***
Лишь только входная дверь захлопнулась за спиной возлюбленного, погрузив прихожую в серый полумрак, как блаженная улыбка вмиг угасла на устах Лоуренса, оставив лишь странное ощущение опустошённости. Он глубоко вздохнул, прикрыв веки, затем поднял их, уставившись в побелённый потолок. Случившийся инцидент не оставлял его в покое, подливая масла в пламя неугасающего желания докопаться до сокровенной истины. Однако действовать напрямую было бы непозволительно рискованно, давить — безжалостно, доверять же — и вовсе безрассудно. Единственно верной стезёй он почитал терпение — но не безвольное, смиренное ожидание, а терпеливое, исполненное холодной пристальности наблюдение за подобными эксцессами, что исподволь сплетали незримую сеть меж разрозненных обрывков его анализа. — Ты ужасный человек, Джонсон, — выдохнул он с горькой усмешкой и, полный холодной, почти бесчувственной решимости, поднялся на второй этаж. Обнаруженный револьвер, о существовании которого он догадывался и прежде, не оставил и тени сомнений в наличии у Фишера тайн куда более зловещего толка. Переворачивать же спальню вверх дном он, по зрелом размышлении, не стал — если здесь и укрывались какие-либо секреты, то заведомо не самые значимые, — и постановил обследовать подлинный омут дум и размышлений — кабинет. Ранее ему ни разу не доводилось заглянуть в это помещение: дверь неизменно была предусмотрительно запертой, что наводило Лоуренса на определённые мысли, кои он, в силу собственного прискорбного состояния, не мог в ту пору развить. И теперь, когда к нему вернулась толика былого рассудка и ему предоставилась возможность приоткрыть деревянную завесу, он не преминул дарованным ему случаем. Набросив на плечи вельветовый халат, он спустился вниз, к комоду, и взял декоративную вазочку, полную ключей и всяческой блестящей безделицы. Испробовав один за другим все имевшиеся ключи и не добившись ни малейшего успеха, он в досаде чертыхнулся себе под нос и принялся обводить цепким взглядом коридор второго этажа. Шанс обнаружить искомый ключ где-либо подле двери был ничтожно мал, но всё же не равен нулю. И Джонсон, к собственному несказанному удивлению, справился с поставленной задачей крайне скоро, обнаружив драгоценную находку под миниатюрной статуэткой серебристого жеребца, украшавшей среднюю полку в самом сердце книжного шкафа. В сравнении с прочими помещениями квартиры кабинет встретил его почти осязаемой холодной сдержанностью, граничившей с суровым отшельничеством. Выбеленные стены, дощатый пол, не устланный привычно ковром, короткий тюль, едва ли способный укрыть владельца от любопытных глаз соседей напротив. Почти пустой шкаф, сиротливо притулившийся в отдалении, являл собою скорее видимость наполнения, нежели обжитую фурнитуру. Единственным украшением служили две подле висящие картины — по всей видимости, вышедшие из-под кисти самой Кэмпбелл, — да серебряный подсвечник с тремя оплывшими огарками свечей, одиноко высившийся на расположенном в самом центре помещения столе, по обе стороны которого застыли резное кресло и самый заурядный стул. Уютным это место едва ли можно было назвать. Оно и в подмётки не годилось ни отцовскому кабинету, ни даже кабинету мистера Бельмондо. Да чего уж греха таить, в самом морге наполнения было больше, а вместе с тем и смысла, в этом же помещении не находилось ровным счётом ничего, за что могла бы зацепиться живая душа. Да уж, я словно в монашескую келью угодил. Для аскетичных мыслителей оно, может быть, и к лучшему — едва ли здесь на что-то можно отвлечься, прагматично заключил Лоуренс и прошествовал внутрь. Босые стопы тотчас обдало могильным холодом, и тонкий слой пыли