Глава I. Муза, скажи мне (μοι ἔννεπε, μοῦσα)
7 марта 2025 г., 10:28
Даже когда Роман наконец отринул титул «эпафи» и сменил его на более звучное «магистр», когда его исследования уже несколько раз публиковали в хороших научных журналах, а в институте несколько лет звали исключительно профессором, он знал о своих родителях примерно то же, что и в далеком детстве: жалкие крупицы.
Его отец, человек безо всяких примесей в родословной, преподавал студентам теорию звездной магии, а его мать была эльфийкой, селас, и талантливой волшебницей. Но уже тогда её посох годами пылился, заброшенный в угол комнаты, а она выбрала вместо него швейную иглу и нить — отступила от своей академической карьеры, чтобы теперь украшать своим искусным рукоделием, а иногда даже чарами платья и накидки готовых отдать за её работу деньги людей. Её лавка, стоявшая этажом ниже, чем их квартира, и отцовская работа приносили семье достаточный доход, чтобы детство Романа и его старшей сестры, Данаи, было спокойным, а часто даже совсем беззаботным.
Но он совсем не знал ничего о том, как они познакомились или как решили завести семью, о том, кем они были до этого всего, до Данаи, до него. Он не знал, почему матушка решила уйти из своей академии задолго до того, как даже вышла замуж, хотя самые уважаемые люди в Луридус — академики. И он не знал почти ничего об отце, кроме того, что вспоминала матушка, говоря так мечтательно о юном учёном с горящими глазами и большими амбициями. Но он понял ещё по тем редким дням в детстве, когда он сталкивался с ним в коридоре, по тому, что он вечно приходил с работы раздраженный и ужинал с ними, не произнося ни слова, что того мужчины давно не было.
Дни тогда шли тихо один за другим, без шума и гула больших городов центра. Его домом всё-таки был маленький и тихий городок где-то под Долором, в котором, казалось, время тянулось так же медлительно, как у горизонта событий черной дыры. За те первые несколько лет его жизни его научили читать и писать, простой арифметике, паре фраз на древнем элинийском — языке культурном, возвышенном. Правда почему-то его не научили тому, как общаться со сверстниками, не объяснили, почему его сторонятся.
Просто он был другим. Он понял это сам в какой-то день, когда все щелкнуло, встало на место: он всегда чувствовал себя одним в толпе. Это не было так же, как у матери и сестры, в них проглядывалось изящное наследие Луны, эта особенная эльфийская грация: они были особенными, не лишними. А ещё его глаза были лиловыми — совсем непохожими на отцовские зелёные или матушкины, едва голубые, совсем светлые, будто хрустальные, которые перешли сестре.
Тогда он-то и осмелился спросить у матери о этом чувстве: всё-таки она была всезнающей эльфийкой, разумеется, что она должна была знать, что именно с ним не так. И когда её всегда спокойное лицо на секунду исказила паника, он понял: она действительно знала.
И тогда, когда ему было пять, когда он узнал о себе что-то кроме того, что ему нравились вкус крепкого черного чая и сладости, книги по астрономии, сирень, цветущая в его день рождения.
Роман был проклят. Глаза были его клеймом.
(И тогда матушка, наконец-то терпеливо и осторожно объясняющая ему, что он веками будет отягощен своим недугом, рассказала, что если он действительно захочет заняться магией, то тернии усеют весь его путь, и не будет им конца. Были способы смягчить боль от их шипов, но они вряд ли когда-либо стали бы ему доступны, а без них он будет трудиться целыми десятилетиями, чтобы магия хотя бы немного утихомирилась, перестала вспыхивать от малейшей искры. И всё же она никогда не станет покорна, как у любого мага в Луридус, и всё же люди всё равно найдут причины упрекнуть и сказать, что есть причина, по которой таких как он прозвали именно проклятыми.
Она действительно говорила правду, но несколько всё-таки преувеличивала, будто старалась отпугнуть от этой дороги. Хотя, какая мать не боится за свое дитя и не желает ему лучшего, особенно всезнающая эльфийка, точно уверенная в том, куда какой путь ведет? Может, она просто знала больше. Пыталась подтолкнуть на правильную дорогу.)
Всё встало на свои места — странные взгляды прохожих, неприветливость сверстников, матушкины клиенты, улыбавшиеся ей именно той сочувственной улыбкой. Разочарованный отцовский взгляд. Ему было пять, когда он узнал его причину, узнал хоть что-то ещё об отце, человеке столь далёком и близком.
Даже его небольших знаний о родителях хватило для того, чтобы заключить: Роман, родившийся в семье волшебников и уважаемых академиков, не обладал потенциалом для продолжения их дела и был разочарованием, не оправдавшим возложенных на него надежд. Не обладал возможностью творить магию безо всякого труда, как даже самый слабый волшебник, потому что что-то было с ним с самого начала не так. Скорее всего, в глазах большинства родственников, он был позором, не взявшим от родителей не одной хорошей черты.
К счастью, это было не до конца так.
