***
Мы договорились встретиться на следующий день на «нашем» месте, на старом футбольном поле, расположенном практически в лесу, на краю жилого микрорайона, который прилегал к студгородку, — ещё на моём первом-втором курсе мы часто ходили туда поздними вечерами, когда университетский стадион был занят или вовсе закрыт, и пинали там мяч с другими такими же студентами, с местными пацанами или случайно забрёдшими дядечками под пятьдесят («Дай разок пробью, чисто на технику» — и мяч летит так далеко, что приходится долго искать его между деревьев), или сидели среди рядка скамеек у самого края поля, у забора, и курили, а на обратном пути, пробираясь по короткой дороге через рощу обратно к общагам, успевали прикончить по бутылке пива, освещая дорогу телефонными фонариками ( — Не свети мне в глаза, еблан, я же ослепну. — Да судя по тому, как ты на воротах стоишь, тебе уже терять нечего). Но сейчас стоял разгар дня, буйствовало солнце, то тут, то там пробивалось через листву и хвою настойчивым горячим лучом и ровной позолотой заливало вытоптанное поле — видеть его в таком освещении оказалось непривычно. Тем более, я не был здесь больше года. При более пристальном осмотре стало понятно, что ничего не изменилось, разве что опоясывающий поле железно-сетчатый заборчик прохудился больше, да деревянные скамейки покосились сильнее, чуть ли не падая к корням возвышающихся над ними деревьев. Вася стоял неподалёку, привалившись к одному из стволов, почти сливаясь с ним — в чёрной мастерке и кепке, скрывшей приметные светлые вихры, в кроссовках с тёмной подошвой, — становясь незаметным, точно главный герой из современного фильма про шпиона или одержимого сталкера. Но даже в такой маскировке моё сознание выхватило Васю издалека, без труда отделив его от пейзажа; я едва вышел из-за поворота, как взгляд примагнитило к плечистой, сильной фигуре, будто компасную стрелку к румбу Севера, и меня повело, поплавило в счастливом «это он! он!». Сколько же мы не виделись — а я так скучал. На расстоянии радость встречи ощущалась легко, незамутнённо, достаточно было просто увидеть Васю издалека, живым и свободным, и убедиться, что всё с ним хорошо, но каждый шаг навстречу всё усложнял, накладывал ответственность и обязательства перед диалогом, и сердце подпрыгивало — в волнении, в тревоге, в сомнении. Вася тоже увидел меня почти сразу и выпрямился, отстранившись от дерева, приосанился, напрягся — невидимо снаружи, но уловимо внутренне, — и пока я приближался, он не сводил с меня глаз. Поприветствовал тоже взглядом. Прищурился, чуть склонив голову к плечу, убрал изо рта сигарету и нижняя челюсть у него дёрнулась так, будто он хотел улыбнуться, но в последний момент передумал. Вторая ладонь его осталась в кармане, а я свою протягивать не стал — и непонятно кто из нас решение не пожимать рук принял раньше. Вася сказал всего лишь: — Здоро́в. А я всего лишь ответил: — Привет. — Погнали? — и он качнул головой туда, где в заборе зияла дыра, через которую мы обычно пробирались на поле, ленясь пройти ещё пару десятков метров до нормального входа. Пошёл я раньше, чем кивнул, и Вася поспешил следом, снова зажав сигаретный фильтр между губ, сунув руки в карманы. Сетку, под которой мы раньше пролезали, согнувшись пополам, сняли полностью, и мне достаточно было ссутулиться и склонить голову, чтобы нырнуть под металлическую каркасную балку; Вася проделал то же самое. Всё то время, что он шёл за мной, я слышал тяжкий, натужный свист его дыхания — предвестника скорого астматического приступа. На поле туда-сюда сновали разновозрастные мальчишки-младшеклассники, следуя ногами и взглядами, как привязанные, за мячом — приятно глухое, изредка сбивающееся на резкий звон постукивание ног о покрышку, напряжённое сопение и сосредоточенный топот, одиночные вскрики: «Сюда!», «Мне пасуй!», «Ну бей, бей!», — несколько парней постарше стояли поодаль, у дальнего края забора, и курили, но скамейки пустовали. Мы сели на последний, третий ряд, в самый центр, на то место, которое обычно называли «своим». Место, где мы с Васей бывали без Давида и Сёмы, без других соседей, без каких-либо посторонних вообще; сидя здесь он, закинув на меня руку, поддерживал в отношениях с Викой, по-дружески журил: «Долбоёб ты, конечно», рассказывал о себе, об операции на позвоночник, о приступах астмы, здесь же, тесно привалившись плечом к плечу, мне первому показал фотографию Эллы: «Смотри какая, ващ-ще, да? Позвал её в бар завтра» — и я автоматически копировал его счастливую, глуповатую ухмылку, радовался за него — как за себя. Теперь же мы сели на значительном расстоянии друг от друга. Отчуждённые, неловкие. Молчали долго. Следили за мельтешением детей на масленично залитом светом поле, слушали густой шелест деревьев над головой; Вася снова закурил, я тоже. Этот момент был мягким и золотистым, бархатно-нежным, мог бы казаться почти счастливым, если бы не нависающие над нами прошедшие месяцы вражды и раскрытых тайн — изъеденная червями персиковая мякоть. В конце концов молчать мне надоело и я напомнил: — Ты о чём-то поговорить хотел? — Да, — незамедлительно откликнулся Вася, хотя по-прежнему не смотрел на меня, казалось, поглощённый ходом дворовой игры. — Хотел сказать тебе спасибо. На поле и вправду разворачивалось увлекательное действие, один из мальчишек в сине-гранатовой футболке с десяткой на спине, низенький и щуплый, проманеврировав, словно проскочившая