Что делать?
Последний глоток травяного чая оставляет лёгкую горечь на языке, и осознание того, что я всё ещё одна, подталкивает к действию. Поднимаюсь со стула и крадучись направляюсь к двери, сердце бьётся так сильно, что слышно в ушах. Рука ложится на ручку, и я молюсь всем богам, чтобы она оказалась не запертой. Когда замок мягко поддаётся, дыхание перехватывает. Осторожно толкаю дверь вперёд, и в лицо тут же ударяет поток жаркого воздуха, запах свободы, смешанный с ароматами сада и камня, нагретого солнцем. Делая шаг к выходу, почти физически ощущаю, как пространство раскрывается передо мной. Но вдруг раздаётся звук — чёткий, ритмичный, слишком знакомый. Каблуки. Сердце болезненно срывается вниз, нужно решать мгновенно: броситься вперёд и попытаться бежать или отступить. Желание и реальность сталкиваются с такой силой, что я остаюсь недвижимой, будто парализованной. — Доброе утро, мисс Лонг. Вы уже позавтракали? — спокойный голос Марии мгновенно возвращает в настоящую реальность. Я медленно поворачиваю голову, встречая её взгляд, и отпускаю дверную ручку, словно боясь, что любое движение выдаст мою попытку. — Доброе утро, Мария, — отвечаю вежливо, делая усилие, чтобы голос звучал ровно. — Да. — Вернитесь обратно, ваше перемещение пока… немного ограничено. Синие глаза следят пристально, без малейшего сомнения в исходе. Она стоит так спокойно, что становится ясно: попробуй я броситься вперёд, и меня поймают в ту же секунду. Эта уверенность и становится тем, что ломает мой порыв, делаю шаг назад, закрываю дверь за собой и снова оказываюсь в столовой, отрезанной от единственного выхода.Не сейчас. Не сейчас. Потом. Обязательно, но потом.
— Пока? — переспрашиваю, скрещивая руки на груди, чувствуя, как в голосе нарастает раздражение, которое уже невозможно скрыть. — Да, мисс. Только вы успокоитесь — сможете гулять по территории. Сейчас же вам стоит вернуться в спальню. — Успокоюсь? — повторяю, вкладывая в это слово всё, что не сказала вслух. Успокоюсь в их понимании — это значит приму навязанную роль, перестану сопротивляться, стану «куклой» для его игр? Это значит перестану рваться наружу, перестану думать о побеге? Она хотя бы понимает, что произносит, или просто озвучивает чужие приказы, не задумываясь? — Именно так, — кивает женщина. — Мария… — медленно произношу, делая несколько шагов к ней, не повышая голоса, но каждое слово становится холодным и тяжёлым, — да я скорее рассудка лишусь, чем «успокоюсь». Она молчит — ей банально нечего ответить. А я вспоминаю, как ещё вчера стояла перед ней на коленях, цеплялась за края её юбки, надеясь на хоть какое-то проявление человечности. Умоляла во время осмотра, ловила на себе её взгляд и видела в нём странную тень неловкости, будто она понимает, что всё это неправильно. Тогда мне казалось, что она — просто женщина, которая, может быть, тоже чувствует, что всё это выходит за рамки. Но стоило ей позже принести мне эти таблетки, словно выполняя рутинное поручение, как всё рухнуло. В тот момент я окончательно в ней разочаровалась. Не знаю, сколько он ей платит, но этой суммы явно хватает, чтобы убить в ней любой намёк на совесть. Я уверена: если меня будут убивать, она просто уйдёт в другую часть дома, чтобы не слышать крики. И не сделает ничего. Мария открывает двери столовой и лёгким, почти формальным жестом указывает на выход. Я не спорю, иду вперёд, чувствуя, как холодное отчуждение оседает в груди. Одна, рациональная часть во мне шепчет, что причина её преданности может быть банальной — жадность, желание не потерять должность, стабильность и оклад из-за какой-то случайной девушки. Деньги закрывают глаза на всё. Другая, более мягкая, упрямо шепчет: может, она держится за этот заработок, потому что дома кто-то тяжело болен — дети, внуки, и она не может позволить себе лишний шаг в сторону, потому что эти деньги спасают им жизнь. Я не могу знать правду, да и в сущности она мне безразлична. Какая разница, почему она так преданна. Суть происходящего это не меняет, для меня в этом нет ни одного плюса. Как только дверь за спиной снова закрывается на замок и звук каблуков медленно растворяется в коридоре, я мгновенно подхожу к окну. Взгляд цепляется за забор, за каждую его деталь. Примерно десять футов высотой — слишком высоко, чтобы попытаться перепрыгнуть. Тёмный металл гладкий, без единой неровности, ни зацепок, ни выступов, будто специально создан, чтобы никто не смог подняться. Стиснув зубы, разворачиваюсь к комнате и начинаю окидывать её внимательным взглядом, ищу хоть что-то, что может стать верёвкой или средством для побега. И тут в голове загорается мысль, словно лампочка. Простынь, пододеяльник и покрывало — их можно связать, превратив в длинную полосу, зацепить за столбик и по ней перебраться. Идея простая, отчаянная, но дающая хоть какой-то ориентир. С горящими глазами снова бросаюсь к окну, внимательно изучаю каждую деталь снаружи, прикидываю, где можно провернуть такую махинацию и тут же спотыкаюсь о реальность: никаких столбиков. Ни одного. Забор сделан цельным, ровным, словно вообще без опоры, скорее всего залит в фундамент и все. Гладкая поверхность, сверху — ничего, за что можно зацепиться. Отчаянно прохожу по всему доступному периметру окна, пальцы нервно скользят по раме, взгляд мечется, но выхода нет. Сжимаю кулаки, чувствуя, как нарастает злость. — Чёртов сукин сын, — выдыхаю сквозь зубы со злостью. Если этот вариант не работает, нужно искать другой. Мария же сказала: «пока не успокоитесь» — не сможете ходить по дому. Значит, есть некое условие, которое нужно выполнить. Временно прекратить рваться, сыграть в послушную девочку, перестать перечить, не выдавать раздражения, быть мягкой и тихой? Что для них будет сигналом, что я «успокоилась»? Сколько дней? Сколько фальшивых улыбок? Сколько нужно молчать? Я не знаю. Но если это хоть на шаг приблизит меня к выходу, значит нужно рассчитать, как именно войти в игру. И переиграть его. Страшная, липкая мысль пронзает голову — что если перестать сопротивляться, что если позволить случиться тому, что он задумал. Мысль приходит и тут же вызывает отвращение. Я почти мгновенно отталкиваю её, будто обжигаясь. Это невозможно. Ни одно живое существо не может добровольно принять такое. Ни одна женщина не способна смириться с тем, что с ней делают, не разрушаясь внутри. Но вместе с этим поднимаются тяжёлые воспоминания. Перед глазами снова та же картинка, которую я старалась затоптать, выбросить из памяти. Комната. Томас. Я, с застывшими глазами, не способная даже пискнуть, тело, не подчиняющееся. Я всегда знала, что существует насилие, слышала о нём, читала, но никогда не понимала до конца. Казалось — разве жертвы не могут сопротивляться? Разве не могут кричать, бить, царапаться, драться до последнего? Я не понимала, что это значит — быть парализованной от ужаса, от осознания, что всё происходит наяву и уже не остановить. Теперь знаю. Узнала, почему не все кричат, почему кто-то замирает. Почему тело перестаёт слушаться. Узнала, что значит, когда руки держат так крепко, что воздух выдавливается из груди, когда рот не издаёт ни звука не только потому, что его зажимают ладонью, а потому что разум уходит куда-то в сторону, и ты смотришь на всё, как на чужую сцену, как на кошмарный фильм, который не выключить. Тело перестаёт быть своим. Оно болит, оно плачет, но не реагирует. А разум внутри кричит — так громко, что этот крик заглушает мир. Глаза снова наполняются слезами, хотя я не хочу этого. Не хочу, а думаю. Думаю о том, как это будет здесь, как это может повторяться — снова и снова, пока я не сбегу или пока ему не надоем. Как это будет в этот раз? Будет ли так же больно? Так же унизительно, с той же горечью после? Смогу ли я закричать или снова превращусь в ледяную статую, которая не в силах пошевелиться, не может даже умолять, не может произнести слова, только кричать внутри себя? Я уже понимаю: здесь никто не услышит. Даже если эти крики будут рвать горло, они утонут в безразличии.Что же делать? Какой выход найти?