От матери Роману досталось восхищение Луной, вместе с прочими мелочами, из-за которых он казался менее человечным, чем его сверстники, и всё-таки этому он был чрезмерно рад. Было так приятно понимать, что, несмотря на невозможность заниматься магией, наследие селас — неземное, доставшееся матери от прошлой богини Луны — всё-таки в нем проявлялось. Пускай даже только в темных завитках кудрей, вытянутых острых ушах и в том, как трудно бывало отвести взгляд от ночного неба — всё равно, только оно заставляло его чувствовать себя особенным, а не лишним.
Хотя, этот фанатичный восторг при виде Луны достался ему в куда более слабой форме. Он убедился в этом, когда ему исполнилось всего лишь шесть лет, когда тело закончило формировать ядро и всю эту сложную систему, необходимую для магии: когда он наконец-то сумел плести.
(Тогда же ему сделали первый из многих прокол в ушах, по старой традиции альвов — первородных эльфов, — пришедшей из Альфхейма в Луридус в те времена, когда меж ними началась торговля. У селас таких традиций никогда не было — у селас, разбредшихся по всему свету, почти не было традиций в принципе.)
Он помнил, с каким восхищением его мать и сестра, Даная, получившая куда больше наследия Лунной Девы, смотрели в сверкающий глаз ночи, мягким светом озаривший черное полотно, расшитое звездами, словно жемчужинами. Он помнил их затаенное дыхание, почти лихорадочный восторженный блеск в их взглядах. Он помнил всколыхнувшееся в нем чувство — притупленное, приглушенное текущей по его жилам человеческой кровью, словно отголосок, шёпот мира и искусства ему не принадлежащего. Чувство, которое ему не испытать в полной мере. Чувство, которое тихо, но маняще пело, как звон магии, и взывало к нему, будто сама богиня жаждала того, чтобы он от начала и до конца изучил её тонкие чары, всю сложность её возвышенного ремесла.
Но он был селас всего на половину, и потому пение чувства затихло, когда он отвел взгляд.
Ему нельзя было заниматься магией, и это удерживало его от того, чтобы вслушаться и соткать чары из серебристого света. Он знал, как это сделать. Он был селас на целую половину, и магия была в его крови, она была его второй природой.
Но ещё он был проклят, и сеть его черных узоров расползлась по его груди, замарала спину, и потому магия бушевала в нем, как шторм, как море под властью неспокойной нереиды. Если зов возьмет над ним верх, то эффект заклинания будет непредсказуемым, хаотичным и сильным.
Теоретически магия была ему доступна, и всё же ему казалось, что она не стоила долгих десятилетий, питаемых только ускользающей надеждой. Она не стоила риска, ведь кто знает, что случится, если она выйдет из-под контроля?
Потому он ушел к себе в спальню, подальше от матери и сестры, подальше от жемчужного света, вытащил книгу с элинийской мифологией, надвинул на нос сползающие очки. Сел на кровать, спиной к окну, спиной к свету и мерцанию, и принялся читать, стараясь избегать самых любимых его частей про архаичных богинь Луны: триединую Гекату, прелестную Селену в золотом венце, приносящую кошмары Мелиною. И зачем только одному народу столько богинь, олицетворяющих одно и то же, думалось ему в некоторые дни. Он не был против, скорее просто не понимал. Луна всё-таки была только одна. Зачем же за раз больше одной богини на одно небесное тело?
(В другие дни он с таким же рвением читал про бога Солнца — лучезарного Гелиоса, брата Селены. Он не знал, почему именно его так интересовала эта конкретная секция. Может потому, что потом, ближе к сошествию прошлой богини Луны, Лунной Девы, его спутали с Аполлоном, и в сознании людей они объединились в одно божество, а может потому, что когда-то по земле действительно ходил человек с таким именем, основавший знатный луридусский род Аглаон. Ну и дурацкая фамилия, подумал тогда Роман со смешком и перелистнул страницу.
И тот Гелиос не разъезжал по небу на сверкающей золотом колеснице и у него не было священных быков, хотя он действительно был божеством — созданием богини, если быть точней. И всё же он был почти неотличимым от человека и совсем не был похож на своего мифологического тезку. И всё же он запомнился людям.)
Вообще Роман интересовался всеми божествами, олицетворявшими небесные тела, интересовался самыми небесными телами. Особенно он любил звезды. Ими он любовался, когда Луны не было видно. Может, с самого начала ему суждено было изучать небеса и их фундаментальные законы, пускай в детстве его куда больше интересовали древние сказки, чем настоящая наука.
***
В том же году, в ночь перед Зимним Солнцестоянием — день, когда новый год сменяет старый на Заре после самой длинной ночи, — матушка впервые отвела его в храм Лунной Девы в центре городка. Он раньше видел, как она ходила туда с сестрой, без отца, и Роман просился пойти с ними, но она была непреклонна — сначала у него в груди вспыхнет магия, и только тогда он пойдет с ними.
И она выполнила свое обещание в тот день.
Мраморный храм, построенный на элинийский манер, величественно высился в ночи и серебрился в лунном свете, как изморозь на ветвях деревьев. В глубине храма светилось что-то тускловато мягким, теплым светом, который из входа струился на преддверие, едва присыпанное снегом, и плясал причудливыми пятнами на светлом мраморе.