сквозь сеть рыбёшка, ловко обвёл двух пацанов постарше и под одобрительное хоровое улюлюканье подошёл слишком близко к воротам. Но, не стерпев эмоций от обвалившегося на него успеха, со всей дури лупанул по мячу — и тот полетел слишком высоко, просвистел над перекладиной под многоголосый разочарованный вопль. Невольно хмыкнув, я обратился к Васе, соглашаясь: — Говори, если хочешь. — Спасибо, — с несвойственной себе послушностью сказал Вася. Получилось не совсем искренне и он оправдался: — Но вообще я хотел по-другому. Как-то… — Слушай, — перебил я, — мне это не нужно. Я твою благодарность покупать не собирался. — Я знаю. Я же не из-за денег, — он досадливо шаркнул ладонью о затылок, говорить ему стало сложнее, дыхание слабело: — Даже если бы ты не скидывался, всё равно… Спасибо. Спасибо, что маму не стал трогать и что с отцом всё так устроил, а то я… Да я не думал совсем. Не соображал адекватно, не понимал, что не получится его не втягивать. Хотел как-то сам... В общем. Без тебя было бы в сто раз сложнее. И я очень сильно… По тому, как он вдруг замолчал, я сразу понял, что происходит — научился безошибочно определять этот судорожный глоток воздуха и предугадывать дальнейшую борьбу за кислород, понимать, что каждый следующий вдох будет сложнее, а выдох невозможнее. Вася затушил недокуренную сигарету о скамейку — прижал огонёк под сидушкой, скинул окурок за спину — и достал из кармана ингалятор. Знакомая наизусть последовательность: щелчок снятой крышки, нажатие, пшик и резкий длинный вдох, выдох через паузу. И так два раза подряд. Задышав увереннее, Вася закрыл ингалятор. Снял кепку, растерев примятые вихры — те встали торчком, распушились пшеничными колосками, полупрозрачными нитями — и запрокинул подбородок кверху, уставившись ввысь. Продолжать начатую фразу он не стал. Замолчал, загляделся и так долго сидел, замерев, словно забывшись, что я не выдержал и тоже задрал голову, а там — щебечут птицы, переплетение ветвей покачивается длинными кивками и бегло подрагивает листва, словно хлопая миллионами маленьких мотыльковых крылышек, а между листьев рябит и пляшет солнце, проезжаясь по глазам чередой вспышек, падая вниз точками, кляксами, каплями, как если бы свет мог быть дождём, к которому хочется подставить зажмуренные веки, лицо, всего себя. Но вместо этого я опустил голову. Вспомнил давно услышанное где-то определение, и выронил его вслух по дурацкой привычке, возникшей у меня с Андреем: — Это называется комореби. Мы наконец пересеклись взглядами. Его брови смешливо дёрнулись: — М? — Говорю — комореби. Это по-японски означает явление, когда солнце вот так, — дёрнул головой кверху, — светит через листву и от этого получается такая, типа… пятнистая тень, которая постоянно движется и меняется, — и я для наглядности покачал в воздухе растопыренными пальцами. — А-а, — коротким пониманием ответил Вася, отвернувшись. Но ноздри у него при этом чуть дёрнулись, губы дрогнули, скрыли улыбку. И неожиданно выронили: — Знаешь, я скучал. По чему именно он скучал я не совсем понял, может, по солнцу, по природе, по возможности посидеть вот так — свободно и просто, и постарался придумать универсальный ответ: — Ну да. Там по чему угодно соскучишься, — имея в виду его недолгое тюремное заключение. — Да я и раньше… — Вася замешкался, силясь второй раз произнести слово, и всё же собрался духом: — Скучал. До всей этой хуйни. С опозданием я понял, что он имеет в виду меня — и от этого в груди, глубоко слева защемило, потянуло приятной слабостью. Я щелчком выбросил за плечо дотлевшую до фильтра сигарету, и, не найдя в себе сил на ответный жест, на вполне честное «я тоже», кивнул на Васины руки, на зажатый в них ингалятор: — Давно началось? — Не-а. — Он невысоко подбросил баллончик, поймал его в сомкнутые ладони. — В изоляторе. Я понятливо качнул головой — неудивительно, мол, понимаю, в такой ситуации и здоровый бы заболел. Но Вася принялся растолковывать: — Может, и правда всё от нервяка вернулось, а может из-за аллергии, из-за берёзы этой сраной, она цветёт же сейчас. А в СИЗО совсем хуёво стало. Там во дворе, прямо напротив здания, берёзовая роща — может, ты заметил… А в камере окна сняты, вся пыльца внутрь летела. Воображение нарисовало мне пустой оконный проём, доступный вход-выход — получалась какая-то несуразица, и я уточнил: — В смысле — сняты? — Да в прямом. Там вместо стекла одна решётка. А сами окна снимают на лето, якобы для того, чтобы не жарко было и не душно... И в мае-то ещё, может быть, нормально, по ночам только холодно. Но мне рассказывали, что самая жесть начинается летом, когда насекомых дохера — это, знаешь, прямо в выживание превращается. Там же лампы на ночь полностью не выключают, вот и слетается всякое... Но аллергикам, типа меня, и весной пиздец. По ночам сильно задыхался, ингалятор не сразу на руки выдали. Медиков тоже не вызвали. Сказали — хуй тебе, а не врач, не при смерти же. В санчасть только утром, а пока потерпишь. Вот с двух до шести так и сидел, свистел — заебал всех, спать нормально не давал. — Пиздец, — другого слова у меня не нашлось. — А если бы хуже стало? А если статус?.. Вася пожал плечами. Астматический статус он переживал всего один раз, ещё в детстве, и упомянул об этом давным-давно, как-то невзначай, походя, когда мы, пьяные, тянули один на двоих последний косяк, спрятавшись в запертом туалете, чтобы не пришлось делиться с остальными, и вряд ли Вася