Надежда, что он не тронет меня раньше, чем подействуют эти таблетки, горит внутри. Он ведь хочет именно этого? Без защиты, без мыслей о последствиях, без даже тени ответственности? Если так, у меня есть примерно неделя, может быть чуть больше, прежде чем его план станет реальностью. Контрацептивы — не волшебная таблетка, они не работают в ту же секунду, и это мой выигрыш во времени. Но если я ошибаюсь и ему всё равно, если ему плевать, если он собирается действовать так, как захочет, невзирая ни на что, тогда я не знаю, сколько у меня осталось. Час? День? Неделя? Я понятия не имею, что происходит в его извращённом, безнаказанном сознании. Страшно даже представить, на что способен человек, у которого нет страха перед последствиями. Страшно подумать о том, что может сделать тот, кто уверен — жертва никуда не денется, что она всегда будет здесь, доступная, беспомощная. Страшно — а вдруг в какой-то момент он решит, что я ему надоела, и просто убьёт меня? Когда приходит время обеда, всё повторяется: та же траектория, только теперь сопровождает не Шарлотта. Я успела наметить её как слабое звено, может быть, эта юная, ещё не закостенелая девушка, которая пока лишь выполняет приказы, сможет понять, что здесь происходит. Если убедить её, что никто не узнает о её помощи, если донести до её головы, что всё, что здесь творится, — это насилие, что это ненормально, что это преступление, она, возможно, поможет мне. Я цепляюсь за эту мысль. Хочу в неё верить. Сейчас же меня сопровождает Мария, её присутствие сразу давит, делает воздух вокруг тяжелее. Обед проходит в полной тишине, на салфетке — розовая таблетка. Смотрю на неё, и отвращение поднимается к горлу, но беру её и запиваю, не говоря ни слова. Не думаю, не анализирую, просто делаю. Если это яд — пусть, это ведь даже проще. Но это не яд. Ничего не происходит — ни через тридцать минут, ни через час, ни даже спустя несколько. Тело не становится тяжелее, сознание не мутнеет, дыхание не сбивается. Часы тянутся вязко, и в этой растянутой тишине я перебираю в голове десятки сценариев, каждый из которых — путь к спасению. Любая мелочь становится точкой опоры для новых мыслей о побеге. Но каждый вариант упирается в одну и ту же преграду — охрана. Если бы не они, если бы не эти люди с пустыми глазами, можно было бы рискнуть, можно было бы ударить его чем-то тяжёлым по голове чтобы он потерял сознание и сбежать. В состоянии аффекта человек способен на многое, я это знаю, и думаю у меня такое могло бы получится, думаю, что могло. Но даже если мне удастся провернуть это чудо, уверенности нет, что я смогу уйти. Почти наверняка меня поймают, и то, что последует после, может оказаться катастрофой. Мысль о том, чтобы разбить окно и выпрыгнуть, снова возвращается. Представляю, как отвлекаю охрану, как ставлю что-то к забору, чтобы перелезть. Но каждый раз упираюсь в то, что всё это выглядит слишком шатко и рискованно. Чтобы выйти отсюда живой, нужен чёткий, безупречный план. И только потом — действие. Любая импульсивность может всё разрушить. Одно неверное движение, и он может просто переместить меня куда угодно — в подвал, в комнату без окон, в любое место, где ни одна идея больше не сработает. Из такого места уже не выбраться. День клонится к вечеру, и я слежу за тем, как солнце медленно опускается, окрашивая всё вокруг мягким светом. До темноты остаётся ещё немного, но этот отрезок времени не даёт ничего, кроме тревожных мыслей. Стук каблуков возвращает в реальность, вырывает из бесконечных переборов вариантов. — Мисс Лонг, — произносит Мария, входя в комнату с привычной спокойной интонацией, — время ужина. — Я не хочу ещё, — вяло произношу, отрывая взгляд от пола и переводя его на женщину. Она стоит в дверях, как всегда — спина прямая, будто стальной прут, белоснежная блузка без единой складки, юбка до колена прямого кроя, и эти ненавистные туфли на небольшом каблуке, звук которых стал для меня настоящим триггером. Голова поднята ровно, волосы собраны в тугой пучок так плотно, что я невольно думаю — болит ли после этого кожа на голове, или она настолько привыкла, что не чувствует. И я не знаю, то ли она сама такая педантичная, то ли хозяин дома требует от неё идеального порядка, но кажется, что второе исключено: если бы это была его прихоть, Мария приставала бы ко мне с претензиями о внешнем виде и отсутствии макияжа круглосуточно. Пока этого нет, а значит, это её личные заскоки. — Ужин обычно позже, но мистер Райли вернулся и желает, чтобы вы составили ему компанию. Слова, едва прозвучав, парализуют внутри. Он — последний человек, с которым я бы хотела оказаться за одним столом, одно его присутствие сводит любое движение на нет. Сидеть с ним за ужином — это значит держать себя в ежовых рукавицах, ждать, что будет дальше, заранее приготовившись к худшему. — У меня болит голова, — выдыхаю, срываясь на ложь, — не хочу есть. Не хочу идти. — Могу предложить вам болеутоляющее, — произносит она мягко, но в этой мягкости нет выбора. — Но на ужин вы пойдёте. В её голосе уверенность, от которой становится мерзко. Эта уверенность из знания, что отказ невозможен. — А если нет? — брови сами собой хмурятся. — Вы знаете, что будет в таком случае. В её словах нет даже тени жалости — ни паузы, ни мягкой интонации, ни попытки смягчить приказ. Для неё это распоряжение, которое будет выполнено при любых обстоятельствах. Ей всё равно, как именно меня приведут — добровольно, с сопротивлением или под руки. Я не уверена, что ей совсем плевать, но уверена в другом: она хочет сделать свою работу, довести до конца то, что ей поручено, без лишних вопросов и эмоций. — Какой-то мужчина закинет меня на плечо и спустит вниз? — спрашиваю почти без выражения, просто чтобы услышать подтверждение собственных мыслей. — Уверена, мистер Райли поднимется сам, — отвечает она спокойно. Сопротивляться неизбежному бессмысленно — всё равно заставят. Проще просидеть эти десять проклятых минут за столом, чем оказаться с ним наедине в комнате, где есть кровать, где всё будет хуже. Тревога разгорается горячей волной внутри, дурное предчувствие цепляется за горло, но я не могу сделать ничего. Не произношу ни слова, просто делаю шаг к Марии навстречу, она ловит это движение, понимает молчаливое согласие, разворачивается и идёт вперёд. Следую за ней, чувствуя, как каждый шаг становится тяжелее. Колени дрожат, дыхание сбивается, и я заставляю себя делать глубокие вдохи, будто это может помочь. Сердце стучит яростно, отчаянно, будто отмеряет секунды до чего-то страшного. Сколько бы я ни пыталась убедить себя в обратном, всё равно боюсь этого человека, сколько бы ни внушала себе, что я сильная, что я выдержу — эта уверенность рассыпается, стоит лишь услышать его имя, а уж тем более голос. Я боюсь того, что он может сделать, боюсь до дрожи, до беззвучного крика внутри души, которая судорожно ищет, где спрятаться, лишь бы не встретиться с ним глазами. Внутри я уговариваю себя держаться как можно спокойнее: не вспыхивать, не дергаться, не выдавать ни страха, ни злости. Сохранять самообладание хотя бы столько, сколько получится. Мне нужна возможность связаться с родителями, и он сам говорил: как только я «успокоюсь», разговор будет. Но могу ли я доверять его словам? Или это ещё одна из тех обещанных морковок, которой он подталкивает меня в нужном ему направлении? — Прошу, мисс Лонг, — голос Марии возвращает меня в реальность. Она открывает дверь в столовую, и я, задержав дыхание на секунду, позволяю себе последний глубокий вдох, прежде чем переступить порог.Будь сильной, Изабелла. Ради них. Ради мамы и отца, ради Мишель и Эмми. У тебя есть за кого бороться. Будь сильной.
Едва оказываюсь в проходе, карие глаза мгновенно прожигают, не оставляют ни малейшего шанса не почувствовать их вес. Намеренно не смотрю на него, сразу цепляюсь взглядом за накрытый стол и за приготовленный для меня стул напротив.Десять, максимум двадцать минут. Просто ужин. Просто сядь и выдержи это.
Он молчит и это сбивает с толку, обычно именно он начинает — обрывает пространство грубым голосом, саркастической фразой, своим «кукла», от которого внутри всё переворачивается. А сейчас тишина. Никакого приветствия или игры в его стиле. Я теряюсь на мгновение, но не позволяю этому остановить себя, сажусь, аккуратно подвигаю стул и прячу руки под стол, крепко сжимая ткань на коленях, стараясь унять дрожь. Взгляд скользит мимо него, и я тут же хватаюсь за первый предмет, который вижу перед собой — ваза с фруктами. Начинаю мысленно описывать её до мелочей, будто пишу отчёт: форма, изгибы, оттенки, блеск, да все что угодно. Каждая деталь становится спасательным кругом, точкой концентрации, которая помогает не сорваться и не утонуть в его пристальном взгляде. Возможно, он ждёт, что первой заговорю я, что сломаю молчание просьбами, жалобами, мольбами отпустить. Но не сегодня. Я уже поняла, что это лишь подкармливает его интерес, развлекает, иногда даже раздражает, но никогда не даёт результата — значит, нужно искать другой способ. Другую стратегию. Новый язык, на котором можно говорить с человеком, привыкшим держать всё в своих руках. — Сегодня без фокусов, радует, — его голос раздаётся уверенно, и я чувствую, как он нарочно растягивает слова. Не поднимаю головы, лишь несколько раз едва заметно киваю, давая понять, что слышу его. — Вино? — предлагает он, хотя заранее знает ответ. Я поднимаю глаза, встречаясь с его насмешливым взглядом, он прекрасно понимает, что я не стану пить алкоголь в его компании. Да и в целом не собираюсь — слишком хорошо помню, чем может обернуться потеря контроля. — Откажусь, — произношу сдержанно и почти удивляюсь тому, что голос не дрогнул. Ладони так крепко сжимаются, что ногти врезаются в кожу, оставляя белые полумесяцы, а челюсть напряжена до боли. Внутри всё сковано, будто на меня надели невидимый обруч. Осознание, что он наблюдает за каждым моим движением, делает всё ещё хуже, даже стараюсь моргать реже, чтобы не показать ни лишнего, ни ненужного. Звон столовых приборов выводит из ступора и я машинально перевожу взгляд перед собой — аккуратно сервированная тарелка, кусок сочного стейка, веточка розмарина, гарнир, листья салата. Всё выглядит достаточно аппетитно и привлекательно, но рядом с ним и кусок не пролезет в горло. Вкусная еда превращается в раздражитель, потому что тревога разъедает желудок сильнее, чем голод. — Удивительно спокойна, — негромко произносит он, и в его тоне скользит то, чего я не желаю слышать: легкая усмешка, ему правда весело от этого? — Я почти ожидал от тебя истерику. Сжимаю губы, но не отвечаю, не поднимаю взгляда, позволяю ему говорить вслух всё, что думает, потому что слова его в этом случае лучше слушать, чем спорить, а спор проиграть ещё до того, как начнётся. — Или, быть