Даная, которой уже вошли в привычку визиты сюда, торопливо поднялась по ступеням, чуть ли не вприпрыжку — в тишине часто застучали каблуки её зимних сапог. Но Роман, всё ещё крепко цепляясь за руку матери, на мгновение заколебался. А матушка, заметив его сомнения, чуть сжала его руку в своей, мягко улыбнулась и повела вперед.
Внутри пахло ладаном, а у стены напротив входа возвышалась статуя прекрасной женщины, разодетой в шелка, с лицом, скрытым тонкой вуалью. Лишь полумесяц за головой выдавал в ней Лунную Деву — так уж повелось, читал однажды Роман, что никто уже и не помнил истинного облика умершей богини — помнили лишь то, что она была ужасающе прекрасна. Поэтому, из уважения, её лицо стали скрывать вуалью, ведь ни один смертный мастер не сумеет изобразить её лик таким, каким он был.
Под статуей стоял небольшой алтарь. Его усеяли свечи — зажженные магией и ещё ждущие этого, — мелкие побрякушки, ленты, фигурки — десятки вещей, которые имели значение для тех, кто поднес их богине.
— Даная, — обратилась матушка к сестре, — ты уже знаешь, что делать. Можешь начинать без нас.
Даная кивнула и отошла чуть в сторону. Коротким взмахом руки она начертила заклинание огня и зажгла фитиль одной из свечей, а потом, сев на колени и расправив пальто, она сложила руки на груди и что-то быстро зашептала на древнем элинийском.
— А ты, Роман, делай, как я, — обратилась матушка уже к нему.
Поначалу она, как и Даная, зажгла свечу. Роман посмотрел на свои руки и замешкался — магией ему-то пользоваться было нельзя. Но матушка коротко кивнула, разрешив, и под её тщательным взором он осторожно сплел узор и пропустил через него магию. А потом широко распахнул глаза, когда фитиль свечи слабо, но вспыхнул.
— Сегодня особый день, — пояснила матушка, садясь на колени; он осторожно присел рядом с ней, — почти самая длинная ночь в году, поэтому магия сейчас сильнее всего. Она практически гудит в воздухе. И я разрешаю тебе в эту ночь сотворить заклинание, чтобы зажечь свою свечу, но, пока не вырастешь, только под моим присмотром. Слишком опасно тебе заниматься магией, но здесь она обязательна. Такова уж традиция. А сейчас, повторяй за мной. Нет правильного обращения к богине, но поначалу тебе нужен будет пример.
— А зачем мы обращаемся к Лунной Деве, если её больше нет? — спросил тихо Роман.
— Нам, эльфам, нравится думать, что она ещё нас слышит, — ответила матушка, сложив руки на груди и закрыв глаза. — Что наша создательница присматривает за нами из того чудного места, куда нам всем суждено попасть. А может мы, будто смертные дети, тоскуем по матери.
— Великая богиня, — начала она тоном более торжественным, отрезая все остальные его вопросы, — ночи глаз…
— Великая богиня, — пробормотал Роман вслед за ней, так же сложив руки и зажмурившись, хотя и не верил, и не надеялся, что его услышат, — ночи глаз…
— Спасибо, что сияю твоим светом я годами, — лились слова из матушкиных уст, — не угасаю, будто бы звезда…
— Спасибо, что сияю твоим светом я годами, — вторил он ей, — не угасаю, будто бы звезда…
— И что дорога не кончается моя, а простирается вперед.
— И что дорога не кончается моя, а простирается вперед.
— Да будет так, — выдохнула матушка и встала с колен, отряхнув полы пальто.
Роман поспешно встал вслед за ней, так и не повторяя последнюю фразу. Всю дорогу домой он лишь прокручивал в голове этот момент: снова и снова вспоминался ему огонёк свечи, искры магии, ставшей отчего-то удивительно легкой, матушкино благоговение…
И на утро произошедшее показалось бы ему сном, если бы не легкий запах ладана, приставший к шарфу и пальто.
***
Только с началом учебы, в стенах лицея, проклятье стало по-настоящему ему мешать. Раньше, единственным, что побуждало его переступить поставленные родителями и своим здравым смыслом запреты, была лишь его собственная природа. В те первые дни среди сверстников ему казалось, что куда легче заглушить голос самой Луны, нескончаемую песнь её магии, чем осуждающие шепотки за спиной. Их можно было заткнуть, казалось ему тогда наивно, только если бы он сплел хоть какие-то чары в отчаянной попытке показать, что он такой же. Но после он понял, что на него посмотрели бы со страхом — проклятый, творящий магию? Такое обычно плохо заканчивается. Мало кто сумеет совладать с магией столь нестабильной.
Да и этот шепот был всегда — он никогда не чувствовал себя своим, не принадлежал, все сторонились, косились, бормоча что-то друг другу то ли об его эльфийских чертах, то ли о его проклятье. Его даже прозвали падшей звездой — он поначалу считал это красивым прозвищем, но оказалось, что так пренебрежительно зовут людей не от мира сего. Витающих где-то слишком высоко и никогда не сумеющих стать частью общества. Потому он так и останется в их глазах падшей звездой — странным, отстранённым, чужим.
Тогда матушка рассказала ему, что знавала падшую звезду в молодости и её стойкость всегда её восхищала. «Она не смущалась того, что была другой, ” — сказала она с некой нежностью, — «просто приняла то, что её не примут окружающие, и искала общества таких же.»