помнил, что рассказывал об этом. Но история отложилась в моей голове прочно, засела тайным страхом повторения, подстерегающей за углом угрозы, от которой я не смогу помочь защититься — и теперь мне стало по-беспомощному тоскливо. Он снова посмотрел на меня и впервые за эту встречу позволил себе улыбнуться — а я впервые в жизни увидел у него такое светлое и пронзительное, почти смиренное выражение на лице, какое бывает у людей, обращённых к небу с молитвой. Я пробормотал: — Ну и дерьмо. — Зато, — вполне бодро возразил он, — если бы не астма, хуй бы меня выпустили. Ещё несколько раз подбросив и поймав ингалятор, он повертел его в пальцах, но всё же спрятал в его карман. Вместо него достал зажигалку, без сигарет, просто для того, чтобы покрутить её в руках и пощёлкать кнопкой, выпуская язычок пламени потанцевать. Я спросил: — Что теперь будешь делать? — Ничего, — пожал он плечами. — Подожду суда, поработаю. Я удивился: — В Спортсе нормально к этому?.. — Какой Спортс, — фыркнул Вася и посмотрел на меня с былым укором, с просьбой «не тупи» во взгляде, который может позволить себе только хороший друг, знающий, что ядовитое, уничижительно-немое осуждение растолкуют правильно и не примут близко к сердцу. — Я окна снова мыть пойду, крыши чистить и стены на высотках красить. Снаряга страховочная вся осталась, тот мужик, на которого я тогда работал, вспомнил меня, сказал, что возьмёт снова. А в Спортсе мне больше ничего не светит. Да мне даже если условку дадут, уже нигде ничего не светит. Вася едва уловимо мучительно скривился — доля секунды и это выражение с его лица испарилось, но прочно отпечаталось в моём сознании, осело ноющей тяжестью за грудиной. Я вспомнил, как в прошлом году Вася поделился новостью о будущей работе — октябрь, пара дней до дня рождения Андрея, и мы, выбравшись из Мишиного магазинчика, из того сакрально-музыкального погреба, идём бок о бок по оживлённой улице; — вспомнил, как Вася рассказывал о блестящих перспективах, о переезде, а я радовался и гордился своим лучшим, всемогущим, как казалось на тот момент, другом, и самую малость переживал из-за того, что будем редко видеться — тогда думалось, что больших проблем не может существовать. Пустая и при этом невыносимо тяжёлая мечта вернуться, забраться в тот день и всё исправить, пережить иначе, охватила меня, стиснула, и я невольно сморщился от болезненности желания — истошно-заветного, бессмысленного. Одёрнув себя в настоящее, я попробовал порассуждать, хоть и имел весьма смутное представление о том, как обстоят дела на рабочем рынке с осуждёнными людьми: — С условкой, наверное, ещё ничего должно быть. Тем более, если ты будешь онлайн работать, с блогами, там, или ещё как-то, где тебя за судимость никто не спросит. Вася снова, с чуждой ему смиренностью согласился: — Ага. Может быть. Парни, стоявшие у забора в противоположном от нас конце, заскучали и ушли, пара мальчишек с поля откололись от своих команд и тоже испарились, но на их место тут же прибыла тройка новеньких: «Эй, пацаны! Чё, можно с вами?» — и вот их уже не отличить от общей кучи, снующей по земле и неустанно меняющей положение, будто фишки в ускоренной, сумасбродной шашечной партии. Мяч скакал от одной пары ног к другой, быстрым кружением стелился по земле, по дуге взмывал вверх. Приведённый наконец поближе к воротам, он поддался сильном пинку и, минуя растопыренные руки долговязого вратаря — так напоминающего меня самого в детстве, — залетел в створ. Ровно половина мальчишек на поле счастливо завопила, другая половина издала синхронный расстроенный вздох. Я сказал: — Хуёво, что всё так вышло. Мне жаль. Правда — очень жаль. — Сам виноват, — сказал, как откусил, Вася. — Никто меня в это специально не втягивал, нужды никакой не было. Сам решил всё проебать. Что уж теперь. Возразить я не смог, не стал спорить с правдой. Но я знал, что вместе с признанием вины Вася лишился выраженного самому себе, а заодно и чужого сочувствия, понимания и принятия, и мне хотелось перебросить сейчас руку через его плечи, обхватить, подтянуть к себе в молчаливом, проникновенном сочувствии, но я мог сказать лишь: — Даже если виноват, мне всё равно жаль. Не должно всё было получиться вот так. И мы поглядели друг на друга — будто обнялись. Но Вася быстро отвёл взгляд к своим рукам, поглядел в чистые широкие ладони — линии сгибов на коже выделялись глубокими, грубыми полосами, длинным хитросплетением — и сказал: — Дим, — (а я и забыл, когда он вот так называл меня обычным именем, не искажая его, не коверкая), — ты прости меня за ту хуйню. За то, что наговорил, заставил уйти… Короче. Я не прав был. Солнечный свет отчего-то показался особенно ярким, горячим, почти обжигающим — хоть и доходил до меня урывками, сквозь прорехи в плотной листве, — как в те моменты, когда после дневного киносеанса из тёмного, прохладного зала, где долго-долго смотрел фильм об ужасах подземелий и ночи, вываливаешься наружу, в разгар дня, в тёплую реальность. Вася, не взглянув на меня, продолжал: — Меня просто перемкнуло и понесло. Напридумывал себе всякое, крыша поехала конкретно. У меня по этому поводу вообще… — Сглотнул, хмыкнул неуклюже, так не по-свойски неловко, но продолжил быстро: — А потом… Я и остыть не сумел, и подумать как-то трезво не мог. Накручивал без конца. Просто… как-то всё странно складывалось. Но я же понимаю… Я знаю, что ты не такой. Из тепла меня отбросило обратно, в пустоту и