В моём представлении то, о чём он говорил сейчас никак не могло соседствовать с тем, что я уже знал о его матери, и эта картинка для меня выглядела хуже, чем если бы Андрея не любили вовсе — от резких перепадов температур трескается даже металл.
— А про то, что она всякое такое делала… В смысле, то, что руку поднимала… Мне раньше казалось, что это нормально. Я не обижался, не переживал особо, не жаловался. Не задумывался просто. В профессиональном спорте со многими так. И тренеры такие, и родители. Подумаешь, по башке прилетело — бывает. Значит, за дело. Значит, не доработал, не выложился. А потом оно и в обычную жизнь переходит. Херню натворил, накосячил — получил заслуженно, ради своего же блага, всё на пользу. Это потом стало понятно, что так нельзя.
— И сейчас… не обижаешься? Не злишься на неё?
— Ну… Обидно, конечно. Бывает, что сильно накатывает. — Андрей перевернулся ко мне лицом. Перебросив через меня руку, поводил пальцами по спине, заговорил снова, повторяя что-то похожее на то, что я уже слышал от него в свой же адрес: — Но стараюсь не думать об этом. Какой смысл? Уже ничего не исправишь. — Рассудительно, сдержанно заключил: — Маму я не выбирал, она такая, какая есть. И жизнь у неё была очень тяжёлая и сложная. Я со своим нытьём и рядом не стоял.
Мне хотелось сказать, что это не оправдание, но Андрей и так всё понимал. И вместо слов я прижал его к себе покрепче, грудью к груди, захватил в кольцо рук и зарылся носом в его волосы. «Солнце моё».
В подобных откровениях и быстро растущем доверии, в обнажённом, насыщенном единстве, наши отношения всё меньше напоминали дружбу. Да, дружеская связь по прежнему оставалась нерушимой, но до того обросла чем-то более глубинным и чувственным, потаённым, что перестала быть собой, трансформировалась до неузнаваемости. Менялся и сам Андрей. Смягчался, открывался и вручал мне себя настоящим. Все его краски набирали предельную яркость, вся боль заострялась, черты становились одновременно и более чёткими, и совсем непонятными, путаными.
Андрея снова, будто он только-только заехал в комнату, а я встретил его после утомительных месяцев тишины, было много — и я наслаждался этим. Он мог подолгу ворочаться где-то под боком, закидывая на меня руки и ноги, садиться, ложиться, свешиваться с кровати, хвататься то за ноутбук, то за телефон, то за учебники, шелестеть листами, вытягиваться за стаканом с колой, щёлкать жвачные пузыри, покачивать ногой в такт музыке или даже напевать себе под нос, пока я работал или разбирался с информацией для подготовки к парам и пытался писать диплом. Всё это он позволил себе лишь со временем, постепенно, очень аккуратно ослабляя свою сдержанность. И каждый раз уточнял, не мешает ли он мне. Я терпеливо отвечал:
— Нет, Андрей, совсем не мешаешь. Мне хорошо, когда ты тут рядом вертишься.
— Ладно. Но если буду — скажи.
— Обязательно. — И я едва успевал чмокнуть его в нос, прежде чем он снова займёт какое-нибудь немыслимое, перевёрнутое положение, при этом закинув ногу мне чуть ли не на плечо. А если я не успевал, то хватал его за щиколотку и целовал в округлый выступ лодыжной косточки. Он смеялся — и у меня праздничными хлопушками отзывались в груди удары сердца.
Чуть позже я узнал, что такое вот тесное соседство для Андрея всегда оборачивалось проблемой. И эта проблема вызвала недопонимание с родителями и друзьями, с соседями по парте, учителями, пассажирами в самолётах и поездах — он привык быть неудобным, обрастать жалобами и недовольством. И моя радость от его присутствия выглядела для него необычной, а оттого поддельной, надуманной, и доверял он ей с трудом. Я пытался объяснить:
— Я привык к такому. У меня же раньше и братья, и сёстры постоянно рядом, часто родственники в гости нагрянут целыми семьями, там тоже детей дофига, все громкие, носятся, играют. Не было такого, что я в полном покое сижу. А в тишине мне некомфортно, мне она кажется неправильной, как будто так не должно быть. Она у меня с трауром ассоциируется, что ли. Мне поэтому нравится в общаге, когда вокруг людей много, когда кто-то зайдёт в любой момент или сам к кому-то заглянуть всегда можешь. Когда вот жизнь кипит. Нравится, когда ты со мной — потому что ты и есть жизнь.
