Разговоры и молчание
15 апреля 2025 г., 08:41
Просидели мы с Гвидоном ещё долго, может, целый час. Разговаривали о музыке (и выяснили, что таланта у меня ноль, хотя Гвидон, конечно, этого вслух не сказал), о жизни, о светлячках (Гвидон сказал, их тут не бывает, зато есть летучие мыши), просто молчали. С Гвидоном вообще хорошо молчать рядышком, спокойно так. Может, это Авдотьин имел в виду, когда его назвал плюшевым?
А потом Гвидон глянул на часы — они у него в темноте светятся таким зеленоватым, тоже как светлячки — и говорит:
— Ну что, пора и честь знать, да, Короленко?
— Это типа мне уйти? — говорю.
— Да вроде как нам обоим, — говорит. — Тебе — в кокон, пока не заметили пропажу, а мне…
— В нору? — говорю.
— Вот те раз, — говорит. — С чего такие выводы?
— Ну, раз мы в этих коконах дозреваем, потому что ещё не вылупились во взрослую особь, а вы-то уже вылупились, — говорю, — значит, у вас не кокон, а нора. Или гнездо?
Тут Гвидон заржал, но так, знаете, по-доброму, не обидно.
— Господи, Короленко, — говорит, — ход мысли у тебя восхитительный. Только не вздумай говорить Емеле, что он вылупился.
— Да я с ним вообще говорить не буду! — говорю. — Ну, если он сам не пристанет. Я же не тупой!
Гвидон кивнул, гитару на плечо закинул и меня так деликатно к лестнице подталкивает, вали, мол.
Ну, я спускаюсь потихоньку, а он говорит:
— И никакая у нас не нора и даже не берлога. Так, воспитательская.
— Как-то скучно, — говорю. — Надо было логово, чтобы как у людоедов.
— Вот спасибо, — смеётся и легонько так меня по затылку шлёп, больше погладил, чем стукнул.
— А я не про вас, — говорю, — я про Емелю, Пересвета, Святогора и кто там ещё.
— Вот ты, конечно, не поймёшь, Короленко, — говорит, — но мы все свою работу любим. По-разному, но любим.
— Прямо все? — говорю. — Даже Емеля?
А потом вспомнил, как у него глаза горели, когда он Курдюку рот полоскал, и как-то сразу поверил и понял. Они любят, только разное. Емеля — унижать и подчинять, Пересвет — издеваться и типа юморить, Добрыня — ну, наверное, пороть, раз он так с розгами носится. А Гвидон… Ну, я не знаю, как такое можно любить, но я почему-то уверен, что он любит с нами, сопляками, разговаривать, к каким-то выводам подталкивать, что ли.
Гвидон помолчал, а потом говорит:
— Даже Емеля.
— А этот, — говорю, — Яромир?
Гвидон усмехнулся.
— Выбивается, — говорит, — из общей картины?
— Угу. Серый какой-то.
— Иногда, Короленко, и серость бывает кстати.
Тут Гвидон потянулся, щёлкнул выключателем, и светлячья жопа погасла, а мы остались в темноте.
— Пошли, — говорит, — провожу тебя, чтобы не сцапали.
— Людоеды? — говорю.
А он не смеётся. Только гитару перекинул поудобнее, и она от этого жалобно дзынькнула.
Вышли мы из просветительной, а там ночь такая огромная-огромная, небо в звёздах, луна на круглый бок заваливается, что-то тихонько стрекочет, и от этой огромности и от холодного воздуха сразу мурашки по коже и разговаривать не хочется. Так мы в тишине до кокона и дошли, и только на самом пороге я повернулся и говорю на всякий случай шёпотом:
— Спасибо.
А Гвидон мне тоже шёпотом:
— Спокойной ночи, Короленко.
И тут я спохватился и спрашиваю:
— А у вас случайно нет лишнего Чехова?