холод неизвестности, словно утащило чудовищем обратно в пещерную тьму — резкость смены ощущений получилась впечатляющей, болезненной. Верить в услышанное не хотелось. Лишь сейчас я осознал, какой ошибкой засела во мне непреклонная уверенность в том, что он позвал меня на встречу, зная правду и приняв во мне всё отвергаемое и ненавистное, непонятное. Самостоятельно пройдя путь от промозглого зимнего утра в Васиной квартире к этому солнечному майскому дню, я и не подумал, что сам Вася остался в исходной точке, что он не знал и знать не мог о собственной правоте, не мог быть уверен в своих предположениях на сто процентов и терзался сомнениями, жалел, пытался внушить самому себе, что ошибся, а то и вовсе осознанно согласился закрыть глаза, предоставив мне возможность спрятать правду, замолчать её. И, возможно, приди он с этими извинениями раньше хотя бы на месяц, я бы замешкался и сглупил, ухватился за неожиданно выпавший шанс. Но — сейчас существовал единственный выход. Внутри меня, где-то под желудком скользко, мерзко заворочалось волнение, нервы оголились. — Вась. — Мне вдруг захотелось расхохотаться. — Я такой. Я гей. Адреналин скакнул в одну сторону так высоко и мощно, что отрикошетил, ударил в противоположный конец и запустил совершенно другой механизм, действие которого вызывало глупое, неуместное веселье, меня будто щекотало изнутри, и щекотка эта была похожей на пытку, когда смех граничит со слезами навзрыд. И неизвестно было кому из нас сейчас станет хуже — я-то успел свыкнуться с безвозвратной потерей друга, лучшего друга, почти брата, а вот он пришёл с надеждой, и теперь не собирался так просто от неё отказываться. — Да-да, хорошо, понял, — демонстративно отступая и старательно подыгрывая, покивал Вася. — Принимаю тебя таким, какой ты есть — и вся хуйня. Но ты это, ты правда, извини, что я тогда стал нести… Вот тут я всё же не выдержал и рассмеялся, а он, осёкшись, уставился на меня недоумённо, настороженно — видимо, смех у меня получился не совсем обычным. Выдохнув, пройдясь подушечками пальцев по уголкам глаз, я повторил: — Вась, слушай. Я серьёзно. Рот его дёрнулся в полуулыбке, приоткрылся, готовясь выронить пару насмешек, но стоило его глазам встретиться с моими, как губы снова сжались — я очень постарался, чтобы выражение моего лица было красноречивым. Вася проехался рукой по волосам, дёрнул подбородком: — В смысле?.. — Ну. Я в отношениях с… — думал — скажу и не замечу, выпалю, как на духу, рассчитывая на всё тот же адреналин, запустивший во мне лихую, смешливую храбрость, а всё равно оказалось сложно, необычно, язык с трудом поворачивался, — …с парнем. С Андреем. — Ты с… Андреем? — Вася тщательно пытался подобрать слова — и за эту аккуратность я был ему благодарен, потому что скажи он лишнего, неизвестно как бы всё обернулось, напряжение во мне росло с каждой минутой — вот-вот и закоротит, полыхнёт. — Встречаетесь, типа… Как пара? Над ответом я не размышлял и секунды: — Да, мы вместе, — хоть это и было не так. Нервно сглотнув, Вася отвернулся и пробормотал: — Почему… Вопрос, судя по всему, был риторическим и скорее всего предназначался даже не мне, а, например, Вселенной, но я всё равно ответил: — Потому что я люблю его. Произнёс это на автомате и лишь потом ощутил, как больно кольнула невозможность заявить: «Потому что мы любим друг друга». Вася, разумеется, ни о чём подобном и не задумался, его волновали куда более приземлённые вопросы: — Но как это вообще? — воспротивился он. — А с Викой у тебя что?.. А Варя? Ну Яна эта твоя, в конце концов? — Да это же давно было. Сейчас уже никакой роли не играет. — Но было же, — настаивал он, по-прежнему не глядя на меня. — Или ты с ними просто?.. — Нет, почему. Чувства были. — Если были, то… Получается, ты и так, и так можешь?.. Как… ну, би? — и это определение не прозвучало даже чуточку оправдательно, как бы Вася ни старался — а он старался изо всех сил. Складывалось впечатление, что он пытается всеми возможными способами меня спасти, предложить какой-то более приемлемый вариант, будто оттащить от края пропасти меня — а заодно и себя, и это даже немного умиляло. Я не знал, стоит ли продолжать разговор, нужны ли ему какие-то объяснения и все мои чистосердечные; я не понимал, что делать, поэтому просто пустился в объяснения, сделал это почти машинально, как бывало, когда приходилось отвечать на университетских семинарах на неинтересные, но хорошо заученные темы, и пожал плечами: — Не знаю. С одной стороны, я к парням — никогда и ничего, типа… не чувствовал. Вообще ничего. У меня ни к кому даже какой-то ну, не знаю... симпатии, что ли, не возникало. Но с другой стороны… — Я посмотрел вперёд, ощущая, как Вася взглядом прожигает мне скулу — казалось, мысленно он изо всех сил пытается заставить меня замолчать, остановиться на чём-то хоть сколько-нибудь приемлемом, но я продолжил: — Если я могу любить только кого-то одного, только его единственного, а этот кто-то — парень, то, выходит, я гей. Почти рефлекторно скривившись от одного звука этого слова, произнесённого всерьёз, а не в качестве шутки или оскорбления, Вася сменил жгучий, упорный взгляд на озадаченный: — Это… не так работает. — Ну давай, расскажи, как это работает, — не вытерпев, хмыкнул я. Мне до сих пор было парадоксально весело — и жутко больно. — Очень не хватает твоего экспертного мнения. Несколько секунд Вася неотрывно смотрел на меня и казалось, что вот-вот