как пепел прилипал к ним. Он подошёл к столу, уже занеся было ладонь с привычным намерением коснуться столешницы кончиком пальца, но в нерешительности замер. А если Фишер решит зайти сегодня вечером в кабинет и увидит свежие полосы? — раздалось в голове, несколько пошатнув его решимость. Стоит быть осмотрительным. Тщась не осквернять прикосновениями полированную гладь, Лоуренс осторожно выдвинул верхний ящик. Он полнился корреспонденции: конверты, в беспорядке сваленные грудой, представляли собою причудливую мешанину из распечатанных посланий и тех, чьи сургучные печати оставались нетронутыми. Вторые лежали поверх своих вскрытых собратьев тонким слоем — верный знак того, что получатель в последнее время с нарочитым упорством игнорировал мольбы отправителя, ибо бумага хранила девственную свежесть. Джонсон осторожно извлёк один из вскрытых конвертов и, бережно высвободив письмо, погрузился в его содержимое. Написано оно было с необузданной буйностью чувств, с тем исступлённым, фанатичным воздыханием, от коего у Лоуренса невольно запылали кончики ушей и заалели скулы. Вот только не стыд переполнял его существо, а ослепляющая, неукротимая, почти звериная ревность. — Боже правый, да тебя вздёрнуть мало будет, умалишённый святоша! — прошипел он себе под нос, вчитываясь в очередное скабрёзное послание. «Мне понравилась эта ночь. Ты был бесподобен, Сал. Твоя жестокость, взор, полный бесноватого пламени. Боже, Сал, да ты истиный дьявол и всё настойчивее влечёшь меня в пучину грехопадения. И, положа руку на сердце, я жду сего мига с трепетным нетерпением», — строки, выведенные рукою извращенца, исторгли из Джонсона волну первосортной, очистительной ярости. Он судорожно стиснул исписанный лист в трясущихся от гнева руках, готовый разодрать его в клочья, но в последний миг благоразумно опомнился и выпустил постыдное письмо. Судя по прочитанному, Трэвис давно изнывал от пылких, безответных чувств, и именно их безнадёжная неразделённость отчасти успокоила Лоуренса касательно самого Фишера, хотя тревога его отнюдь не улеглась: воздыхатель по-прежнему продолжал бомбардировать возлюбленного эпистолами, а стало быть, по-прежнему третировал его навязчивым вниманием. Лоуренс хотел было прочесть последние послания, однако не стал заходить настолько далеко — коль сам Фишер, или Сал (интересно, он ни разу не назвал его Фишером) не счёл эту корреспонденцию достойной траты личного времени, то и ему, Джонсону, не пристало размениваться на неё. — И всё же, что он подразумевал под «встречами»? Деловое партнёрство? — пробормотал он. — Сомневаюсь. При столь ледяном равнодушии к фанатичному воздыхателю Фишер едва ли стал бы выказывать снисходительность. Однако, возьму на заметку, — заключил Лоуренс и с глухим стуком задвинул ящик обратно. Он перешёл к обследованию прочих. В среднем обнаружились в хаотическом множестве сгрудившиеся письменные принадлежности — сущий бедлам. Нижний ящик был предусмотрительно заперт. Добрался он до него лишь после того, как изучил остальные по левую сторону, где не сыскал ровным счётом ничего примечательного, кроме пары девственно чистых записных книжек да деревянной планшетки с искусно смонтированной композицией из скелетов мелких млекопитающих; судя по вытянутым черепам с выдающимися резцами и полным отсутствием клыков, то были останки грызунов. Занятно… Он не говорил, что увлекается териологией. А сборка, надо признать, сделана на совесть. Академический проект? Но почему же тогда спрятан? Как много я о тебе не знаю. С последним ящиком провозился он много дольше прочих — главным образом из-за поисков необходимого ключа, если таковой вообще сыщется поблизости. И был