может, привыкаешь? Возмущение и гнев вспыхивают внутри, горячая волна пронзает грудь, но я молчу; молчание между нами растягивается и становится почти ощутимым. Он терпелив. Действительно обладает этим качеством, и со мной оно ярко проявляется тогда, когда разговор превращается в игру. Я давно поняла, что в этой игре нет правил, которые можно обойти в свою пользу — здесь главное не проиграть сразу, сохранить контроль над собой, чтобы не дать ему повода развлечься. — Тебе стоит поесть, повар старался, — добавляет он спустя паузу, внимательно наблюдая. Поднимаю голову и встречаю его взгляд; он сидит уверенно, слегка опершись на локоть, бокал с янтарной жидкостью в руке, пусть этим и подавится, если только судьба будет справедлива. В карих глазах блуждает интерес, и в этом интересе лёгкая насмешка, ровно та, от которой внутри всё сжимается. — Не голодна, — отвечаю ровно, стараясь держать голос так, чтобы в нём не прозвучало тревожных ноток, — спасибо. — Я всё равно не отпущу тебя, если вдруг надеялась на это. — Мои родители… — всё же начинаю, осторожно, — ты говорил… как только я успокоюсь… Он слегка приподнимает бровь, но слушает, более того — видно, что ему интересно, но я замолкаю, потому что мы оба прекрасно понимаем, что именно я имею в виду. — Я помню, что говорил, — отзывается он спокойно, слишком спокойно. — Но «успокоиться» — это не значит просто сидеть за столом и не швыряться посудой. Пока что ты, кукла, лишь играешь в вежливость. Хотя, признаю, прогресс уже неплохой. — Я не играю, — срываюсь и тут же прикусываю язык, понимая, что не стоило этого говорить. — Тогда мне жаль, — усмехается он, и эта усмешка прожигает сильнее любого слова. В груди всё вспыхивает, внутри всё горит от ядовитой смеси ненависти, обиды и страха, но я молчу. Он медленно, демонстративно отрезает кусок мяса, подносит к губам, жует не спеша, наслаждаясь собственным ужином и моим молчанием. Отвожу взгляд, молясь о том, чтобы он подавился и замер прямо здесь, в своём доме, над этой красивой сервировкой. Но взгляд не возвращаю — не могу выдержать, смотреть в его глаза — значит смотреть в глаза собственному палачу перед казнью, которая ждёт невиновного. — Ты не на допросе, Белла, — произносит имя так, словно пробует его на вкус, и я сама чувствую его горечь на языке. — Можешь есть, пить, молчать. А можешь спросить то, что хочешь. У нас впереди много времени. — Не будет никакого времени, — шепчу, сама не замечая, как слова срываются с губ. Мужчина улыбается не потому, что испытывает удовольствие, а потому что в очередной раз чувствует своё превосходство, уверенность в правильности собственной извращённой логики. Эта улыбка словно демонстрация победы без битвы, и меня охватывает желание стереть её с его лица. Война ещё не окончена, впереди остаётся пространство для борьбы, и даже если почти каждая схватка оборачивается поражением, это не значит, что финал будет за ним. У меня остаётся шанс покинуть поле боя, вырваться и уйти так далеко, что он не найдёт. И я надеюсь на то, что и искать не станет. Дальше между нами воцаряется тишина. Саймон спокойно и размеренно ест, словно напротив него не похищенная девушка, а приглашённая гостья. Залитая мягким светом столовая звучит пустотой, и даже звон приборов кажется приглушённым, словно доносится издалека. — Ешь, — наконец произносит без капли просьбы. Это приказ. Смотрю в тарелку и понимаю — организм отказывается принимать пищу, всё тело напряжено, каждая клетка готовится к опасности, и еда сейчас не входит в планы. Но он ждёт, и я слишком хорошо знаю: если не сделаю этого сама, он подождёт, а потом заставит, и будет только хуже. Медленно, с ощущением обречённости, тянусь к вилке, пальцы дрожат, и я понимаю, что он видит это так же ясно, как я сама, но стараюсь игнорировать этот факт. Зубцы входят в край мяса, лезвие ножа отрезает небольшой кусок. Подношу его к губам и почти механически начинаю жевать, пытаясь проглотить. Вкус соответствует — действительно приготовлено безупречно, но вызывает волну отвращения, поднимающуюся изнутри. — Вот так, — одобрительно, словно хвалит за правильное действие. — Умница. Ужин продолжается и по мере употребления пищи в горле пересыхает, тянусь к бокалу с апельсиновым соком, намеренно не касаясь стоящего рядом вина. Лёгкая горечь цитруса немного смягчает сухость и освежает. — Я не враг, Изабелла, — произносит мужчина вдруг, и я поднимаю взгляд на него. На лице и в голосе нет привычной насмешки и это заставляет прислушаться. — Но могу стать тем, кого ты будешь бояться больше всего. Твой выбор. Хочется усмехнуться горько и зло, но внутри поднимается тяжесть, потому что я верю ему. Как бы сильно я его ни боялась сейчас, всегда есть место для большего ужаса, и если он решит, то может превратить мою жизнь в настоящий ад. Я это понимаю. Унижений уже достаточно, но он способен пойти дальше, стоит только захотеть или спровоцировать. Опускаю взгляд и возвращаюсь к ужину, хотя само слово «ужин» звучит издевкой. Аппетита не было с самого начала, а после такой фразы он окончательно исчез. Ем через силу, преодолевая тошноту, каждый кусок даётся с трудом, и только сок помогает хоть немного заглушить неприятное чувство. К концу этого спектакля бокал пуст, и я больше не могу продолжать, немного отодвигаю тарелку чуть в сторону — всё, предел. — Я больше не буду. Саймон кивает, бокал и приборы аккуратно отставлены, рука опирается на подбородок, смотрит внимательно, и от этих глаз хочется спрятаться. — Ты сделала то, что я сказал. Этого достаточно. В глубине души что-то облегчённо отзывается на то, что он не требует доесть всё до конца, и это маленькое побочное утешение кажется почти жалким подарком. В то же время его фраза — «ты сделала то, что я сказал» — ложится тяжёлым камнем, в ней содержится не похвала, а подтверждение покорности, бессилие сопротивления. Вместе с горечью приходит странное тепло, возможно, действительно стоило поесть, чтобы хоть немного унять дрожь, вернуть себе силу, пусть и эфемерную. — Пойдём, кукла, — произносит поднимаясь со стула. Я остаюсь сидеть, пока пальцы цепляются за ткань на коленях, и тревога растёт с каждым его движением, мужчина молча наливает янтарную жидкость в бокал, и этот жест кажется мне предвестием того, что дальше может начаться то, что я сотни раз мысленно проигрывала и чего больше всего боюсь: сцена, где меня схватят, потащат в спальню и сделают со мной то, что я уже знаю по собственному опыту. — Куда? — спрашиваю, и в голосе предательски слышна дрожь, которую он тут же ловит и приветливо обнажает в уголках губ едва заметную ухмылку. — В гостиную, хочу поговорить. Слежу за каждым его шагом, не позволяя себе расслабиться ни на мгновение; он проходит мимо, и я с трудом встаю, потому что понимаю — любые попытки отказаться будут напрасны, никто и ничто не встанет между нами, никто не станет на мою сторону и не помешает, если захотят применить силу. Поднимаюсь и плетусь за ним в гостиную, стараясь держаться так, чтобы оставаться как можно дальше; он занимает кресло, а я устраиваюсь на краю дивана, выбирая позицию, которая даст хоть какую-то дистанцию и возможность среагировать. Боковым зрением просматриваю пространство в поисках слабых мест, которые могут пригодиться в будущем: панорамные окна и дверь на улицу, которую, как мне кажется, не закрыли. Какой смысл, если снаружи охрана и огороженная территория? — Есть вопрос. Машинально опускаю глаза, рассматриваю ногти, лишь бы не встретиться с ним взглядом. Есть люди чей взгляд выносить тяжело, сколько бы ты не старался — они выжигают изнутри, заглядывают в саму душу и переворачивают там все. Неважно какого цвета: зелёные, серые, карие — одинаково тяжелые, такие же тяжелые, как и сам человек. — Задавай, — тихо отвечаю, ощущая, как на лице появляется тепло, щеки понемногу начинают гореть, а пульс сбивается с привычного ритма. Знаю, что винить стоит не только ужин, который пришлось проглотить через силу. Организм и тревога протестуют против еды, и я прекрасно понимаю, чем всё закончится, когда вернусь в комнату: белый фарфоровый унитаз, холодная плитка, и всё вывернется наружу, чтобы стало легче. Стресс не щадит. — Почему ты перевелась из Бирмингемского университета? Простой, казалось бы, вопрос, но от него почва уходит из-под ног. Не удивлена, что он знает, но не ожидала, что заговорит об этом сейчас. Для всех есть отработанная версия, лёгкая, даже ироничная — что не выдержала, что после морга поняла, что это не моё, что на втором курсе будут вскрытия и практика, а я слишком впечатлительная. Эта отговорка всегда звучала убедительно, особенно произнесенная между делом с полуулыбкой. В реальности я знала, куда шла, понимала, что придётся видеть. С медицинской точки зрения всё это для меня было фактом, не больше. Я бы могла с этим справляться. Но сейчас, когда его глаза скользят по мне, как сканер, понимаю, что простой ответ может не сработать. Голос дрогнет, он это услышит, почувствует, уловит каждую ноту. Он — как собака-ищейка, которая чует ложь, и мне не скрыться, если скажу хоть слово не так. — К чему тебе это? — спрашиваю в ответ, нахмурив брови. Голос звучит жёстче, чем планировала, но иначе нельзя. — Интересно, — произносит он, устроившись в кресле так, будто этот разговор — всего лишь форма досуга, а бокал в руке — естественное продолжение пальцев. Янтарная жидкость медленно качается внутри стекла, и я почти уверена, что это виски. — Интересно? — переспрашиваю, — зачем тебе такие мелочи? — В мелочах и есть правда, кукла. — Негромко отвечает Саймон, чуть отклоняясь назад и продолжая легко вращать бокал. Переливы отражают свет, и этот ритм вдруг кажется слишком навязчивым. — Хочешь узнать человека — смотри, где он сломался. Эти слова ранят не прямотой, а своим содержанием. Даже не обида — что-то унизительное в том, как он позволяет себе утверждать это, не зная всей правды. Да, в его фразе есть доля истины, но в этот момент я меньше всего хочу вести подобный разговор. — Я не сломалась, — выдыхаю сквозь зубы, — просто поняла, что медицина — не моё. Он улыбается краем губ, едва заметно, не задаёт уточняющих вопросов, но ясно даёт понять, что ждёт большего. И это молчание мучительнее любого давления, от него жар постепенно поднимается к лицу, тело откликается нервозностью, и я готова поклясться, что он доведёт меня этим выжиданием. — Я перевелась потому что… так было проще, — прикусываю губу, чувствуя раздражение от дрожи в голосе. Лёгкая суетливость пронизывает тело, и я злюсь на себя за эту слабость. — Слишком много всего навалилось. — Трусость? — его вопрос, произнесённый лениво, бьёт больнее, чем если бы он сказал обвинение. — Нет! Не трусость. — Хорошо, — в этом спокойствии слышится удовлетворение, будто он именно этого и добивался. — Не трусость, но