и он как-нибудь неприятно, гнилостно съязвит, а я в ответ не удержусь и выкину что-то совсем уж непоправимое, но в итоге он всего лишь громко фыркнул и отвернулся. Желая поскорее выкрутиться из сложившейся ситуации, не сковывать ни его, ни себя одним пространством, я предложил: — Ну что, по домам? — Да погоди ты… — не совсем уверенно запротестовал он, потирая щёку. Я согласно подождал с пару минут, но, так и не получив внятного дополнения, попробовал начать сам: — Ладно, чё ты. Не нужно заставлять себя что-то там… — я не нашёл подходящего определения и отмахнулся: — Короче, ты мне ничем не обязан только потому, что я тебе немного помог. — Да понимаю я, — рявкнул он, не совсем осознанно, но вполне в своём духе реагируя на указание что ему делать. Но всё же, спустя несколько минут очередной тишины, смягчился, вдруг приоткрывшись: — Я думал о многом. Обо всём этом. Обо всём, что случилось и случалось. — Вася снова повернулся и храбро, но вместе с тем неуловимо злобно, как на человека, заставшего его врасплох, застигнувшего в самый неподходящий момент, посмотрел мне в лицо: — Элла сказала, что ты знаешь. Про меня. Про то, что со мной было. — Знаю. На этот раз мы затихли на добрых десять минут — я успел выкурить ещё одну сигарету, мальчишки на поле обменялись двумя голами и взяли тайм-аут, стояли теперь, шумно хлебая воду из передаваемых по кругу пластиковых бутылок, отдуваясь, шмыгая носами, подняли галдёж бессвязными спорами: «Да ты подкатился как, у меня — вон! Кожа слезла! Ваще-то за такое красную дают!». Вася же, отвернувшись после моего «Знаю», так и смотрел перед собой, сведя брови едва ли не в сплошную линию, ставя их козырьком над глазами, словно им мешал яркий свет, хотя мы находились в тени; он сидел, широко упёршись локтями в колени, сцепив опущенные руки в замок — такая усталая, вымученная поза, сломленность гиганта, «Демон сидящий». Я больше не выдвигал предложений разойтись, но и не торопил, наоборот — задерживал. Про себя упрашивал о молчании. Отчаянно надеялся, что он не скажет больше ни слова — и тогда мы просто вот так встанем и зашагаем в разные стороны, задержав в себе веру в будущее, оставив последнюю искорку непотушенной, дружбу — живой. Но Вася принял другое решение. Выбрал отказаться от меня, захотел окончательно отсечь нас друг от друга. И заговорил: — Мне тогда десять было. А ему шестнадцать. Почти шестнадцать. — Молчание пошло на пользу, тон у Васи выцвел до невзрачной покладистости, смиренности, начал выписывать картину прошлого широкими, неяркими мазками: — Мы с ним ездили в один и тот же санаторий. Каждый год, каждое лето встречались. Да там много постоянников лечилось, из сезона в сезон одни и те же лица, для меня они как вторые одноклассники были, типа того. Всё детство Васи так или иначе крутилось вокруг здоровья, проходило в борьбе за него. Я представлял подробно: украшенные фальшиво весёлыми иллюстрациями стены детских больниц, выхлорированные коридоры, люминесцентно прохладные, белые кабинеты, стерильно-резкая вонь лекарств — так пахло от рабочей одежды моей мамы, так пахло взросление Васи. Из старых его рассказов я помнил, что из-за проблем с лёгкими он чаще всего ездил в санаторий для астматиков — там работал его дядя (не родной, на данный момент уже бывший муж сестры его матери), он сидел на каком-то управленческом кресле и занимался бумажками, что позволяло Васе по разу, а то и по два в год проходить лечебные программы почти задаром, и сколько бы он ни уговаривал родителей оставить его дома, они оказывались глухи и непреклонны, ведь всякий раз по приезде ему действительно становилось лучше, и так ли важно почему именно — из-за лечения или из-за облегчающего, спасительного возвращения домой после испытаний, о которых он продолжал рассказывать: — Я с самой своей первой смены, с семи лет знал его. Он уже тогда всех, кто помладше, гонял по-всякому, щемил. Мне ещё терпимо было, я от него не так сильно отхватывал, как другие. Думал, что стучать не круто, что сам разберусь, ну, и остальные молчали, хотя им доставалось больше. Да и сначала он ничего такого-то и не делал… Так, доёбывался понемногу, мог толкнуть, щелбан выписать, лося пробить. Хуже становилось как-то незаметно… Как с лягушкой в кипятке — все понемножку, постепенно так привыкали, привыкали… Наверное, года два-три прошло, когда он начал по-серьёзному пацанов пиздить и издеваться. Кому-то в кровать мышей дохлых подбрасывал, прямо в пододеяльник складывал или в наволочку, кому-то в еду тараканов засовывал — отрывал им лапки и они там усами в каше шевелили, — одному пацану загораживал проход в туалет и когда тот обоссался, не давал ему переодеваться… Дохуя вот такого было. И с каждым годом всё хуже и хуже. Как будто он сам себя проверял, как далеко сможет зайти. Равномерный, приглушённый топот ног. Звон мяча. Заливистый детский смех, радостные вскрики: один из мальчишек на поле запнулся, распластался плашмя, рассмешил всех неуклюжестью — и заразительно расхохотался сам; я почему-то неуместно, болезненно подумал об Андрее. Высоко-высоко над нашими с Васей головами, путаясь в кронах деревьев, разлилась птичья трель. Дневная умиротворённость, предыюньская безмятежность. — У него не было астмы. Никаких серьёзных проблем. В санаторий его тоже мой дядя пропихивал. Это я потом узнал, не так давно… Он был каким-то там дальним родственником, племянником первой жены, что-то такое… В нашей семье