В детстве, особенно после этих слов, было проще не обращать внимания — оставаться в небольшом садике у дома и читать там, среди цветов и кустарников, целыми днями, пока его не находила, вернувшись с учебы, Даная, которая без лишних слов и с понимающим взглядом просто садилась читать рядом с ним, а он клал голову ей на колени.
Иногда его находила матушка, которая предлагала ему чашку чая с медом и только что приготовленную питу, а в более холодные дни накидывала на плечи свою теплую и мягкую, неизменную, как и она сама, шаль, обнимающую его тонкую фигуру, как усыпанная жемчужными звездами ночь обнимает бледную Луну.
Да и тогда, когда в зарослях лиловой сирени можно было спрятаться от мира, на него Роману становилось всё равно. Его никогда не примут, но он всегда найдет своё место в густом кустарнике и книгах о звездах и их сложных системах. Звезды вечны даже по эльфийским меркам, и звездам всё равно на все его недочеты и изъяны — думая о них, он чувствовал лишь своё собственное, никем не переданное ему восхищение и любопытство.
Но теперь, в лицее, он всё-таки был частью чего-то, но Роман знал, что он лишь обязательно вписанный хоть куда-то, всё ещё до конца не принадлежащий. И теперь от осуждения бежать было некуда — оно преследовало его весь день в ядовитом шепоте и сочувствующих взглядах.
Когда класс учил первые заклинания, его запихнули подальше — на задние парты, у окна, потому что всё равно смотреть за ним не было нужно. Это за его одноклассниками нужен был глаз да глаз — юные, порывистые, они ещё не впитали этот академический перфекционизм и ошибались часто и разрушительно из-за нехватки осторожности, а Роман даже пробовать в тайне от учителей побаивался.
Потому только в окно он и смотрел — там, как и у него на душе, сгущались тучи, а порывистый северный ветер — Борей — кружил листья. Его прохлада чувствовалась даже через вязаную жилетку, но она и в сравнение не шла с холодом, с которым к нему относились.
Впервые в жизни Роман осознал, что он не сможет всегда прятаться в родительском саду и в руках сестры, под своим одеялом или маминой шалью, и это осознание отозвалось болью.
Всё же, за ближайший год он понял, что осуждение было терпимым. Неприятным, но терпимым. Чужие голоса, как и Луну, оказалось легко заглушить, если уткнуться в книгу и читать, и читать, пока разум не потеряется в лабиринте вычурных слов и искусных метафор. Осуждение всё ещё кололось и ворочалось где-то у него под ребрами холодным комком, но оно не будило в нем искушение, не манило, не пело сиреной и не пыталось сломить его волю, оттого заткнуть его было даже легче.
Хотя, он чувствовал себя немного одиноко. У него была лишь сестра, и, пожалуй, матушка. Больше никого.
***
Зов взял над ним верх, когда ему было десять, когда полная Луна светила сквозь тонкие шторы его окна, прямо на его книгу, прямо на простыни и его бледные ладони. Её жемчужный свет всё ещё заставлял его трепетать, и всё ещё не так сильно, как сестру с матерью. Каждое полнолуние они обе с рвением принимались за чары: матушка направляла Данаю, Даная бралась за свой посох и радостно впитывала новые знания. Даная была редким талантом, как и их отец. Уже в этом году, через несколько месяцев, она уедет учиться магии в далекую академию, и Роман будет стараться игнорировать напряжение, повисшее в доме.
Он и раньше пробовал себя в магии, даже в дни кроме той ночи, когда ему позволялось одно единственное заклинание, потому что устал лишь вечно изучать теорию и ждать конца года, чтобы хоть немного прикоснуться к этому запретному, но манящему искусству. Торопливо чертил аметистовые узоры, будто его скоро поймают, но каждый раз он останавливался, никогда не доводил до конца, потому что тяжесть в груди становилась невыносимой, и он давал нитям рассеяться, стараясь не думать о том, как восхищало его их мерцание.
В ту ночь ему показалось, что магия рвется из его груди, мерцает на кончиках пальцев, будто проливается из переполненной чаши. В ту ночь он снова вспомнил, что селас были созданы для этого, как и все эльфы — магия была в их крови, магия была их единственным призванием, и это перешло ему вместе со слишком хорошей интуицией и пронзительным взглядом.
Когда он начал выводить пальцем узор заклинания — скорее рефлексивно после долгих лет того, как он обводил его сотни раз в книгах, когда ещё был слишком мал для настоящих чар, когда мечта всё ещё горела в нем, как водород в ядре звезды сгорает в гелий, — он почувствовал легкий укол вины. Он не должен делать этого, он проклят. То, что теоретически из него может когда-то выйти маг, не значит, что он должен принять риск.
И всё же ему казалось, что всё пройдет хорошо, а магия звенела под его прикосновением, как натянутая струна, и этот звон показался ему правильным, чудесным звуком прелестней любой мелодии. Будто пение скрипки, будто переливы лиры. Искусство, которому покровительствовала Луна, показалось ему ближе, чем земля под ногами, чем книга рядом на кровати. Возвышенный и недостижимый мир богини пересекся с его крошечной вселенной, её жемчужные, серебристые отблески стали его аметистовыми чарами, его глазами, и магия покорно вилась в узор самого простого заклинания, которое он только знал. Чувство было как никогда четким, как никогда звонким, и хоть всё же оно было заглушено шумом мирских забот, он понял каково это не суметь отвести взгляда от Луны.