и не честность. — Хочешь, чтобы я произнесла это вслух? — в глазах вспыхивает подавленная ярость. — Оказалось, я плохо переношу большое количество крови. В морге меня тошнило, и я едва не упала в обморок. Доволен? — Понял. На мгновение становится легче. Легче не от самой лжи, а от того, что он не копает глубже, не лезет туда, куда я не хочу пускать. Всё, что связано с прошлым, принадлежит только мне. И счастье, и травмы, и ошибки — всё моё, и делиться этим с ним никогда не буду. — Есть ещё вопрос, который меня сейчас интересует. Я не отрываю взгляда, прищуриваюсь понимая — он видит пробелы в моей истории, заполняет их, и страшно понимать, насколько просто оказалось получить обо мне всё, что угодно. Утешает одно — не всё лежит на поверхности, раз уж вопросы есть. — Сколько у тебя было мужчин? — слова падают неожиданно и жестоко. Я не верю, что слышу это. Рот сам собой приоткрывается, ресницы часто моргают, будто пытаясь стряхнуть нелепость сказанного. В голове не укладывается, как можно задать подобный вопрос так прямо, без намёка на смущение, без доли такта. Если бы такое спросил Марк, в те минуты, когда мы были близки, это звучало бы естественно, и я бы ответила. Но здесь, в этих обстоятельствах — это звучит грязно и унизительно, лишая всякого смысла сам вопрос. — Что?... — Хочу знать, — произносит так, будто речь идёт о чём-то обыденном, в голосе нет ни капли стыда. — Два? Три? Больше? — Я не собираюсь отвечать, — четко произношу, стараясь удержать твёрдость в голосе давая понять, что это — его не касается. Саймон коротко хмыкает, делает глоток из бокала, и на миг во мне вспыхивает радость от мысли, что, возможно, он отстанет с подобными вопросами. Но эта радость длится недолго, почти сразу я ощущаю, как внутри начинает происходить что-то странное: тело словно теряет привычную форму, становится мягким, тяжёлым и в то же время каким-то лёгким, будто плавится изнутри. Это слишком странно, если всё ранее я считала реакцией на тревогу, то это немного пугает. — Значит, немного, — заключает, будто складывает воедино детали. — Или вовсе один. Хочется закричать, возразить, бросить в лицо правду, что он ничего не понимает, что это не имеет отношения к привычным историям, что там не было ни «близости», ни «партнёра». Что там было другое, то, о чём он не имеет права судить. Но язык не поворачивается сказать это. Для меня он ничем не лучше. — Ты… ничего не знаешь. — Зато умею читать, — отвечает ублюдок без тени эмоций. — И там пусто: ни отношений, ни свиданий, ни романов. Только тот мальчишка, который уехал. Так что, кукла, я прав? Скрещиваю руки на груди, и тут же замечаю резкую, непривычную реакцию тела: грудь отзывается болезненной чувствительностью на малейшее движение, соски напрягаются мгновенно, кожа горит в местах любого касания, а внизу ощущается влага, которую я всё это время старательно игнорировала. Пыталась списать её на случайную реакцию организма, банально выделения связанные с циклом, заставляла себя не думать об этом, но теперь это становится слишком отчётливым, слишком навязчивым — это точно не то. Гнев и страх перемешиваются в одно, и не нужно быть гением, чтобы понять, что что-то происходит не то. — Это не твоё дело, — глаза сужаются, когда поднимаю их на него, — лучше скажи… что со мной происходит? — Ответ на ответ. Я прав? Саймон усмехается, отставляет бокал на столик, откидывается на спинку кресла, его поза демонстративно расслабленная, в то время как я сжимаю колени и пытаюсь понять, что не так. Тело реагирует ненормально, предательски, и от этого внутри всё сжимается ещё сильнее. Он что-то сделал, подсыпал наркотики в еду? Подлил в сок? Он ведь уже проделывал подобные фокусы — укол неизвестного препарата Мишель, чтобы она не мешала, на выпускном меня усыпили. Он конченный ублюдок, которого я ненавижу каждой клеткой. — Ты больной ублюдок! Ненормальный! — восклицаю, голос срывается от злости, дрожь в нём звучит громче слов. — Зачем ты это делаешь? Ядовитые мысли захлёстывают голову, рвутся на части, и сознание словно отделяется от тела. Неужели он понимает, что творит? Зачем ему это? Что у него в голове? Как можно так поступать, имея всё? Он ведь не уродливый монстр, которого я пыталась рисовать в воображении, чтобы ненавидеть было легче. Обычная внешность, грубоватая, но вполне сносная, он явно не испытывает недостатка ни в деньгах, ни в женщинах. Тогда что с ним? Может, у него проблемы по мужской части, которые не решаются никаким другим способом? Может, его возбуждает только насилие, только бессилие, только женщина, доведённая до состояния наркотического тумана? — Может и так, — спокойно соглашается Саймон, и от этого во мне вспыхивает волна разочарования, от которой хочется заплакать. Он понимает, что это ненормально, и всё равно делает. — Сопротивление возбуждает до определённого момента и интенсивности. Резко встаю, но этот рывок отдаётся головокружением, тьма мелькает перед глазами и приходится схватится за спинку дивана чтобы не упасть. Что он мне дал? Что сейчас происходит с моим телом? Внизу живота напряжение, там, где его быть не должно. Оно странное, влажное, горячее и чёрт возьми однозначное, банальное возбуждение. Это реакция, которую я не хочу чувствовать, не должна чувствовать рядом с ним, ни по собственной воле, ни под давлением. Это унизительно, оскорбительно и горько. Так низко и подло! Больно от осознания того, что он собирается сделать это сегодня, что всё, чего я боялась, может произойти прямо сейчас. Мысль о том, что он собирается меня изнасиловать, давит так тяжело, что хочется забиться в угол, закричать, рыдать, а лучше — провалиться в темноту, чтобы ничего не чувствовать. — А ты будешь драться до конца. Утверждение, произнесённое с той спокойной уверенностью, которая лишает тебя надежды на пощаду, и он прекрасно знает: я буду драться до последнего, буду кусать, царапать, биться, пока хватит силы в руках. В одном он прав — сопротивление действительно имеет предел, есть момент, наступив который, тело перестаёт слушаться, разум уходит куда-то в сторону, и ты умираешь снова и снова, пока всё это продолжается, а потом годами живёшь в теле, которое не принимаешь за свое собственное. Делаю неуверенные шаги в сторону лестницы с ясным намерением уйти как можно дальше и как можно быстрее, но едва дохожу к ней, как его рука, охватывает мою талию и тянет назад, я даже не поняла, когда он поднялся с места. Инерция разворачивает меня, и я оказываюсь прижатой к его груди, ощущая предательскую реакцию тела, которое отвечает теплом и мурашками — внизу всё горит, мысли расплываются, и мир сужается до его твердого тела и неизбежности прикосновения. Пытаюсь вырваться, упираюсь ладонями в его грудь, изо всех сил тянусь, отталкиваю, но он держит крепко, словно я просто игрушка, и мои усилия кажутся ему забавой: — Ну-ну, тише, — низко произносит он, и в уголках рта играет едва заметная ухмылка. — Отпусти меня! — требую, голос рвётся, но не меняет положения, потому что силы неравны, потому что здесь нет никого, кто спасёт меня, и гнев, каким бы он ни был сильным, не перекрывает его физического превосходства. Мужчина меняет нас местами, поворачивает спиной к дивану и ведёт обратно, попытки замедлить его шаг, помешать и отстраниться оказываются тщетными, потому что он просто сильнее, потому что его руки не отпускают. Когда стопы врезаются в ткань обивки, я рискую, делаю отчаянную попытку: поднимаю колено и бью его в пах, рассчитывая на резкую боль и на то, что он ослабит хватку. Удар блокируется его коленом, ответный толчок выбивает из-под меня опору, и я с шумом плюхаюсь на диван. — Слабо и предсказуемо, малышка, — этот лёгкий азарт в его голосе пугает. Собираю в кулак остатки сил, пытаясь сгруппироваться, но тело уже подводит — движения становятся вялыми, дыхание сбивается, сердце стучит так громко, что звук отдаётся в висках, а вместе с этим накатывает странное нервное перевозбуждение, отдающее во все мышцы и нервные окончания. Чужое, липкое, нежелательное ощущение растекается по низу живота, оставляя ноющую пустоту и влажный след в белье. Кожа под платьем раздражается, соски болезненно трутся о ткань бюстгальтера, каждая мелочь становится мучением, которого я никогда не знала. Это пугает до дрожи, ужаса, это кошмар, который я не могу остановить. Поднимаюсь на колени на диване, пытаюсь сместиться, уползти в сторону, но его левая рука легко блокирует движение, опираясь о спинку. Саймон склоняется ближе, нависает, второй рукой скользит к затылку, поднимается выше, он не держит — проводит пальцами по загривку, и каждое медленное движение вызывает предательскую волну мурашек, сползающих по шее вниз. — Это наркотики? — выдыхаю, поднимая глаза на него, цепляясь за этот вопрос как за последнюю попытку понять, что происходит. В уголках его карих глаз появляются маленькие морщины от едва заметной улыбки, и это пугает меня сильнее самой мысли о насилии. Зависимость — это уничтожение, превращение в пустую оболочку, готовую на всё ради дозы, в бесцельное существо, которое перестаёт принадлежать тебе. Психика и тело разрушаются медленно, необратимо, и проще действительно разбить зеркало и перерезать вены, чем очнуться завтра с ломкой в собственном теле. — Нет, — ладонь смещается к щеке, большой палец скользит по губам, и это простое движение отзывается внутри нежелательной и унизительной волной. — Афродизиак. — Зачем?.. — А как ты считаешь? — отвечает он мягко, я знаю, что единственный ответ — унизить, лишить меня даже права на сопротивление, превратить насилие в сцену, в которой он сможет сказать: «ты сама хотела». Не отвечаю, отворачиваю голову в сторону и чувствую слабое облегчение, когда его палец наконец перестаёт давить на щёку и медленно скользит вниз. Тело предательски откликается на каждое его движение, дрожь по коже следует за ладонью, и я понимаю, что это реакция не моя, а того, что он вызвал. Стоит ему сжать шею так, что дышать стало труднее, как из горла рвётся сдавленный хрип, глаза расширяются от страха, и инстинкт срабатывает: ладони хватают его запястье, пытаясь убрать руку. Он наклоняется ближе, и когда губы его оказываются в сантиметре от моего лица, дергаюсь так отчаянно, что даже сама пугаюсь собственной реакции. — Нет… — шепчу едва слышно, голос больше напоминает хрип. Он не замечает или делает вид, что не замечает сопротивления, слегка ослабляет хватку, чтобы я могла сделать полноценный вдох, а затем носом скользит вдоль щеки и останавливается у уха, где его дыхание обжигает тонкую кожу. — Знала бы ты, как много задолжала за терпение, — зубы прикусывают мочку уха. — а должников я не люблю. Стараюсь оттолкнуть его руками, упираюсь в грудь, изо всех сил пытаюсь отдалить лицо, но ответом становится усиление давления на шее, и в голове проскакивает