он никогда не появлялся. Мы вообще были чужими. И в то лето я его последний раз видел. В санатории лечение могли проходить только дети до шестнадцати, а у него как раз в ту смену был день рождения. — Вася оградился смешком от засевшей внутри досады, попытался небрежностью заслониться от бессильной злости на иронию судьбы, от такого знакомого, тягостного «если бы». Продолжил бесстрастно и сухо, как бы в никуда: — Может, он не в первый раз это делал. А может просто так всё удачно для него совпало. Там между корпусами такой закуток был, — Васины руки сложили в воздухе крюк, нарисовал закруглённый коготь, — деревья, кусты, ни одного фонаря, тут стены корпуса, а с другой стороны забор. Я издалека заметил, что он идёт, у меня с собой ничего не было, чтобы откупиться как-то или ещё что, и я хотел спрятаться, но он увидел. Забежал за мной, поймал. Молчание. Вдруг шея у Васи согнулась, уронив голову, и он вгляделся в землю — между травинок проворно ползла чёрная и гладкая, как обточенный и округлённый обсидиан, жужелица, наметив себе путь прямо через Васин кроссовок, и когда она подобралась совсем близко, Вася как-то так дёрнул ногой, что мне показалось, будто он сейчас накроет её подошвой и безжалостно раздавит, расплющит с хрустом — просто так, как всякий мальчишка, забавы ради, — но он всего лишь подвинул носок, пропуская насекомое. Образовавшаяся пауза, словно цензура, выхватила из рассказа кульминацию, скрыла подробности под непроницаемо-чёрными, страшными заплатками тишины, оставив лишь пугающие, пожирающие живьём догадки. И, проводив взглядом жука, Вася сразу подвёл к концу: — Может быть, если бы я чувствовал себя лучше… покрепче был… Ну а так я не смог ничего сделать. У меня не было никаких шансов. Сплюнув себе под ноги, Вася замолк. Вытащил сигарету, поджёг её, не затянувшись, и она осталась висеть между его пальцев, тлея сама по себе. И я решил, что он закончил, пытаясь судорожно отыскать подходящие слова — несуществующие на такой случай заготовки, неуместные фразы, ненужные реплики, — предпринял попытку прорваться к нему: — Вась… Но он, не услышав меня, не захотев услышать, заговорил вновь — его подхватило, как течением, и мчало вперёд, пронесло мимо меня, словно на закрутившемся в стремнине плоту, — и заговорил так, что я с пронзительным, выворачивающим наизнанку ужасом понял — это не конец, это совсем не конец. — Я никому не сказал. В тот момент — никому. Терпел до конца смены. И никто ничего не заподозрил. В голосе Васи, в мимике, в теле — хоть оно и оставалось неподвижным — начало что-то неуловимо меняться, будто вспыхнул под кожей огонёк, прокатился по буграм мышц, проискрил по нервам, как по детонирующим шнурам, уходящим вглубь, к залежам взрывчатых веществ, морям горючего. Первой прорвалась наружу грубая, яростная обида: — Врачи блять. Мрази. У меня же… Да всё было заметно, просто всем было похуй. Главное, чтобы дышал нормально, — и Вася издал лающий, короткий смешок. — В последний день я не выдержал. Пошёл к своему дяде. А он… — стиснутые зубы, вздувшиеся желваки — Вася честно сражался с собой, попробовал отмахнуться: — Ну, короче, он сказал, что лучше никому не знать. Наверное, ссался семейных разборок, за место своё трясся. Выяснений боялся, моего отца боялся. Потому что если бы мой отец узнал, если бы мой папа… Там бы пиздец начался — разборки, суды. Он меня этим всем и запугивал, дядя мой. — И вдруг, с жуткой резкостью голос Васи исказился, карикатурно, злобно взмыл вверх, задребезжал фальцетом: — «Вась, тебя будут везде смотреть, врачи будут тебя везде трогать, тебе этого хочется?.. Придётся всё ментам рассказывать. Об этом все узнают… А если про тебя по телевизору покажут? В интернете напишут? Как ты будешь в школу ходить? А представляешь, как папа твой разозлится?». Сука, — Вася рассмеялся с хрипом, подавившись. От этого смеха всё то, что во мне ещё держалось, окончательно развалилось и рухнуло. Вася всё смотрел вперёд, на мальчишек на поле. За время его рассказа они с успели забить по несколько мячей в разные ворота и вдоволь набегались, а теперь заторможено перекатывали мяч, обленившись от усталости и жары — солнце начинало совсем неласково, настойчиво припекать, — ходили пешком и тяжело дышали. Васе тоже становилось сложнее дышать, хоть и вида он не подавал, но я хорошо улавливал, что где-то посреди его грудной клетки началась битва — за кислород, за слова. Мне хотелось, чтобы он остановился, чтобы он дал себе возможность принять лекарство, передохнуть, взвесить всё заранее, оценить стоимость и последствия своего откровения и — чтобы он и мне дал возможность подготовиться к тому, что скажет дальше. Но Вася упрямо продолжал нестись вперёд слетевшим с горы валуном, готовым все снести на своём пути и в конце концов приземлиться, расколовшись на мелкие осколки: — И я потом так и продолжал ездить в этот санаторий. Того пацана там уже не было, как-то полегче стало. Мне даже начинало нравиться, да и от лечения становилось лучше, удалось в первый раз в ремиссию выйти, я так хорошо дышать начал… Ну а через три года, когда мне уже тринадцать исполнилось, мой дядя… Он ко мне пришёл. Вася выпрямился, его взгляд скакнул в мою сторону заточенным, режущим бликом, которые обычно вспыхивают от случайно упавшего на остриё ножа солнечного луча. При этом у него на лице появилась маска, какую цепляют на себя люди, готовящиеся к самому неожиданному повороту в приключенческой