Он произнес слова согласно устоявшейся традиции, на древнем элинийском, и вспыхнул свет, заставивший его зажмуриться. Когда он открыл глаза, аметистовая звездочка мягко опустилась ему на ладони, всё ещё покалывающие — доказательство того, что он на что-то способен. Того, что, может, мечты о становлении магом были не просто мечтами, и он станет великим волшебником. Может все вокруг были неправы. Может был способ, о котором не знала даже его всезнающая мать и многочисленные книги.
Может его пытливый ум поможет ему найти истину.
Может он был особенным.
Может его запомнят за погоню за знаниями, а не проклятье.
***
Второй раз, когда он поддался зову, был через несколько недель, и он закончился не так хорошо.
У него было плохое предчувствие с самого начала. Свет вспыхнул вновь, но из-за того, что нестабильная магия разгорелась ярким пламенем, как сверхновая, как квазар, как ядро звезды, которое помещалось в его ладонях и обжигало кожу, и обдавало жаром, и Роман понял, почему именно таких как он зовут проклятыми. Аметистовый свет его чар плясал на стенах его комнаты и его пальцах, но он не был ласков и мягок, он был поглощающей и раскаленной поверхностью того, что будто становилось нейтронной звездой. И он не мог ничего сделать, он мог лишь смотреть в коллапсар в его ладонях.
Отчасти это была его вина. Это заклинание было сильней. Скачок был бы неощутимым для большинства, но для него оно стало сложней ровно настолько, что было ему не по силам.
Он должен был знать. Он знал. И он принял эти абсурдные риски, глупец.
Даная поспела вовремя. Магия не подчинялась ему и бушевала, а кожа пузырилась и краснела ожогами. Она испарила его заклинание и все его последствия одним взмахом и упала на колени рядом с ним, причитая и рассматривая его ладони с волнующимся лицом, и через боль он едва разглядел, что её взгляд ни разу не метался к Луне, что он всецело принадлежал ему, и это немного утешило его. Хоть сегодня, этой ночью, он стал важней неба, пускай таким ужасным способом.
В ту ночь он впервые пожалел о том, что никто в их семье не был солнечным магом — магом жизни. Было бы проще, если бы ожоги затянула магия, если бы Даная могла с этим справиться, если бы его матушка — всезнающая и неземная селас — знала заклинания исцеления. Если бы отец, к которому его привели, что-то говоря про целителей и больницу, так и не увидел ожоги, прекрасно зная по одному лишь их виду, что их вызвало, прекрасно зная, что Роману не положено заниматься чарами.
Было бы проще, если бы только заклинание получилось в этот раз.
Если бы только Судьба не вырвала у него надежду так рано.
Но той ночью вместо счастливого сна после удавшегося заклинания он тихо сидел под уставшим взглядом дежурного целителя, который рисовал чары на его руках дрожащими от кофе пальцами. Он чувствовал стыд из-за того, что задерживал своей глупостью после конца его смены этого мужчину, который был похож на пшеничные колосья и шелест крон.
Целитель ведь точно сложил два и два: проклятье Романа и ожоги от магии. Так что он смотрел только вниз, на свои поспешно надетые туфли, на чужие светящиеся от магии пальцы, которые выписывали золотые нити на красной опухшей коже (раз использовалась чистая магия, ожог был не слишком серьёзным), на плитку больничных полов — куда угодно, лишь бы не вверх, на это разочарованное лицо. Ведь все взрослые разочаровывались в нем рано или поздно. Как сильно бы Роман не старался показать свою лучшую сторону, свои знания в математике и астрономии, древнем элинийском, все они обращали внимание только на проклятье.
Заклинание было закончено, и Роман невольно поморщился от жара и покалывающего ощущения того, как восстанавливались кожные ткани, сходил пылающий стыд ожогов, разглаживались пузыри. Всё ещё теплая рука легла ему на плечо, и он стыдливо посмотрел на целителя исподлобья, из-за темных завитков кудрей, из-за которых едва ли что-то было видно. Но было видно, что разочарования не было. Только сочувствие.
— У меня есть сын почти твоего возраста, — сказал наконец-то мужчина, вздохнув, и тот вздох показался Роману тяжелей галактики, — тоже проклятый, и тоже рвется заняться магией, сколько его не предупреждай. А ты к тому же ещё и эльф, это и вовсе твоё призвание.
Его призвание. Такие успокаивающие всего недели назад слова в ту ночь обернулись желчью в горле. Если ему нужно тлеть, дабы увидеть проблеск своего света, то Судьба была воистину беспощадна. И изящное, возвышенное искусство вновь обернулось миром, никогда ему не принадлежащим. Истиной, навеки недостижимой.
