2
31 июля 2025 г., 08:18
Во второй раз он приходит ко мне в ноябре две тысячи седьмого.
У меня не слишком хороший период. Всё какое-то не такое. Я какой-то не такой. Мать сначала орёт, а потом упивается пустырником (или сначала упивается, а потом орёт, ей без разницы), с отцом мы вообще поговорить не можем, чтобы не схлестнуться. Учителя скорбно смотрят и цыкают, давая понять, что я безнадёжный случай. Даже Костяшка, с которым мы вообще-то дружили со второго класса, отсел от меня на заднюю парту и кидается оттуда жёваной бумагой, когда учителя не видят. На самом деле мне всё чаще кажется, что они видят, просто считают, что я этого заслуживаю.
Может, они все и правы. Из меня растёт что-то не то, я не такой, как им всем хотелось бы. Огрызаюсь, забываю помыть посуду и вынести мусор, в сочинениях пишу ерунду. Это мне так Тамара Степановна написала: «Ерунда!» — жирной красной пастой рядом со снисходительной тройкой.
На перемене Костяшка впервые за месяцы подходит ко мне, зажигает надежду, что всё образуется.
— Слышь, пошли после уроков на пустырь, — говорит он. — По кошкам постреляем.
И чуть приоткрывает рюкзак, показывает рукоятку воздушки. Я помню этот пистолет, он обычно лежит у Костяшкиного отца в верхнем — запертом! — ящике стола. Трогать его ни в коем случае нельзя.
Я молчу.
— Зассал? — говорит Костяшка.
— Да, зассал, — отвечаю я.
Он больно хлопает меня по шее:
— Маменькин сынок!
Вот это обидно, потому что Костяшка в курсе, как у нас с матерью.
На следующей перемене Костяшка снова настойчиво зовёт меня на пустырь и даже не обзывается, когда я отказываюсь. Наоборот, продолжает зазывать как-то очень фальшиво и вкрадчиво, даже когда начинается урок, кидает мне в затылок бумажки для привлечения внимания и жестикулирует: «Ну пойдём!», стоит мне обернуться. Я не знаю, чего он от меня хочет, но мне жаль кошек, и я подкидываю химичке записку: «У Ёжикова пневматический пистолет в рюкзаке».
Химичка подрывается, цокает через весь кабинет к Костяшке. Каблуки у неё такие тонкие, что вот-вот сломаются.
— Ёжиков, рюкзак сюда немедленно.
Костяшка вспыхивает, пытается не даться, но хватка у химички стальная. Рюкзак изъят вместе с пистолетом, Костяшку уводят к директору, но на пороге он оборачивается и шипит:
— Урою!
После урока химичка ловит меня за руку:
— Это ведь ты написал записку?
Я пожимаю плечами.
— Если ты ждал благодарности…
— Не ждал.
— И не стыдно доносить на товарища?
— Не стыдно.
Химичка сокрушённо качает головой, звенит дурацкими серёжками-кисточками. В её мире стыдно быть стукачом, но она же первая орёт на нас, если не может выяснить, кто спёр реактивы и поменял этикетки на бутылках.
После уроков я долго стою под козырьком у выхода. Идёт унылый серый дождь. Я хочу дождаться Костяшку, чтобы выяснить отношения раз и навсегда, но Костяшки нигде нет. Наконец я спускаюсь по лестнице и бреду через парк. Дождь уже почти перестал, но на глинистых дорожках лужи цвета кофе с молоком. На моих говнодавах подсыхают почти белые капельки грязи.
Я иду через пустырь, на котором нет ни Костяшки с пистолетом, ни кошек. Рифлёные подошвы собирают комья перемешанной с травой грязи.
Водонапорная башня почти сливается с серым небом. У её подножия сидит мокрый рыжий кот.
— Уйди, — говорю я.
Кот бодает мне ногу грязной башкой.
Я бросаю рюкзак туда, где летом были одуванчики, и лезу по мокрым ступенькам наверх до самого конца. Вот бы упасть и сломать себе шею!
Я, конечно, не падаю.
У меня уже другая нокия, не раскладушка, но зато с камерой. Тоже подарок отца. Мне иногда кажется, что подарками он пытается загладить все неровности в наших отношениях. Как коммунальщики, которые кидают новый асфальт прямо в лужу.
Я смотрю вниз, на мокрый нахохлившийся город.
Я могу спуститься сам, перспектива сорваться меня сегодня не пугает.
Связи на башне по-прежнему нет, но я пишу: «Я на башне, приходи». Вбиваю наугад номер, отправляю.
Голова Петровского появляется над кромкой крыши. У него всё та же короткая стрижка, та же тонкая куртка, те же джинсы. И белые кроссовки безукоризненно чистые, без единой грязной капельки.
— Ты привидение? — спрашиваю я.
— Тебе помочь спуститься? — спрашивает он.
Я мотаю головой:
— Просто хочу побыть не один.
Петровский садится рядом со мной на мокрую крышу, и мы вместе смотрим на серебристо-серый закат.
Потом он всё же страхует меня на лестнице.
Кот по-прежнему там, у подножия башни, но теперь он свернулся буханкой на моём рюкзаке.
— Это ты его заставил, — говорю я Петровскому, которого нет.
Я сажаю кота под куртку, он мокрый, тёплый и урчит. Я перекидываю через плечо рюкзак и иду домой, а в кармане разрывается мобильник.
Отец встречает меня в прихожей, где-то в районе кухни причитает и дребезжит пипеткой о рюмку мама. Времени всего часа четыре, значит, дело в пистолете и стукачестве.
Отец делает шаг вперёд. Я суперменовским движением расстёгиваю куртку:
— У меня кот! Дай высажу, потом будешь бить.
Отец не бьёт. В этот раз не бьёт.