истории: «Ну что, не ожидал?», и было в этом что-то неуместное, жутко-неправильное, такое выражение отчаянной обречённости, какое могло появиться у заблудившегося человека, осознавшего, что несколько суток ходит по кругу. Сжав руки, я почувствовал, какими ледяными у меня стали пальцы. — Я был один в комнате. — Вдох. На шее вздулись вены, вытянулись жилы. Свистящий выдох: — Он просто… Да нужно было въебать ему, начать что-то делать, заорать, в конце концов, — с упрёком высказал Вася. Он словно отчитывал кого-то другого, несмышлёного и провинившегося, требовал от него объяснений, вытягивал оправдания. — Хоть что-то можно же было сделать. А я — ничего. Как парализованный. Инвалид. Не мог телом управлять, не мог даже пальцами пошевелить пока он пытался там… — Вдох рыбы, оказавшейся на суше. Молчание и борьба. Наконец выдох: — Говорил мне, — (на этот раз голос не изменился, на язвительную пародию не оставалось ни сил, ни запала), — говорил — Вася, у тебя же всё было. У тебя есть опыт. Это нормально. Давай. Тебе понравится. Тебе же нравилось в прошлый раз, я знаю. Финальное слово Вася едва произнёс, выплюнул с последним усилием. Наконец вытащил ингалятор, повторил отточенные действия — за которыми я следил, как в тумане, как в забытьи, совсем издалека, будто откуда-то сверху — а покинутое тело съёжилось, сжалось в болезненном сочувствии, — и наконец задышал — и я вместе с ним. Нахмурившись, он долго смотрел на ингалятор, оставшийся лежать на раскрытой ладони, кажущийся на ней маленьким и несуразным, не более убедительным, чем игрушечный пистолет в руках какого-нибудь киношного копа. — Мне не нравилось, — сказал он наконец в пустоту. И настойчиво, надломлено, с невыносимой, сокрушительной невозможностью быть услышанным тем, кем необходимо, повторил: — Мне — не нравилось. — И поднял голову, посмотрел на меня открыто и беззлобно, со спокойной, какой-то даже дружественной непоколебимостью: — Поэтому. Я поэтому не могу понять. Я никогда не смогу понять. И я был не вправе просить от него иного.***
Мы разошлись мирно, не врагами, но и не друзьями — навсегда не-друзьями. Я знал, что открывшись один раз, навсегда изменив себя в чужих глазах, Вася больше не подпустит, не вынесет близости чужого знания и сострадания, как не вынес его с Эллой, станет сторониться и избегать, даже если мы будем делать вид, что снова общаемся, да и не сможет стерпеть рядом с собой носителя своего самого страшного кошмара, живое его воплощение. И с тягостной, гнетущей покорностью я признал, что, возможно, это и к лучшему, потому что когда Вася непроизвольно, бездумно распаляясь снова, с запинками ронял: «Как это может хоть кому-то нравиться… Это не может быть нормальным. Там же… Это же всё не приспособлено... Как это вообще приходит в голову? Как мужик, у которого всё в порядке с башкой, может хотеть быть с мужиком? Это… блять, это просто мерзко», — и кривился в явном, кричащем отвращении, я ощущал себя испачканным, безобразным, источающим дурной, непереносимый запах — и не хотел хоть когда-нибудь это ощущение повторить. Он извинился за эти слова: «Я не это имел в виду… я не про то, что ты… ну, в общем. Прости», — и я простил. Ещё он попросил обойтись без сочувствия и жалости — и я не сказал ни слова даже о малой доле того душащего сопереживания, которое переполнило меня, встало под горло, застыло в слёзных железах. Пытаться переубеждать и взывать к логике я тоже не стал, принимая своё в этом бессилие — если Вася был способен измениться, то в одиночку он справился бы лучше. Мы поговорили ещё немного — Вася — перепрыгивая от внезапно пробивающейся ярости к святому всепрощению и жертвенному всепринятию и обратно, я — мучаясь односложнотью, немотой, — покурили, прошлись от футбольного поля до автобусной остановки, откуда я, после неловкого прощания («Давай. Словимся», «Ага, давай»), так и уехал, спокойно и смиренно, унося на своих плечах трупную тяжесть навсегда уже оконченной дружбы, каменную невыносимость сопричастности к чужой боли. С новым грузом мне предстояло продолжать двигаться как ни в чём ни бывало — на другом конце города меня ждал перекупщик, согласившийся забрать мои часы. Аккаунт этого перекупщика, отправленный мне Давидом, был записан как «Максим Сергеевич», а на фото в профиле красовался кадр с распахнувшим плащ спекулянтом из «Иван Васильевич меняет профессию», который создавал впечатление, что по ту сторону экрана человек не младше, как минимум, моего отца. Но на деле им оказался вполне приятный пацан, позавчерашний выпускник вуза, который представился как Макс. Он быстро оценил отличное состояние часов, обрадовавшись сохранённым мной фирменной коробке и всей документации, но цену снизил чуть ли не на двадцать пять процентов: «Да я ж тебя не уговариваю. Если хочешь больше — выставляй на Авито да жди реального покупателя. Просто это тот ещё гемор, люди сегодня пишут, а завтра соскакивают, да и не факт, что за цену выше они у тебя до конца месяца продадутся… Я-то знаю. Лето, люди на отпуск откладывают, никаких праздников нет. Да и вообще, у Касио есть похожая модель, но в ту же цену, что я у тебя беру, вот сам на сайте глянь. Отличия небольшие, так что людям выгоднее их брать… Ну так что, продаёшь, нет?» — и я согласился, хоть мне и было жаль их. Жаль не как ценный предмет или хороший аксессуар и даже не как знак внимания от друзей и сестры; у меня складывалось впечатление, будто я продаю само время, все