ужасная мысль: стоит мне причинить ему хоть боль, и он может перейти грань, действительно начав меня душить. — Не надо! — это уже не просто просьба, это испуганный приказ, который он воспринимает как часть игры, а я остаюсь внутри неё беспомощной и готовой во что угодно, лишь бы снова сделать ровный вдох. — Да ладно? — мягкий смешок звучит в ухо и проникает прямо в голову хриплым тембром. Вторая рука медленно заправляет выбившиеся локоны за ухо неторопливым движением. Мужчина отодвигается ровно настолько, чтобы наши взгляды встретились, и в отражении этих темных глаз я вижу всё: свой страх, свою мольбу остановить безумие, свою беспомощность, которая ничего для него не значит. Его глаза скользят вниз, туда, где пальцы уже поддевают шлейку платья и бюстгальтера, медленно спуская её по плечу. Кожа под ними начинает гореть, пальцы ведут по открытому участку груди, а следом опускается вторая, открывая всё больше пространства, лишая одежды. — Прекрати! — обеими руками хватаюсь за лёгкую ткань, удерживая её на груди, не позволяя обнажать дальше. Он не реагирует на просьбу, продолжает удерживать шею в своей хватке, сжимая её ровно настолько, чтобы я могла коротко дышать, и второй рукой медленно скользит вниз по линии рёбер, так медленно, словно пересчитывает точное количество. Он сжимает талию так сильно, что из горла вырывается тихий стон, и только после этого опускается ниже, к бедру. Инстинктивно сжимаю колени, пытаясь создать барьер, чтобы он не проник дальше. Отвратительно признавать то, что чувствует тело. Отвратительно ощущать, как касания вызывают отклик там, где не должно. Тепло проходит по коже, начинает путь внизу живота, поднимается вверх, к груди, к щекам, оставляя яркий румянец, который выдает сильнее слов. Стыдно понимать, что ткань белья прилипает к коже, намокая, стыдно и отвратительно. Крепко зажмуриваюсь, отворачиваю голову в сторону, лишь бы не видеть его довольные глаза, в которых нет ничего, кроме жажды и похоти, в которых отражается моё поражение, превращённое для него в удовольствие. Рука Саймона скользит по голой коже от бедра до колена и снова поднимается вверх, на этот раз уходит под платье. Пальцы медленно движутся по внутренней стороне бедра, и я судорожно сжимаюсь, чувствуя, как опасная близость становится почти невыносимой. Он не спешит — тянет этот момент, намеренно растягивая его, пока не останавливается на животе, оставляя там жар своей ладони. — Остановись, прошу… — шепчу дрожащими губами, поворачивая голову к нему, пытаясь поймать хоть малейший проблеск милости. Я готова на всё, лишь бы он прекратил. Как бы сильно тело ни отзывалось на его прикосновения, как бы ни плавился мозг, оставляя только грязное желание близости, желание большего — сознание остаётся ясным. Я понимаю, что это нельзя принять, даже если моё собственное тело предательски противится остановке. Никто, даже Марк, не касался меня настолько осторожно, почти бережно, но я выталкиваю эти мысли прочь, запрещаю себе даже мельчайшую ассоциацию, потому что это неправда, это ложное ощущение, рождённое его руками и тем, что он подсыпал. — Остановиться? — его лицо приближается к моему, голос становится тише, мягче, почти интимным шёпотом. — А если я хочу продолжать? — Это неправильно, так нельзя! — Мольба и отчаяние. Влажный блеск подступает к глазам, ноги становятся ватными, всё тело словно распадается на части, теряя силы. — Нельзя? — он произносит это почти в губы, и я тут же сжимаю их, стараясь закрыться. Но он усиливает хватку на шее, сжимает её крепче, и в панике я хватаюсь за его запястье, ногти впиваются в кожу. Ткань платья, которую я удерживала, соскальзывает с плеч, мягко опускаясь до талии, оставляя сверху только бюстгальтер. — Запретное самое сладкое, — слова звучат как яд, что растекается по венам. Глаза расширяются, страх перекрывает всё вокруг, сжимает нервы до предела. Он наклоняется ближе, и его губы накрывают мои — жёсткий поцелуй без проникновения. Мужчина поочерёдно втягивает их, прикусывает, заставляя дрожать, воздуха не хватает, дыхание сбивается, и только когда я начинаю трепетать от удушья, он шепчет прямо в губы: — Только попробуй укусить. Его ладонь разжимается и скользит выше, сжимая челюсть так, чтобы я не смогла закрыть рот, отбирая возможности сопротивляться даже в этом. Язык входит внутрь агрессивно, властно, захватывая, воздух рвётся в лёгкие быстрыми, судорожными вдохами через нос, возвращая кислород, но облегчения нет. Поцелуй становится жадным, настойчивым, он вынуждает отвечать, играя, поддевая язык, скользя по дёснам, вытягивая звук, которого я не хочу. Это продолжается до того момента, пока я не вскрикиваю ему в рот — рука, скользнувшая с живота, смещается под ткань трусиков. — Нет! Он отрывается от губ, и по тяжёлому, потемневшему взгляду становится ясно, что терпение закончилось. Одно резкое движение — и я оказываюсь на спине, прижатая к дивану, свободная рука ловит запястья, поднимает их над головой и удерживает в крепкой хватке, лишая попытки обороны. — Отпусти меня! — кричу, пытаясь высвободить ослабевшие руки, прижимаю дрожащие колени, удерживая их вместе, как последнюю границу, за которую нельзя переступать. — Давай снимем это, — так спокойно, почти мягко, что совсем противоречит тому, что он творит. Одним движением тянет ткань платья вверх, открывая кожу, наваливается сверху, раздвигает ноги коленями и тянется свободной ладонью за спину, расстёгивая лиф. Руки оказываются свободными на короткий миг, чтобы он мог спустить мешающие шлейки, и я, не думая о последствиях, совершаю ошибку — резкий замах и звонкая пощёчина разрезает пространство громким звуком. Воздух мгновенно застывает, сердце в груди сжимается, ладони тут же прячут лицо, а локти прижимаются к груди, словно это может спасти. Он не бьёт в ответ, вместо удара — пауза, затем тихий, пугающий смех. — Смело. Ладонь сдёргивает лиф, убирает мешающие руки и стаскивает платье отбрасывая его в сторону, пальцы вновь хватают запястья, поднимают их вверх, вырывая писк, а я отворачиваю голову ожидая боли. Удара нет, ожидаемая вспышка ярости не приходит, Саймон замирает и смотрит, скользит взглядом по обнаженной коже, груди и беззащитному положению. — Смело и безрассудно, — его голос становится жёстче, в нём уже нет ни мягкости, ни насмешки, — не вздумай повторять это снова. Второго раза не будет. Я торопливо киваю, соглашаясь с его словами, не потому что верю — просто проверять на себе эту границу не хочу. С его габаритами я уверена: одного удара будет достаточно, чтобы отправить меня на встречу с почившими родственниками. Пощёчина, как оказывается, не остудила его пыл — наоборот, будто подлила масла в огонь. В следующую секунду ладонь накрывает грудь, сжимая её грубо и болезненно, словно наказывая за дерзость, и я шиплю сквозь зубы, не в силах сдержать звук. Пальцы находят сосок, сдавливают его сильнее, и из губ вырывается уже не просто стон, а болезненный, полный унижения звук. Он склоняется ниже, свободная рука скользит по бедру вверх и вниз, рисуя короткие, обжигающие движения, а горячее дыхание опаляет вторую грудь. Губы накрывают кожу, втягивают её в глубокий поцелуй, оставляя следы, которые останутся на несколько дней в виде темных, бордовых засосов. Пока одна рука сжимает грудь, зубы проходят по другой, покусывают сосок, и в момент, когда он сжимает сильнее, я выгибаюсь в спине, дергаю руками, но всё безрезультатно. — Хватит! — тонкий, почти жалким писк, который он пропускает мимо ушей, продолжая свои действия, будто не слышит вовсе. Как бы ни было это грязно и пугающе, тело выдавало реакцию, которую я не могла контролировать. Ноги невольно дрожали, прижимаясь к его бёдрам, кожа горела, дыхание сбивалось, лоб покрывался липкой испариной. Внизу живота нарастало предательское ноющее чувство, влага пропитала ткань белья, скользя вниз между ягодиц — всё это происходило помимо воли, превращая ощущение в мучительную смесь унижения, желания и горького стыда. — Вся горишь, — Саймон отрывается от груди, опускаясь губами ниже, оставляя влажные следы на коже. Поцелуи скользят до линии диафрагмы, задерживаются, а пальцы, сжимавшие бедро, медленно движутся дальше, исследуя мягкую кожу, опускаясь туда, где я больше всего не хочу их чувствовать. Судорожный, громкий вскрик срывается с губ, вместе с треском ткани, что раньше служила нижним бельем и откидывается куда-то в сторону оставляя меня полностью обнаженной и беззащитной перед ним. Отчаянный всхлип когда он проводит пальцами по половым губам, размазывая влагу. Слышу его усмешку, чувствую, как он вновь поднимается вверх, касаясь губами шеи. — Белла, — шепчет он, и в этот миг большой палец касается клитора, начинает медленные и методичные круговые движения. Кусаю нижнюю губу, чтобы не застонать, но звук всё равно позорный и непрошеный вырывается. — Я собирался сделать это аккуратнее, но ты… Болезненный укус в шею вырывает вскрик, его губы растягиваются в довольной ухмылке, а пальцы продолжают своё настойчивое движение. Запрокидываю голову, закрываю глаза, и в голове начинает рваться привычный порядок — мысли путаются, превращаются в вязкий поток, где стыдное и запретное сплетается с предательской реакцией тела. Всё неправильно, но тело чувствует иначе, оно отвечает на каждое прикосновение. — Но ты заслужила, чтобы тебя отъебали от и до, — его шёпот впивается прямо в ухо, и холод проходит по позвоночнику. Глаза застилают слёзы — от бессилия, от того, что я не могу совладать с собой, что даже против воли тело внимает его прикосновениям, откликается редкими, сдавленными стонами, дрожью, коленями, которые предательски раздвигаются. Сознание сужается, и кажется, что я больше не хозяйка собственного тела, я лишь запертая внутри пленница, обречённая наблюдать, как оно выдаёт его желания за мои собственные. Проникновение пальцев растягивает изнутри, оставляя ощущение наполненности, то самое подавленное и давно избегаемое чувство, которое возвращается с новой силой. Скользящие движения становятся ритмичнее, пальцы уверенно работают на клиторе, а губы покрывают шею чередой поцелуев и укусов, от которых дрожь проходит по всему телу. Ноги предательски подрагивают, и первый несдержанный стон срывается с губ, наполняя грудь горьким осознанием того, что я не удержалась. Невыносимо корю себя за каждую секунду этого навязанного удовольствия, за каждый миг, когда организм предает, а разум в отчаянии кричит, что это насилие, и ничем иным оно быть не может.Грехопадение — это не миф, не просто библейская метафора. Первое нарушение воли Бога, первый запретный шаг, тот миг, когда невидимая черта переступается окончательно, когда внутренний свет тускнеет и распадается. Это первый шаг за грань дозволенного, за которым остаётся только изгнание и вечное чувство вины.