совершенно обескуражен, когда, вконец отчаявшись, вдруг обнаружил искомое по счастливой случайности в той самой вазочке со всякой всячиной, прихваченной с первого этажа. — Что же ты скрываешь за замком? — сгорая в лихорадочном предвкушении, едва слышно выдохнул Лоуренс, облизнув пересохшие губы. Ящик подался далеко не сразу: деревянные блоки то и дело намертво заклинивало в пазах, требуя приложить нешуточные усилия. С надсадным скрежетом Джонсон таки выволок, вернее — выдрал его из недр стола и, поначалу не обнаружив внутри ничего, кроме побелевшего кошачьего черепа, впал в секундное оцепенение, а затем расплылся в довольной, почти хищной усмешке, многозначительно постучав пальцем по фальшивому дну. — Ну да, так я тебе и поверил, любовь моя. Эту школу мы проходили, — прошептал он и, достав ножницы из соседнего ящика, осторожно поддел лезвием тонкую деревяшку. Под нею, примятые, но сложенные в безукоризненно ровную стопку, таились письма. — Надо же, от кого же ты их прячешь, если не от самого себя? — внезапная мысль, точно ослепительная зарница, озарила его рассудок, лишь пуще раззадорив и без того возбуждённое до предела любопытство. Он взял первый конверт и, вынув из него письмо, принялся с пристальным тщанием вчитываться в строки: «Уважаемый Сал Фишер, Прежде всего мне, блюстителю хорошего тона, следовало бы приветствовать Вас. Но я уже начал это письмо и хотел бы попросить Вас простить мне эту шалость, кои Вы приветствуете. И, право, это заметно. Учесть хотя бы Ваш перфоманс на недавней выставке академических наук. Покуда все стремятся выставить себя эталоном наравне с самим Создателем нашим, Вы прибегаете к иной форме демонстрирования: броско, эффектно, с присущей сатирической театральностью, за которую всякий учёный примется непременно понукать юный ум.(«за клоуна меня принимаешь?») С чем Вы и столкнулись. Не думайте обо мне плохо, я не высмеиваю Вас и уж тем более Ваш подход к представлению, напротив, Вы меня заинтересовали не только своей работой, но и речью. А Ваши размышления о смерти и жизни ввели меня в замешательство, а после — восторг. («замешательство, а потом восторг?! и это от названной тобой шалости?! какого чёрта это вообще стало шалостью, чванливый ты хлыщ?! — было броско нацарапано поверх строк и частью на полях. Лоуренс заключил, что начало письма остро задело Фишера за самолюбие, и продолжил чтение.) Правду говоря, я был озадачен, полагая, что подобное попросту невозможно, но когда Вы явили нам своё существо — осмелюсь предположить, из кого же оно состоит? из кошки? рыси? боже мой, лисы? — у меня не осталось сомнений — только интерес. Перво-наперво, как Вы его сшили? Выглядело это чудище до смерти увлекательно. Второе, почему Вы не избрали цельный экземпляр? Для чего эта сборка? Впрочем, наверное, в этом есть некий сакральный смысл или у Вас крайне интересный вкус на диковинок. («НА ЧТО?! совсем страх потерял? и вообще, его Гизмо зовут, недоумок!») Можете не отвечать на мои вопросы, коль посчитаете их излишними. Это Ваше право как творца. («и не удостою. сукин сын, он ещё и смеет смеяться надо мной и над моим творением. больной ублюдок». Подобные заметки походили на лепет оскорблённого и нахохлившегося юнца, вызвав у Лоуренса невольную усмешку.) И всё же я бы хотел, чтобы Вы повторили сей эксперимент, вопреки тогдашнему фиаско. Ибо Ваша теория о жизни после смерти меня действительно заинтересовала. На этом более не смею отнимать у Вас и без того ценного времени. Боюсь, я отнял у Вас больше положенного. Буду крайне рад ответному письму с возможным последующим развитием нашего общения, которое, если повезёт, плавно перейдёт в плодотворное сотрудничество. («сотрудничество?» чего?» размечтался!») Надеюсь, я не утомил Вас своим письмом. С выражением глубочайшего уважения и искренней признательности,Даниэль Стэнли».