Целитель продолжал что-то рассказывать про важность практики, про трудный путь, заросший тёрном, и заклинания для начинающих, но Роман едва мог слушать. Всё же он знал, что магию не успокоить полностью одной практикой, даже целыми её десятилетиями, может столетиями — и весь этот абсурд ради шанса того, что он сможет стать магом. Он не хотел практиковать одно и то же без возможности перейти на что-то более сложное, ведь исследовать магию, занимаясь одной лишь теорией, глупо. Магию нужно тестировать, потому что важно подтвердить предсказание наблюдением, а он никогда не сможет этого сделать.
И в ту ночь одна мысль о том, чтобы снова подвергнуть себя и всю свою семью риску, снова терпеть тяжелый взгляд отца, им недовольного, одна эта мысль вгоняла его в ужас.
Зря он попытался. Зря возомнил себя особенным, а не неправильным.
А если бы Даная не нашла его, смотрящего в коллапсар? А если бы она не успела? Если бы он сгорел дотла от своей глупости?
Какой бы это был позор.
Великолепие аметистовых плетений, которые он творил, не стоило этого всего. Магия была прекрасна, и он познал её истинную прелесть — от неё он не мог отвести взгляда, как от Луны, оттого сердце его болело, когда он смотрел на шрамы от ожогов и думал о том, что именно она изуродовала его ещё сильней.
Шрамы на маге — показатель неосторожности. Позорный недостаток, который прячут под мантиями, хитонами, туниками, парадными шерстяными тогами или сразу же залечивают магией, чтобы забыть о постыдной ошибке. Ведь шрамы всегда остаются после магических увечий, как клеймо.
А мог залечить их только более опытный целитель. Таких в его небольшом городе почти не было — академики, которые чаще всего пользовались такими услугами, стекались в города крупней, вроде столицы или южного Салума на далеком побережье Внутреннего моря.
Да и шрамы послужат ему уроком, заключил его отец.
***
С тех пор каждую ночь, когда Луна выплывала на небо, Роман горестно убеждался, что так и было. Всякий раз, когда он снова пытался быстро что-то счаровать — как в первый раз, самое простое заклинание, которое только знал — он видел свои руки, свои ладони и пальцы, испещренные следами его самоуверенности, и он так и не заканчивал заклинание. Ему так и позволяли одно заклинание в день до Зимнего Солнцестояния, в храме, но это больше не приносило ему радости.
Он скучал по настоящей магии, но от селас ему всё же досталось не так уж и много. Человеческая природа взяла верх над зовом сверкающего глаза ночи и его мертвой Девы, которая когда-то создала его мать, которая когда-то наблюдала за учеными и магами со своего полумесяца в выси небес. Он снова научился отводить от Луны взгляд, читать и читать, лишь бы не слышать её зова, потому что он уже испытал последствия своей магии на себе. Ему никогда не было суждено стать магом — это была детская мечта, которую он постепенно отпускал.
Книги с мифологией лишь пылились на полке и постепенно оказывались зажатыми между всё более и более сложными учебниками по математике и физике, ведь Роман окунулся с головой в мир формул, чисел и переменных, бывший всё это время ему ближе, чем его собственное призвание. Луна окончательно превратилась в простое небесное тело, звезды — в раскаленную плазму, Солнце — лишь в одну из них. И давно ушедшая Лунная Дева перестала тяготить его своим наследием.
И магия медленно уходила на второй план, настолько, что к четырнадцати он окончательно отпустил глупые детские мечты, хотя те всё ещё саднили в груди. Луна больше не манила его, и всё же она заставляла его колебаться на считанные мгновения, сожалеть о том, что он не даже не пытается, и всё же он научился отгонять это наваждение.
Он начал носить перчатки на людях и тщательно прятать каждую свою часть, которую его научили ненавидеть, и он твердо решил, что последует примеру сестры и уедет в столицу — Долор — после окончания лицея. Ему не стать уважаемым магом, но стать великим ученым шансы ещё были.
Физика и математика интересовали его с самого детства, но только тогда, когда он полностью бросил надежду на становление магом, он действительно ими увлекся. Они давались ему легко, будто он двигался в правильном направлении. Будто так и должно было быть. Он полюбил засиживаться над задачами всю ночь, при свете лампы и закрытых шторах, держась только на крепком кофе, полюбил читать книги куда сложней, чем полагалось юноше его возраста, полюбил отвлекать себя уравнениями от тревожных мыслей и ненужных чувств, даже если поутру жаловался на усталость. Часов в сутках становилось недостаточно для его неутолимой жажды знать.
Иногда он смотрел на звезды, когда Луны не было. Иногда он думал о том, что световые годы разделяют его с этими огромными шарами раскаленного газа, бурлящим вихрем атомов и субатомных частиц, в котором происходили реакции невероятной силы. Но световых годов между ними и им самим было так много, что эти тела больше Луны казались ему лишь маленькими точками на полотне неба. Иногда он выводил пальцем созвездия. Иногда он вспоминал законы гравитации и вращения тел, формулы, по которым точно можно было выписать эллиптическую орбиту. Иногда он опять чувствовал себя ребенком, задравшим голову вверх и встреченным лишь вечной пустотой вакуума, которую украшала россыпь мерцающих искр. Иногда он думал, что было бы славно чаще видеть звезды.