Дыхание становится быстрым и рваным, каждый вдох обжигает легкие, слезы текут по вискам, путаясь в волосах. На языке вкус горечи, отвращение накрывает с новой силой, и я повторяю мысленно, что это не мое желание, не мой выбор, это последствия того, что он подмешал в напиток. Но тело не слушается — оно выдает то, что не должно происходить, и от этого стыд и страх лишь усиливаются. Разум мутнеет, теряет контроль, когда удовольствие подходит к опасной точке, где уже нет сил сопротивляться. Второй палец скользит внутрь, движения становятся жестче, а давление на клиторе усиливается. Его бедра прижимаются плотнее, и я чувствую горячую и твердую эрекцию через ткань брюк, от чего в голове разрывается крик протеста, а тело выдает новый, громче прежнего, стон. — М-м, — низко, хрипло произносит он прямо в ухо, и голос проникает под кожу, заставляя сжиматься сильнее, — как же ты звучишь. Его голос становится спусковым крючком, движения пальцев набирают силу и внутри все рушится, сплетаясь в невыносимо сладкий, болезненный узел. Дыхание сбивается, грудь тяжелеет, руки сами сжимаются в кулаки, потому что уже невозможно удерживать контроль, когда тело откликается быстрее, чем мысли успевают стать осознанными. Бедра дрожат, а поясница предательски двигается навстречу, внизу становится влажнее, круги на клиторе ускоряются, превращаясь в вихрь, разбрасывающий искры по нервам, поджигающий каждую клетку. Щеки горят, слезы бегут по вискам, а губы прикусываются до боли, чтобы сдержать звуки, не позволить им вырваться наружу.Грехопадение — это осознание, что невинность утрачена, что мир отныне будет другим, в нём уже есть знание, боль и жгучее страдание, которое невозможно отменить.
Весь мир сжимается до одного ритма, к которому он принуждает, и ничего, кроме этого, больше не существует. Волна поднимается, лишает возможности вдохнуть или выдохнуть, внутри все тянется в тугой, раскаленный ком, который внезапно рвется наружу. Оргазм накрывает стремительно, ломает, захватывает тело дрожью, грудь вздымается, сердце грохочет, а губы раскрываются в беззвучном крике. Вспышки удовольствия накатывают одна за другой, пульсируя внизу и расходясь по телу горячими толчками, оставляя после себя липкую, беспомощную пустоту и горькое послевкусие ненависти к самой себе.Грехопадение — начало конца, и в то же время рождение той самой тьмы, которая неотвратимо пожирает свет.
— Умница, — его голос, пропитанный похотью, звучит как сквозь вату, закрываю глаза, пытаясь провалиться в темноту, чтобы не чувствовать собственного унижения. Хорошо и плохо одновременно, все внутри переполнено противоречием: липко, неправильно, унизительно и вместе с тем обжигающе сладко. Словно тело наполнили тягучей негой и тут же высушили до пустоты, не оставив ни капли. Краткое облегчение приходит лишь в тот миг, когда его губы отрываются от кожи, оставляя влажные следы на шее, и руки, наконец, отпускают запястья. Я тут же прижимаю ладони к груди, сдвигаю колени вместе, но иллюзия свободы длится недолго — на смену приходит новая хватка. Его руки обхватывают спину и подхватывают под колени, прижимая к себе, и тело снова оказывается во чужой власти. Дорога до спальни кажется вечностью. Я зажмуриваюсь, не позволяя себе открыть глаза: тело все еще отзывается расслабленной дрожью, но в каждой клетке уже копится новая волна нестерпимых ощущений, и от этого хочется плакать, биться в истерике, лишь бы прекратилось, лишь бы не продолжалось дальше. Не открываю глаза еще и потому, что стыдно. Стыдно встретиться с ним взглядом, стыдно, если вдруг увижу кого-то из персонала — Марию, Роберта или Шарлотту. Стыдно, потому что на мне нет ничего, кроме волос, частично закрывающих грудь, и рук, прижимаемых к телу. Стыдно, потому что понимаю: в его глазах это триумф, торжество — сладкая победа. Когда за спиной раздается глухой звук закрывающейся двери, я наконец нахожу силы распахнуть глаза. Смотрю куда угодно — на стены, на темные очертания мебели в темноте и игру освещения уличных фонарей, просачивающегося сквозь окно второго этажа, только не на него, не в эти черные глаза, в которых нет ни капли пощады. Комната кажется чужой, пустой, незнакомой, но думать об этом нет времени: его шаги звучат слишком быстро, и через мгновение я оказываюсь брошенной в мягкую постель. Тело тонет в тепле ткани, а щелчок выключателя рассеивает полумрак комнаты мягким светом бра. Поднимаюсь на локтях и, не думая о собственной наготе, инстинктивно отползаю назад, подальше от него, лишь бы выиграть несколько лишних секунд. Саймон не торопится, движения становятся нарочито медленными, будто он смакует каждую секунду. Пальцы уверенно идут вниз по ряду пуговиц, одна за другой поддаются, и рубашка постепенно раскрывает его тело, оставляя меня наедине со своим страхом. Я не в силах оторвать взгляда: то устремляю глаза на дверь, надеясь на чудо, то снова возвращаю их к нему, понимая, что выхода все равно нет. Слабость в теле становится настолько ощутимой, что я уже знаю — если попробую сделать хотя бы пару шагов, рухну на пол, а он без труда вернет меня обратно. Мысли путаются, рассеиваются, все вокруг тонет в мутной пелене, и остается только одно — ощущения, слишком яркие, болезненно обостренные, чужие, но до отвращения настоящие. Это пугает сильнее всего. Я не верю его словам о каком-то простом афродизиаке, это явно большее, что-то тяжелое, способное лишить не только сопротивления, но и ясности сознания. — Пожалуйста, не делай этого, — так отчаянно, что я сама едва узнаю собственный голос. — Мне нравится как ты просишь, — легко бросает он с усмешкой, и рубашка спадает с его плеч, отлетая в сторону, будто вещь не имеет ни малейшей ценности, — давай еще раз. Взгляд скользит по его телу, и картинка словно выжигается в сознании. Широкие плечи, крепкая грудь, мощный торс, мышцы, будто созданные годами тренировок. На левой руке — татуировки, но рассмотреть их при приглушенном свете невозможно, они расплываются в темных линиях на коже. Самое тяжелое впечатление оставляют не они и даже не его физическая сила, а шрамы. Разной формы, глубины, давности, они проступают на рельефе тела, перечеркивают его, как неровные белесые отметины прошлого. Карта, вырезанная болью. История человека, которого жизнь не просто коснулась — она била, рвала, ломала, оставляя метки на каждом шаге. У него эта карта слишком велика, слишком насыщена, и смотреть на нее страшно. Так не выглядит тот, кто живет обычной жизнью, это человек, которого окунули в жестокость и который научился отвечать тем же. Человек, для которого чужая боль давно перестала быть преградой. И в этот момент я ясно понимаю: для него мои слова — не мольба. Каждое мое «пожалуйста» он слышит как приглашение продолжать дальше, как топливо для своей жестокости. — Иди сюда, — хриплый голос звучит слишком близко, и я понимаю это лишь тогда, когда он уже стоит у самого края кровати. Рука мужчины тянется вперед, властно подзывая, приказывая подчиниться. Но глаза застилают слезы, и я машинально отодвигаюсь назад, скользя по простыням к противоположной стороне, не отводя взгляда, ожидая рывка, внезапной атаки. Внутри отчаянное желание бежать, спасаться, даже если ноги дрожат и не слушаются, даже если слабость свалит на пол. Я не хочу этого. Не хочу снова, не хочу с ним. Не хочу по принуждению, не хочу силой. Не хочу! — Не считаешь это нечестным, кукла? — он наклоняет голову, не спуская с меня глаз. — Удовольствие должен получить каждый. Иди ко мне. Последние слова звучат уже не как просьба — как приказ, от которого невозможно отмахнуться. В этой уверенности слышится самое страшное: игра изначально нечестна, в ней нет выбора, нет равных, жестокое навязывание, где исход известен заранее. Я качаю головой, отказываясь, и это вызывает у него ухмылку, в которой сквозит похоть и раздражение. В его глазах холод и злость, и именно это становится доказательством: я проиграла еще до того, как успела ответить. — Нет! — крик вырывается сам по себе, когда он рывком хватает за лодыжку, легко притягивает к себе и переворачивает на живот. Резкий звук шлепка обжигает не хуже боли, и я дергаюсь, пытаясь вырваться, но хватка железная. — Непослушных девочек наказывают, — его голос спокоен, с предупреждением, а я, несмотря на страх, продолжаю вырываться, потому что иначе не могу. Сколько бы ни было возбуждения, как бы оно ни накрывало тело и не стирало ясность мыслей, первобытный страх сильнее. Память о боли и унижении сильнее любых ощущений. Он прав в одном — в его мире за непослушание карают, но в моем, в том, где есть правила и границы, разговаривают, ищут компромиссы и не решают вопросы насилием. Здесь же нет места диалогу, здесь любое «нет» становится поводом для наказания. Грудь скользит по холодной ткани покрывала, когда он без труда тянет меня ближе к краю кровати, не замечая слабых попыток сопротивления. Тело обмякшее, ноги дрожат и не слушаются, а колени сгибаются с трудом. Руки судорожно хватаются за простыню, но ткань лишь сминается в ладонях и едет следом за мной. Попытка подняться вверх обрывается жесткой рукой на затылке — он давит вниз, вжимая щекой в матрас. Вторая рука опускается под живот, поднимая таз, и унижение этой позы выбивает дыхание, вынуждает слезы катиться по лицу. Снова пытаюсь поднять корпус, упираясь руками в кровать, но в ответ слышу глухой звук ладони — шлепок, от которого ягодицы обжигает болью, и вскрик вырывается сам собой. Он хватает предплечья, заламывает их за спину и удерживает одной рукой, крепко фиксируя. Щелчок пряжки разрывает воздух, и мир сужается только до этого звука. Вжик молнии, шорох ткани — и сердце бьется так сильно, что отдается болью в висках. — Пожалуйста! Нет! Саймон, не надо! Прошу тебя! — крик срывается отчаянно, слова сбиваются, превращаются в поток мольбы. Я трепещу в его хватке, извиваюсь, стараясь уйти, хотя бы отодвинуться, но это только подогревает его настойчивость. Хочется нажать на паузу и выдернуть себя из этого кошмара, остановить всё прямо сейчас: проснуться утром, улыбнуться и пойти на учёбу, встретиться с подругами, выпить кофе в любимом кафе, поехать к родителям и валяться весь день в их гостиной, смотреть бессмысленные фильмы, снова пойти на свидание с Марком — хоть что-то, лишь бы не возвращаться в эту тьму. Готова пережить другие, самые ужасные страхи, терпеть любую боль, но не это. Не снова, не так. Не с ним. Он давит коленом, раздвигая ноги, ставит