— Даниэль Стэнли? — удивился Лоуренс, вглядываясь в имя отправителя. — Звучит так знакомо. Уж не тот ли это Стэнли, богач, объявленный пропавшим без вести шестью годами ранее? Неужто он вернулся? Чёрт, какого года это письмо? И почему Фишер так надёжно спрятал его? Вопросы, коими наводнило его первое же письмо, обрушились на голову Лоуренса дробным, хлёстким градом. Он бережно вложил лист обратно в конверт и, утвердившись в намерении ознакомиться со всею имеющейся корреспонденцией, решительно взялся за следующее послание: «Доброго времени суток, уважаемый господин Сал, Признаться честно, мне несколько некомфортно обращаться к Вам столь панибратски, но раз такова Ваша воля, то я не смею перечить ей. Однако давайте условимся, что в местах наибольшего столпотворения и на светских вечерах я всё же буду обращаться к Вам согласно нормам этикета. На этом я завершаю своё лирическое отступление и, пожалуй, перейду к самому письму. Правда, я не ожидал получить от Вас ответ. После шести месяцев молчания Ваше послание стало для меня что снег в июне — столь же неожиданное явление, едва ли поддающееся объяснению. И всё же я безмерно благодарен Вам. Прежде всего благодарен за ответную весточку. Далее, за терпеливое объяснение определённых факторов («терпеливое? где ж ты сыскал его там, льстец?»), позволивших мне лучше понять Ваш замысел и убедиться таки в Вашем гении. И, боже правый, судя по Вашим намёкам в тексте, смею ли я утверждать, что опыт Ваш увенчался успехом? Не думайте, я не давлю на Вас, но всё же мне до безумия хотелось бы обозреть это открытие. Это ведь было то животное, верно? Вы упомянули его в имя в письме — Гизмо… Красивое. Прошу меня простить за то, что нарёк его «диковинкой», право, я не думал, что это заденет Вас. Во мне не было и капли злого умысла, прошу, поверьте мне. Понимаю, Ваше расположение ко мне — это малейшее, на что я могу рассчитывать, и всё же мне бы очень хотелось взглянуть на это чудное существо, которое, вероятно, следовало бы возвеличить, наградив званием Восьмого чуда света. («девятое, парень, девятое».) Впрочем, я более чем уверен, Вы дали ему это имя неспроста, не так ли? У Вас были питомцы до него? Ох, кажется, я вновь перегибаю. Мне следовало бы умерить пыл, но разве можем мы, люди, устоять перед собственными слабостями? Мне иной раз мнится, что пагубное любопытство можно смело добавить к перечню основных грехов людских. А Вы как считаете? Находите ли Вы интерес, граничащий с безумием, соразмерным греху? Вообще что для Вас есть грех? Верите ли Вы в кару или карму? С превеликим нетерпением и удовольствием буду ждать Вашего ответа и не прощаюсь.Даниэль Стэнли».
В этом послании язвительных ремарок Сала значилось куда меньше, нежели в предыдущем, что выставляло его в более благосклонном свете — рассудительным, почти терпеливым. То ли взыскательная любознательность мистера Стэнли и впрямь подкупила его, расширив пределы отпущенного тому кредита доверия, то ли сам Сал прозорливо разглядел в назойливом корреспонденте потенциального спонсора — Лоуренс не брался судить с точностью. Впрочем, он уповал, что ответы сокрыты в последующих посланиях, и, как выяснилось вскоре, не ошибся. Даниэль Стэнли таки снискал расположения Сала, в то время как Сал обзавёлся ощутимой поддержкой мистера Стэнли — той самой, что была выражена в форме «приложенного к письму чека» и, судя по её бесследному отсутствию в конверте, «уважаемым господином Салом» — и как ему только не прискучило это церемонное