свои самые ценные месяцы. Но зато вечером Андрей смог внести предоплату за консультацию у своего врача, назначенную через десять дней. Лёжа в постели в наушниках, он ещё разговаривал по телефону с ласково воркующей сотрудницей колл-центра, которая объясняла все детали и подробности предстоящего видеозвонка, когда вошёл Давид. До меня лишь вчера дошло, что с недавних пор он не так часто уезжает к Антону и остаётся ночевать в общежитии не потому что по общаге соскучился, а для того, чтобы провести побольше времени с Женей — о ней он и завёл разговор, когда переоделся и забрался с ногами на кровать не имеющего ничего против такой вольности Лёши (он понемногу начинал перенимать нашу общность, жаль, что так запоздало): — Я тут понял, что у Жени день рождения скоро… Ну, как понял — она сказала. Я-то забыл уже. — Какого числа?.. — я и сам запамятовал, ориентируясь лишь на начало июня, на то время, которое в прошлом году большинство из нас проводило за подготовкой к пересдачам зачётов и получением допусков к экзаменам и не могло отпраздновать так, чтобы дата отложилась в подкорке. — Четвёртого. В следующую субботу, через выходные, получается. Невольно отвлёкшись от телефона, Андрей дёрнул головой, услышав контрольную дату — на четвёртое ему поставили консультацию, — и посмотрел на Давида и на меня по очереди, но потом снова углубился в свой разговор, без конца повторяя «ага» и «мгм», оставляя какие-то записи в заметках. Давид тем временем вещал дальше: — В общем, вроде как повезло и дэрэ на выходные выпал, Женя отмечать хочет. А я… — Он устало откинулся спиной на стену, припечатавшись лопатками к чёрным трафаретным буквам, складывающимся в цитату. Вздохнул: — Так лень со всем этим возиться. — Чё так? — я нащёлкивал в ноутбуке иконки программ, собираясь засесть за работу, и на её фоне этот разговор с Давидом выглядел интереснее, чем был на самом деле, да и простая, обыденная болтовня казалась успокоительно необходимой, важной. — Мне предзащиту поставили на шестое. Сейчас Катерина, — (так он называл свою научную руководительницу, молодую преподавательницу, которая души в нём не чаяла), — вообще с меня не слезет. Плюс с госами вся эта запара… — Да ладно, один день погоды не сделает. Женя же не собирается на неделю в запой уходить. — Ну хуй знает… — принялся отмазываться Давид, с задумчиво-ленивым, скучающим видом начиная выдумывать оправдания. — У меня по диплому вообще глухо, чистый лист. Я, наверное, до самого последнего буду над правками задрачиваться. — Ну так сейчас бы этим и занялся, — хмыкнул я, посмотрев на его едва ли не растёкшуюся по по стене и кровати фигуру. — Освободил бы себе время на вечер субботы. — Легко тебе говорить, — возмутился он. — Вечер… Нужно же заранее готовиться. Женя хочет квартиру снять или у Антона на даче отметить, он предлагал. А это, получается, придётся организовать всё, найти хату, продукты, алкоголь, людей собрать. Да и следующий день, считай, тоже в минус — хуй я высплюсь, да и похмелье… — Можно и не пить. Давид посмотрел на меня с таким укором, что я едва удержался от смеха. Не посчитав моё предложение достаточно серьёзным для ответа, он занялся описанием новой отмазки: — И подарок ещё… Без понятия, что ей купить. Да и как-то не вовремя оно, у меня на карте пара тысяч всего. Статью сдал ещё позавчера, а они мне как обычно — денег нет, но вы держитесь, говорят, не раньше пятнадцатого могут скинуть... — Давид глянул на свои часы. И не успел я заметить этот взгляд, сообразить и вовремя среагировать, как он перевёл глаза на мои руки и кивнул: — Кстати, что там с твоими часами? Продал? Макс их выкупил? Панцирная сетка кровати с другого от меня бока металлически скрипнула. Беседу с операторшей Андрей уже закончил, но присоединяться к нашей не спешил, продолжая с хмурой сосредоточенностью смотреть в экран, лишь краем уха вслушиваясь в жалобы Давида. Однако, после прозвучавших вопросов тело Андрея медленно пришло в движение, он отложил телефон и подтянулся на руках, принимая сидячее положение. Я прекрасно понимал, что стоит ему узнать о моём решении, как он откажется от любой помощи, но вчера, отвлёкшись на упоминание о Васе, поглощённый удивлением от увиденного поцелуя, совсем забыл попросить Давида держать рот на замке. Андрей уставился на меня: — Что ты сделал? — На его лице застыло почти испуганное недоверие. Он судорожно оглядел мои запястья, словно обшаривая их, цепляя, выкручивая, при этом даже не прикоснувшись ко мне: — Ты продал… часы? Свои часы? — с расстановкой, словно пытаясь отказаться от услышанного, вернуть его, как бракованный товар, уточнил Андрей. — Которые мы тебе подарили? Которые Дина выбирала? Мне пришлось признаться: — Да. — Когда? — Сегодня. Ничего не заподозривший, не уловивший сменившегося настроения, Давид вклинился: — А за сколько? — И, не получив ответа, что-то про себя тщательно прикидывая, рассеянно протянул: — Я вот тоже думаю свои продать… По факту, не сильно-то они мне нужны. А так хоть Жене подарок приличный куплю и, может, получится объектив какой-нибудь бэушный взять, у того же Макса… Но мы оба его не слушали — Андрей продолжал сверлить меня беспомощным, затравленным взглядом, взглядом человека, забредшего в тупик, скованного наручниками, посаженного в клетку, а я, быстро сдавшись, отвёл глаза, не в силах выдержать его болезненной, непримиримой ошеломлённости. Я знал, что такой жертвы он не просил — и не простит.