их в ту позу, какую ему нужно, и ладонь сжимает ягодицу настолько сильно, что кожа отвечает тянущей болью. Невнятно мычу, потому что голос застрял в ужасе. Его тело нависает и каждое прикосновение приносит жар, я чувствую, как его твердый член упирается в бедро и скользит между. Он опирается рукой, касается губами спины вызывая волну дрожи, но облегчения не случается, потому что это всё тот же захват. — Бэль, — хриплый голос шепотом доносится до ушей и я замираю, боясь пошевелиться, — у нас два варианта. Первый: ты продолжаешь брыкаться, играть на моих нервах и терпении, и тогда я трахну тебя так, что пищать будешь уже по факту. Не сдерживаю всхлип, отчаяние накрывает так плотно, что кажется — это конец, последний рубеж. Слёзы текут по лицу, пропитывают мягкую ткань под щекой, оставляя тёплые влажные пятна. И дело уже не столько в его словах, сколько в моей собственной реакции: адреналин, разогнавшийся по венам, перемешивается с действием того, чем он меня опоил, подменяя страх и боль нервным, телесным возбуждением. Я больше не контролирую тело, оно предает, реагирует иначе, чем разум. Горько осознавать, как кожа возле уха покрывается мурашками от его голоса, как влага стекает по внутренней стороне бёдер, оставляя липкий, тягучий след. Желание, чужое, навязанное, скручивает внутри мерзкой спиралью, и в эту секунду я чувствую себя униженно, дешево, будто вещь. — Второй вариант, — его нос скользит по шее, он глубоко вдыхает аромат ванильного геля, который когда-то нравился мне самой, оставляет влажные поцелуи, — ты ведёшь себя как послушная девочка, и всё будет хорошо. Твой выбор. Выбор без выбора. Сопротивляться — значит получить боль вместе с унижением. Прекратить попытки — значит отказаться от последней капли достоинства, позволить ему делать, что он хочет, и потом ненавидеть себя. Его «всё будет хорошо» означает только отсутствие боли, если закрыть глаза и переждать бурю. Но будет ли это «хорошо»? Руки безвольно опускаются в его хватке, колени затихают и перестают сводиться, как будто тело само признаёт бессмысленность сопротивления. Всё это было предрешено задолго до того, как я оказалась в этой комнате, в этой позе. Два месяца назад, когда на экране телефона появилось его первое сообщение, которое я сочла случайной ошибкой, глупой шуткой, я ещё не понимала, что уже втянута в последовательность, из которой нет выхода. Он не оставил мне возможности уйти, а я не почувствовала опасности достаточно остро, чтобы бежать сразу, не оборачиваться, не думать. Это не случайность — это следствие. — Расслабься, — горячий шепот касается уха, и я закрываю глаза, пытаясь выключить мысли, превратиться в пустоту, не чувствовать, не помнить. Он нависает сзади, отпускает мои руки, и они бессильно падают на постель. Я не пытаюсь что-либо изменить, остаюсь немым свидетелем происходящего с моим телом. Всё это разворачивается словно отдельно от меня, будто я смотрю со стороны упиваясь беспомощностью. Саймон проводит руками по телу, и кожа откликается — вспыхивает под его прикосновениями, покрывается дрожью, которую я не могу остановить. Ладони скользят по талии, спускаются по бедрам и снова поднимаются к груди, дразня чувствительные соски, изучают каждый изгиб, каждый дюйм обнажённой кожи. Он отмечает детали, любуется положением, в котором удерживает. Но мягкость этих движений длится недолго — пальцы опускаются ниже, переходят на внутреннюю сторону бедра, собирают и размазывают скользкую влагу. Липкое касание его члена, скользящее по ягодицам, а затем бедру, заставляет прикусить губу так сильно, что вкус крови мешается со слезами. Пальцы судорожно сжимают простыню, комкают гладкую ткань в ладонях, я знаю, что будет дальше, и предчувствие превращается в реальность — его ладонь давит между лопаток, прижимая вниз, вторая направляет движение члена по половым губам, вверх, по чувствительному клитору, от чего все тело предательски вздрагивает. Я зажмуриваюсь, стараясь исчезнуть, но ощущаю как он приставляет головку и нарочито медленно входит внутрь, растягивая и заполняя собой все пространство от чего с губ срывается шипение. Тело отвечает инстинктивным сжатием, усиливая болезненность проникновения, пытается вырваться вперёд, но давление на спине усиливается, лишая даже иллюзии свободы. — Тише, — шепчет он, голос звучит почти мягко, но хватка только крепнет. Я глушу крик в матрас, когда он настойчиво продвигается глубже. Слёзы льются сильнее, заливают лицо, обжигают кожу солью. Каждый толчок — всё больнее и дальше. Он не спешит рваться в безумный ритм, продвигается постепенно, делая движения по накатанной, очевидно, он и без того чувствует насколько неподготовленно и узко, что даже афродизиак и оргазм не позволяют делать резкие движения. С губ мужчины выходит легкое шипение и сдавленное мычание — теснота внутри кружит голову. Его рука держит за бёдра, тянет навстречу, заставляя принимать. Внутри тянущее чувство распирания, болезненный жар, жжение, которое накатывает вместе с унижением. Это не та невыносимая боль, что была впервые — теперь всё слишком влажно, сжатие и сопротивление остаются, но уже без крови от повреждения девственной плевы. — Ай! — жалкий писк вырывается сам собой, когда он резко двигается вперёд, вбиваясь глубже. — Ай? — в его голосе появляется усмешка, он замирает, позволяя телу немного привыкнуть к размеру, который ощущается слишком. — Охуенно узкая. Неужели никто не драл как следует, м-м? Фразы пробираются сквозь мутное восприятие, в них слышатся и насмешка, и откровенное удовольствие, так горько, что хочется разрыдаться на месте, сложно отличить что болит сильнее — душа или тело. Он вновь начинает двигаться, на этот раз медленно и размеренно срывая с губ болезненные стоны. Внутренние мышцы в отчаянном сопротивлении судорожно сжимаются вокруг него, но влага предательски облегчает скольжение. Судя по тяжёлому дыханию, его возбуждает каждое движение, и только самоконтроль удерживает от того, чтобы войти полностью и разорвать пространство безжалостным ритмом. Упираюсь лбом в матрас, впиваюсь зубами в губы до боли. Волна унижения накрывает с головой, и самое страшное — не сам факт происходящего, а то, как реагирует тело. Несмотря на жгучую боль и ломающее сознание чувство осквернения, внутри всё равно просыпается возбуждение, которому не нахожу объяснения. Мне отвратительно ощущать этот жар, эту влажность, эту болезненно сладкую наполненность. Горечь и стыд сжигают изнутри, и ненависть к самой себе становится невыносимой. «Это не я, это он», — отчаянно повторяет мозг, цепляясь за мысль, что во всём виновато то, что он подлил в бокал, что реакция чужая, навязанная. Я кричу это про себя, как молитву, как заклинание, пытаясь вытащить сознание из того, что творится с телом. Громкий вскрик срывается с губ, когда резкий толчок пронзает болью так остро, что пальцы судорожно сжимают ткань покрывала до побелевших костяшек. Он замирает внутри, и я чувствую, как пульсацией расходится жгучая боль, будто низ живота ноет под невыносимым давлением. Его бёдра плотно прижимаются к ягодицам, ладони удерживают за талию, притягивая ближе, лишая возможности хоть на дюйм отстраниться. Слёзы катятся по лицу, срываются вниз, потому что это слишком — ощущение наполненности давит изнутри, словно он занял всё пространство, словно он больше чем это возможно вынести. — Блядь... — срывается с его губ. Саймон не двигается, давая возможность привыкнуть, но ему и в голову не приходит, что для меня это лишь второй опыт после того болезненного раза, когда я впервые узнала, что такое секс в самом деле. Он не понимает, почему я мотая головой из стороны в сторону, издаю сдавленные мычание, несмотря на влагу, стекающую по его стволу вниз. Для него это не имеет значения — он не ищет объяснений. И когда мне удаётся сделать облегчённый выдох в момент, он отстраняется назад, вынимая настолько, чтобы внутри осталась только головка члена и новый вскрик тут же рвёт горло — он резко вбивается обратно, глубоко и до конца. — Если бы знал, что настолько тугая, — произносит он с довольной хрипотцой и делает новый толчок, ударяя бёдрами в ягодицы, — трахнул бы в первый же день. Я верю ему. Если бы знал, он бы и правда не стал ждать, не стал держать себя в узде, сорвался бы сразу — в ту самую ночь, когда впервые появился в моей комнате. Движения становятся сильнее, ритм грубее, и каждый новый толчок отзывается хлопком по телу. Боль рвёт изнутри, заставляя всё тело дрожать. Губы горят от того, как яростно я их кусаю, пытаясь заглушить стоны. Всё ноет, каждый нерв откликается мучительной вспышкой. Возбуждение, ещё недавно разожжённое искусственным средством, тает, не выдерживая натиска боли. Даже яд, что отравил моё тело, не способен заглушить страдание. Слёзы текут непрерывно, я вздрагиваю, кричу на каждый его толчок. Он проникает до самой глубины, упирается так, что дыхание сбивается, выходит почти полностью и вновь врывается внутрь, оставляя с ощущением, что это никогда не прекратится. Хорошо, что я не вижу его лица. Жаль лишь, что чувствую всё остальное. Каждое прикосновение, каждый скользящий по коже пальцами жест. Его дыхание становится тяжелее, в нём слышится хриплая сдержанность, и кажется, что я улавливаю даже ритм чужого сердца, его чёрный стук, гулом отдающийся в висках. С каждой минутой мир распадался, рушился внутри. Его движения то замедлялись, то вновь нарастали, выбивая вскрики, которые я тщетно пыталась удержать. Становилось ясно одно: чем дальше, тем больше исчезала возможность мыслить здраво. Тело, лишённое ласки и так никогда по-настоящему её не познавшее, под воздействием яда начинало плавиться, поддаваться, откликаясь на каждый новый толчок против воли. Боль и унизительное удовольствие накатывали вместе, сплетались в странное смешение ощущений, разрывали сознание на части. Это грязно, неправильно, отвратительно и одновременно сладко. Комната заполнялась звуками, которые невозможно заглушить: глухие хлопки его бёдер о ягодицы, покрасневшие от силы и частоты ударов, влажные толчки, сопровождаемые липким звуком там, где сливались желание и вынужденное возбуждение. Эти звуки были стыдливыми, но ещё стыднее становилось от собственного голоса. Громкие стоны, вырвавшиеся из прикушенных губ, жалкий писк и пронзительные вскрики прорывались сами, зависели только от силы и резкости движения внутрь. Чувство облегчения приходит лишь на мгновение, когда он вынимает член