обращение? — благополучно обналичена. Пошли ли эти средства на дело или же были растрачены попусту — Лоуренс по имевшейся в его распоряжении переписке определить так и не сумел; однако ж он подметил, что с каждым новым письмом диалог их всё ощутимее ускользал от первоначального научного контекста в туманные дали философских изречений. Мистер Стэнли, по собственному его признанию, «обрёл в лице Сала прекрасного собеседника» — и обретал в нём отраду ровно до тех пор, пока связь между ними «таинственным образом не оборвалась». Как давно это произошло — оставалось лишь гадать, ибо письма не несли на себе ни единой даты. И всё же сомнений не оставалось: инициатива прервать сей хрупкий, хотя и не скреплённый официальным согласием союз, исходила от Сала. — Почему? — прошептал Джонсон, в задумчивости обхватив ладонью подбородок. В последних из сохранившихся посланий ремарки и вовсе отсутствовали, что ощутимо усложняло анализ. Поначалу Лоуренсу мнилось, что, наткнувшись на эту потаённую находку, он единым махом развеет гнетущие его сомнения, однако, кажется, он лишь породил новые, куда более мучительные вопросы. Сложив письма в том же строгом порядке, в котором они покоились прежде, он бережно накрыл их дощечкой и взял в ладони побелевший череп животного. Пустые глазницы бездумно взирали на него, а зиявшие в глубине их отверстия для нервов и сосудов чернели крохотными безднами. — Стало быть, ты и был его экспериментом? Но, за неимением средств и ресурсов, так и остался мёртв, Лже-Гизмо, — обратился он к останкам. — Однако, если положиться на пылкие убеждения мистера Стэнли, где-то в этом бренном мире существует иная твоя версия — удачная. Живая. Но мне, увы, так и не довелось повидаться с ней, а посему она либо надёжно укрыта от чужих глаз, либо безвозвратно ликвидирована. Хотя, зная об истинных устремлениях Сала… — боже, и с какой стати я упорно зову его Салом, а не Фишером? Только ли из-за писем этого Стэнли? — Итак, зная о его дерзновенных устремлениях, мне слабо верится во второе. Если ему и впрямь удалось повторить мой эксперимент, он непременно захочет пойти дальше. Для этого, как минимум, необходима лаборатория. Но, принимая во внимание, что этот кабинет удручающе пуст, а подвалом эти апартаменты не оснащены, я вынужден заключить, что опыты свои он ставит либо в стенах университета, либо в некоем неприметном стороннем месте. Как думаешь, Лже-Гизмо: это университет или тайна? Череп, как и подобало всякому неодушевлённому предмету, сохранял мёртвое молчание. — Угу… Ты прав. Университет ещё не готов мириться с такими, как вы, а стало быть, проведение опытов на этой территории станет для него актом добровольного подписания себе смертного приговора. Чего не скажешь о частных владениях, где можно и возможно всё. Чего уж душой кривить — я ведь и сам когда-то был таков, — хмыкнул он и глянул в сторону окна. Тусклый свет пробивался сквозь прозрачную ткань, призрачной дымкой оседая на запыленный пол. Лоуренс переложил череп в ладони, зажав его между указательным и большим пальцами, и поднёс его к скупым, едва живым лучам с той благоговейной осторожностью, с какой обыкновенно рассматривают редкий драгоценный камень. Нет, кость не могла сиять, не могла опалесцировать и отбрасывать живых бликов, но на сей раз беспросветная чернота в пустых глазницах словно бы рассеялась, дав мимолётную возможность блёклому свету просочиться сквозь небольшие отверстия. — И всё же ты мёртв, — уронил Лоуренс с неподдельной, тихой печалью. И со словами «Покойся же с миром, Лже-Гизмо» он бережно опустил его в квадратную деревянную гробницу и предал покою под гулкий, надсадный щелчок замыкающегося замка.