Иногда он вспоминал фамилию отца — Астерия, — которая перешла матери, у которой не было до него своей фамилии, а от матери она перешла ему и Данае. Иногда он думал о том, что всё-таки только одно роднило его с ним, вечно холодным именно с ним со дня его рождения — любовь к звездам, их недостижимому блеску, только отец познавал их магию, а Роман — движущие ими законы. Он уже не был тем наивным ребенком, который желал видеть в себе схожести только с любимой матушкой. Он давно понял, что темные завитки кудрей отливали приземленным каштановым оттенком волос его отца, а перешедшая от него человечность сквозила в каждой его мысли и каждом желании. В нем почти не было ничего возвышенного и прекрасного.
(Человечность была причиной его проклятия, думал он горестно. Будь в нем больше эльфийского, оно бы не перешло ему, но кровь смешалась в неправильной пропорции; на игральной кости выпала единица. И он всё-таки стал падшей звездой.)
А иногда он вздыхал и садился обратно за стол.
***
Его человечность была ещё и причиной некоторых… интересных открытий.
Когда ему было пятнадцать, он слишком часто заглядывался на одного и того же красивого юношу в своем лицее — кажется, он был всего на год старше, может на два?
Тем не менее, было что-то притягательное в его вьющихся пшеничных волосах и теплом взгляде карих глаз. Он звонко смеялся, очаровательно улыбался, был душой компании и было в нем что-то, похожее на желтоватые оттенки лета, жаркий воздух в середине июля… Это что-то заставляло Романа раз за разом смотреть именно на него, искать его взглядом в толпе. Что-то, что заставляло его трепетать. Что-то, что не поддавалось объяснению и не имело ни капли смысла.
Но всё-таки в какой-то момент, который он толком и не запомнил, всё просто взяло и встало на свои места. В чувстве, которое искрилось в нем, Роман как-то сумел признать влюбленность — и это объяснение имело много смысла, хотя и глубоко разочаровало его. Всё-таки, любая влюбленность для него наверняка была заведомо обречена. Роман ведь был проклят. Кто вообще обратит свой взор на него? Кто ответит ему взаимностью? Разве было в нем что-то, достойное трепетного восхищения и искренней симпатии?
Поэтому про себя Роман прозвал его Кипарисом. Почему-то ему невольно напрашивалось сравнение себя самого с Аполлоном: как в той старой легенде, у них двоих ничего бы не вышло.
Именно тогда, в попытках игнорировать существование своей дурацкой влюбленности в человека, которого он видел лишь изредка, в коридорах, он думал в наивной надежде, что будь он полностью эльфом, этого бы не было. В конце концов, ни один идеальный и неземной селас точно бы не влюбился безответно в какого-то (пускай и очень красивого) юношу так глупо. Но Роман был слишком человечным, чтобы избежать этих чувств.
Да, вся проблема точно была именно в его человечности.
Но зато теперь он был точно уверен в том, что его привлекали мужчины. Хоть что-то хорошее вышло из этих дурацких чувств, которые всё равно скручивались тяжестью в груди, когда после выпуска Кипариса больше в коридорах лицея не было.
***
Иногда, когда Луна светила в его окно, когда он жмурился, лишь бы не видеть жемчужные, серебристые пятна её света на подоконнике, на шторах, в стеклах его очков на тумбе у кровати, Роман мечтал, что его амбиции приведут его к истине. Что он всё-таки оставит свое имя в истории, не как проклятый, лишний, неправильный. Что его будут считать особенным.
Наука запомнит его, люди запомнят его, запомнят за вложения в физику, за страсть к своему предмету, а проклятье станет лишь ещё одной его чертой чертой. Не определяющей. Он большее, чем этот недуг, чем узоры на спине и груди и лиловые глаза. И больше, чем та его часть, которая выла всякий раз, когда он одёргивал руку от незаконченного заклинания, давая ему развеяться.
(И может его отец наконец-то…)
Его мать ведь как-то верила в него все эти годы. Но она была селас — полотно Судьбы разворачивалось перед ней, охотно являя будущее, и часть этого дара досталась ему в виде не подводящей его интуиции. Матушка видела то, что ему недоступно, вместо расплывчатых вероятностей — разнообразие точных исходов, но она никогда не делилась своими видениями, а только загадочно улыбалась на все его расспросы.
(Но может она любила его именно потому, что одна из судеб сулила ему совершить что-то, достойное восхищения? Поэтому любила и сестра?)
И её улыбка всегда была мягкой и немного снисходительной, прячущей все секреты мира, как темная шаль на её плечах. В детстве всякий раз, когда она улыбалась, она казалась ему самой настоящей богиней, сошедшей с небес, и с годами она всё больше становилась похожа на кого-то внеземного. И всё же, когда хитросплетения будущего не затуманивали её разум, она была матерью.
Она знала всё его будущее, но единственное, что она рассказала — даже не про то, что именно его ждет, — некоторые ключевые, судьбоносные моменты никак не изменить. Даже дар видеть исходы судеб совершенно не дает власти ими управлять, так что сколько они не старались бы, всё равно всё пойдет своим чередом.
— А если я узнаю то, что грядет? — спросил он у неё тогда, плохо скрывая любопытство. — Я же не селас. Я смогу что-то изменить, если меня ждёт безрадостный путь?