Андрей в свою очередь рассказывал:
— А я привык, что все меня просят потише быть. Одёргивают как-то. В детстве, в школе совсем тяжело приходилось. Замечания эти бесконечные, двойки за поведение и всё такое. С успеваемостью проблемы, потому что невнимательный. Сейчас полегче, да. Сейчас могу себя контролировать, как-то сдерживать. Хотя всё равно этого чувства много. Знаешь, похоже на зуд после того, как комар укусит. Но он как будто изнутри. Как будто под кожей что-то чешется. Вибрирует. Это как если бы ты ушёл из дома, а потом вспомнил, что утюг не выключил, и попытался срочно вернуться, но застрял в лифте. И вот тебе нужно скорей бежать, что-то решать, что-то делать, а не можешь. Похожее ощущение. Такое чувство обездвиженности, запертости. Мне хорошо становится только когда спорт есть и я могу устать физически. И с тобой.
И я верил, что ему хорошо со мной. Он стремился быть рядом. Целовал меня куда придётся, в любую точку, вдруг оказавшуюся на уровне его губ — не стесняясь и не брезгуя; держался вплотную ко мне и гладил бесконечно, водил рукой по волосам, цеплялся подушечками пальцев за мои шрамы, родинки, ямочку на щеке, смотрел подолгу в лицо или наблюдал за опущенными на клавиатуру пальцами. Часто старался расположиться так, чтобы обнять меня сзади, уткнуться носом в загривок или прилечь мне на спину, прижаться щекой к лопатке и сидеть, искоса что-то читая, поглядывая в телефон или просто прикрыв глаза — мог и задремать ненадолго, обмякнув, но продолжая сжимать в пальцах мою футболку. От удовольствия морщил нос в улыбке, когда я напевал ему песенки из старых мультфильмов, с аппетитом уплетал всё, что я приготовлю и безостановочно хвалил любое, даже самое простое блюдо и восхищался всякой научно-популярной ерундой, которую я ему рассказывал, и просил подробностей. Где-то находил и приносил обрывки необычной бумаги (кусочек цветастых обоев, тонкий картон с витиеватым узором, красивый билет или афишный листок), чтобы я делал из них бумажных журавликов и трепетно собирал из них коллекцию — как-то раз я показал тот самый рисунок Эллы, вытащив его из нагрудного кармана заброшенной на антресоль зимней куртки, и рассказал как благодаря этому наброску меня вычислил Сёма, а потом собрал из этого листа журавлика, который занял почётное место у изголовья моей — точнее, уже нашей общей — кровати.
Он заботился обо мне, как мог: без просьбы заваривал чай, обновлял таймеры для перерывов в работе, курил со мной — подносил сигарету к моим губам, научился стряхивать пепел, и это давно превратилось в наш совместный ритуал, — и как же хорошо было во время приступов усталости или мигрени опустить голову ему на колени и чувствовать, как его ладони разглаживают остроту боли, стягивают её с меня лучше любого обезболивающего; избавлял он меня и от боли в усталой после рабочего дня спине, ловко делая массажи:
— Да я после всех реабилитаций вообще специалист. Могу хоть свой массажный салон открывать.
— А там будет вариант со счастливым концом?
— Только для тебя.
— Тогда мне, пожалуйста, два.
— Легко.
И я, разворачиваясь, затягивал его в поцелуй, ловил сигнал к продолжению, готовность к тому, чтобы я уложил его под себя, перевернув на живот, и накрыл своим телом, вжал в постель — в таком положении мне до безумия нравилось, как Андрей приподнимает бёдра, как нескромно крепко, почти призывно вжимается ими в мой пах, а потом закидывает руку назад, себе за голову, и лихорадочно, незряче цепляется пальцами за мою шею и плечо, притягивает к себе, не отпуская. Нравилось, что ему, не глядя мне в глаза, становится проще говорить вслух о том, что он хочет сделать для меня и о том, что бы сделал я с ним.