— Если ты узнаешь свой путь, твоя воля сможет совсем его изменить. Заметь, путь. Не всегда будущее. Кто угодно способен менять путь, но некоторые исходы предрешены для нас всех безо всякого права выбирать. Они не подвластны даже богиням, — ответила она обыденным тоном, делая ещё один стежок на ткани, которая расцветала узорами её вышивки. Это было её обычное времяпровождение: почти всегда она вышивала заклинания для своих клиентов, но иногда, для себя, — простые рисунки и картины без всякой магии. — Но их можно пройти сотней разных дорог, и какие-то хуже, а какие-то лучше.
— И именно поэтому прорицатели в храмах иногда говорят расплывчато, а я совсем ничего тебе не рассказываю, — добавила она. Её игла вонзилась в ткань, сразу же резко потянутая с другого конца. Натянутая нить дернулась, когда хватка тонкой бледной, будто фарфоровой, руки ослабла. — Если ты узнаешь, что именно тебя ждет, то сможешь выбрать совсем другую дорогу, и если для кого-то это и может быть к лучшему, в большинстве случаев, и даже в твоем, ты скорее ступишь на менее радостную, чем та, по которой уже идешь.
Радостную? Он сильно сомневался в том, что его жизнь можно было назвать радостной, но он и не знал столько, сколько матушка.
— Знаю, тебе всё ещё интересно, что с тобой будет, — вздохнула она, ножницами перерезая нить резко, коротко, как в элинийских мифах одна из мойр, беспощадная Атропос, перерезает нити, свитые её сестрами. Как перерезает жизненную нить двуликая Судьба.
На мгновение Роману показалось, что чернота её волос гуще самой ночи, глаза ярче звезд, кожа бледней Луны. А потом она взглянула на него из-под прикрытых век и улыбнулась, мягко-мягко, немного снисходительно, будто не ей были ведомы сокровенные знания, нашептанные звездами — совсем человечно, как заботливая мать, как не ждёшь от эльфийки, жившей столетия. Она промолвила тогда:
— Знаю, что твое любопытство так просто не утолить. Но я тебя уверяю: хотя твой путь тернист, однажды ты будешь жить в ярком сиянии звезд. Не один из них не принесет тебе столько же счастья, сколько этот.
***
В другой день, когда она со странным прискорбием сняла его перчатки, а потом долго держала его руки в своих, не отрывая своего ясного взгляда от его ладоней и пальцев, она упомянула, что несмотря на бесчисленные годы попыток даже самая простая лечебная магия никогда не давалась ей и тем более не давалась Данае.
В тот же день Роман поймал себя на мысли, что именно её покидать не хотелось. Хотелось сбежать от отца, хотелось больше никогда не видеть его, его строгий взгляд, хотелось больше никогда его не разочаровывать. И она, будто прочитав его мысли, улыбнулась и мягко проговорила, поглаживая начавшие медленно выцветать шрамы на его ладонях, что её супруг не был таким плохим человеком.
И Роман знал, что отчасти она права.
***
С годами он всё больше погружался в свои мысли, становился чем-то похожим на мать, но не до конца. То же в свое время случилось и с Данаей, которая всегда приезжала на лето из академии, и в те солнечные дни он всячески старался впечатлить её своими знаниями. Конечно, потом он вспоминал, что скорее всего она уже знала всё, о чем он говорил, ведь любая магия в Луридус давно стала точной наукой, подчиняющейся законам, взаимосвязанным с математическими и физическими, а Даная изучала магию всю сознательную жизнь. Несмотря на это, она всегда улыбалась и выглядела впечатленной. Он был ей за это благодарен.
В восемнадцать он собрался уезжать в столицу и сдавать вступительные экзамены в институт, чтобы дальше изучать физику, — институт не самый престижный, но всё-таки столичный. Там его, правда, больше не ждала сестра — её унесло на юг, ближе к Элинии.
Какая-то его часть опять саднила — та часть, которая хваталась за воспоминание того судьбоносного дня, когда он в первый и последний раз сотворил настоящее заклинание. Та же его часть стала причиной тянущей боли в его груди, когда, собирая в сумку вещи ещё до экзаменов, до столицы, он с тихим вздохом и едва расширившимися глазами достал из ящика стола аметистовую звездочку — единственное напоминание о ребенке с горящими глазами, который по ночам опасливо оглядывался и вырисовывал узоры чар.
(Звездочку он всё-таки сложил с остальными вещами.)
На прощание, в тот момент, когда он уже стоял в дверях со странной тоской в сердце, готовый уйти и не возвращаться, матушка вручила ему сверток.
— Не открывай, пока не сядешь в поезд, — сказала она со своей спокойной мудростью, будто за её словами крылся смысл, ещё ему неведомый. Он ждал какого-то уточнения, какого-то дополнения, но она только улыбнулась и сложила руки на животе, смотря на него ясными глазами.
Тогда Роман пробормотал короткую благодарность, приобнял её свободной рукой и ушел.
Отец так и не вышел даже попрощаться.
***
Уже в поезде, когда он оторвал взгляд от окна и развернул сверток на своих коленях, он увидел под бумагой шерстяную накидку, темную как грань аметиста, расшитую золотистой нитью узорами звезд. Он улыбнулся, невесомо касаясь ткани пальцами, и сделал пометку в голове о том, чтобы поблагодарить матушку в письме.