полностью, но оно мгновенно обрывается. Мир взрывается головокружением, резкий толчок переворачивает на спину и опрокидывает в подушки. Голова гулко врезается в мягкую ткань, волосы рассыпаются по белоснежной ткани, руки дрожат, едва удерживая тело, когда я пытаюсь приподняться на локтях и следить за тем, как он медленно приближается. Слабо отталкиваюсь назад, пытаясь отползти, но тело предательски подводит, слабость сковывает движения, и всё выглядит жалкой пародией на сопротивление. Саймон делает резкий выпад, пальцы жестко хватают волосы, наматывают тёмные пряди на кулак, и я болезненно стону, когда голова по инерции дёргается вперёд, притягиваемая к его лицу. Ощущаю себя марионеткой, игрушкой, что дёргается лишь так, как того хочет кукловод. Губы оказываются слишком близко, дыхание горячо смешивается, но поцелуя не следует — он лишь скользит носом по влажной от слёз щеке. — Отпусти… я не хочу, — жалко, как и я сама. — Давай, кукла, — его голос срывается в шёпот, — подразни судьбу ещё раз. Он резко отпускает волосы, и голова безвольно падает обратно на подушки. Тяжёлый взгляд прожигает, когда он медленно раздвигает колени, не сводя глаз, словно проверяет, осмелюсь ли я вновь дерзить. Но дерзости больше нет — я слишком обессилена, слишком пуста, и всё, что остаётся, — мелкая дрожь, пробегающая по телу, когда его ладони вновь ложатся на кожу бёдер. Запрокидываю голову назад, стараясь не видеть его лица, не замечать движения ниже пояса. Только потолок, светящийся тусклым отблеском лампы. Только внутренние ощущения, что не дают спасения. Его пальцы подцепляют лодыжку, и я вздрагиваю, когда ногу тянет вверх, игнорируя дрожь, вызванную страхом, напряжением и той отвратительной смесью возбуждения, что предательски рвётся наружу, подпитывая его похоть. Губы оставляют влажную дорожку по коже, начиная от колена и медленно спускаясь ниже, пока не останавливается у ступни. Нога оказывается закинутой ему на плечо, вторая прижата к груди, и я осознаю, что теперь раскрыта для него полностью. Горло сжимает рыданием, тихий всхлип срывается наружу, и в тот же миг я вздрагиваю — головка члена скользит по складкам, задерживается на клиторе, вызывая резкий толчок удовольствия, которое предательски вырывается коротким стоном. Его смешок отзывается внутри холодным эхом, от которого хочется провалиться сквозь землю, исчезнуть, стереть всё, что происходит. Униженно, мерзко, больно от самой себя, от собственного тела, которое реагирует, несмотря на то что я ненавижу каждое движение, каждое его прикосновение. — Такая сладкая, когда послушная, — хрип его голоса оседает где-то глубоко, он продолжает дразнить, не спеша, играя, будто наслаждается этим моментом больше самого акта. Отворачиваю голову в отчаянной попытке вырваться хотя бы взглядом, но несколько шлепков обжигают щёку, пальцы больно сжимают челюсть, разворачивают лицо к нему, заставляют смотреть прямо в глаза. — Смотри на меня. Мужчина склоняется ближе, нависая так низко, что поднятая на его плечо нога упирается коленом в грудь, а взгляд пронзает насквозь. Карие глаза горят тяжёлым огнём, в них нет ни тени насмешки, только желание и похоть. Резкий толчок разрывает тишину, тело выгибается от боли, брови болезненно поднимаются вверх, а губы выпускают вскрик. Новый рывок — и руки сами взлетают к его плечам, цепляясь в кожу, длинные ногти оставляют красные полосы. — Громче. Сознание плавится, граница между болью и удовольствием стирается, превращается в поток, в котором уже невозможно отделить одно от другого. Стоны срываются громко, отчаянно, вырываются вопреки моему желанию. Лицо горит, голова кружится, пространство вокруг расплывается, и я больше не различаю ничего, кроме его ритма и жара. Взгляд скользит по его груди, ловит блеск капель пота на коже, ниже — на движение, которое заставляет тело содрогаться снова и снова. Мысли в панике пытаются цепляться за здравый смысл: остановить, оттолкнуть, вырваться, но силы покидают, а афродизиак делает своё дело, оставляя только возбуждение и необходимость подчиняться. Хлопки его бёдер о тело звучат громко, отдаются во всём существе, стоны вырываются с каждым новым ударом, ноги дрожат в его руках, скользкие, липкие звуки проникновения сливаются с рваным дыханием. Всё это смешивается в единый поток, который затопляет голову, стирает разум и заставляет низ живота сжиматься от ноющего, горько-сладкого напряжения. — Вот так, девочка. Его голос хриплый, тягучий, разрывает изнутри и действует не хуже яда, что уже течет по венам, вызывая очередную волну дрожи по коже. Губы скользят вниз, жадно впиваются в влажную кожу, оставляя следы горячих поцелуев, вперемешку с укусами. На шее остаются ожоги его дыхания, ниже — на груди, что ритмично поднимается и опускается в такт толчкам. Он не щадит, зубами тянет за соски, от боли дыхание сбивается, но мозг тонет в потоке противоречивых ощущений, и в какой-то миг пальцы сами срываются с его плеч, падают безвольными руками по бокам, сжимаются в подушку всякий раз, когда новый удар бедер выбивает из груди воздух. Низ живота ноет от напряжения, каждый толчок отзывается гулкой пульсацией, внутренности сжимаются и вздрагивают в том же ритме. Утробное рычание возле уха полностью очищает голову, оставляя только тело, липкость, жар и звук. Сознание запирается внутри, в тёмной клетке собственного падения, стараясь исчезнуть, чтобы потом вернуться к раздавленным осколкам и резать ими кожу изнутри, расплачиваясь за эту грязь, в которую я втянута, и которой сейчас сама становлюсь. Время растворяется, исчезают границы, остаются лишь толчки и реакции: толчок — и из горла вырывается вскрик, толчок — и следом стон, громкий, полный унижения. Толчок — и ладонь мужчины с силой хлопает по ягодице, оставляя жгучую боль. Толчок — и зубы больно впиваются в ключицу. Толчок — и хриплый комментарий, грязный, выворачивающий изнутри так, что даже нет сил понять слова. Последние движения становятся тяжелыми, резкими, лишёнными ритма, слишком глубокими и болезненными, и я рефлекторно пытаюсь уйти, отодвинуться, но его ладонь резко ложится под поясницу, прижимает ближе, забирая возможность даже на малейшее отступление. Несколько яростных движений вглубь, и я зажмуриваю глаза так сильно, что темнота перед ними становится почти осязаемой, но звонкая пощёчина обрушивает всё обратно, вытаскивает из оцепенения и ломает хрупкую иллюзию спасения. — На меня! Грубый рык и эти слова, наполненные угрозой, вонзаются в сознание, и я в ужасе распахиваю глаза, встречаясь с его взглядом. Тяжёлые, обжигающие похотью глаза приковывают к себе, парализуют, лишают последней воли. Мозг медленно, слишком медленно осознаёт, что он делает, что собирается сделать, и кошмар разрастается внутри липким ужасом. Мысль, простая и режущая, ударяет в голову — он не использует презерватив. От этого осознания по телу проходит холодная волна, и я, сбивчиво, сквозь стоны и жалобные всхлипы, нахожу в себе силы выдавить слова. — Нет! Не… только не это!.. Не смей! Голос хриплый, прерывающийся, почти крик, но даже в нём слышна беспомощность. В ответ его губы искажаются грязной ухмылкой, в которой нет ни капли сомнений, только торжество. Толчки становятся яростнее, ритм сбивается, превращаясь в наказание. Я бьюсь в отчаянии, руки взлетают вверх и упираются в его грудь, пытаясь оттолкнуть, царапать кожу, остановить любой ценой. Но усилия ничтожны — он сильнее, намного сильнее, и это придаёт происходящему ещё больший ужас. Ладонь мужчины опускается на шею, пальцы сомкнуты в железном кольце. Он сжимает, перекрывая воздух, и в горле рвётся судорожный хрип. Я хватаюсь за его руку, впиваюсь ногтями в кожу, царапаю, дёргаю, но это бесполезно — ни один вдох не прорывается внутрь, лёгкие отчаянно рвутся, а сознание медленно тонет в чёрной пелене паники. Размашистый, безжалостный толчок — рот раскрывается в попытке закричать, но голос предательски тонет в тишине, лишь глаза распахиваются до боли, а слёзы мгновенно скатываются по вискам, пропитывая ими подушку. Ещё толчок — тяжёлая ладонь на пояснице вдавливает к себе, лишая последнего пространства, сливая тела в одно. Новый удар — и я чувствую, как внутри что-то болезненно сжимается в пульсирующем ритме, а затем обжигающий поток наполняет изнутри, разрывая разум на части. В этот момент всё вокруг рушится, мир трескается и осыпается острыми обломками. Короткие, настойчивые движения загоняют семя глубже, заставляя принять всё до конца под его хриплое дыхание, и только когда он полностью опустошается, рука на горле разжимается. Первый вдох даётся через кашель, кислород обжигает лёгкие, возвращая в реальность вместе с мучительным осознанием. — Хорошая девочка, — горячий, почти ласковый шёпот касается уха, и я отворачиваю голову, зажмуриваюсь, прячась в темноте под веками, пока его лицо зарывается в спутанные пряди, пропитанные потом и слезами. Стоит ему выйти, и по бёдрам струится густая, липкая, тёплая жидкость, неприятно растекаясь вниз и заставляя кожу дрожать от отвращения. Всё тело вздрагивает, внутри всё натянуто до боли, жжет и горит, мышцы ломит, суставы ноют, бедра саднят там, где с силой встречались с его, и никакая попытка пошевелиться не даётся. Когда Саймон опускает ногу со своего плеча и перекатывается на бок, я рефлекторно сжимаю колени, прижимаю их к груди и крепко обхватываю руками, скрещивая пальцы так, что костяшки белеют. Липкость размазывается по коже и ягодицам, ещё больше унижая и обнажая всю мерзость произошедшего. Он кончил внутрь — и с этим ощущением будто внутри всё окончательно умерло. Всё сломано, разрушено, внутри пустота, которая давит сильнее любой боли. Казалось, я должна вскочить, бежать в душ, сдирать с себя эту липкую мерзость, тереть кожу до крови, пока не исчезнет всё, но я даже не могу открыть глаза. Слёзы высохли, как будто закончился их источник. Это уже не горе — это падение, собственное падение вниз, в яму, из которой нет выхода. Слабость накрывает вязкой волной, тело кажется чужим, тяжелым, а голова пустой. С усилием приподнимаю веки, когда Саймон протягивает руку, просовывает её под голову и приподнимает меня. Сквозь мутное, смазанное зрение различаю бокал с водой. Сердце сжимается от панического страха — что теперь? Я плотно сжимаю губы, отказываясь, пока он подносит его ближе, почти касаясь моих губ. — Пей, — спокойно произносит он, голос звучит чуть глухо, дыхание ещё не выровнялось, а грудь тяжело вздымается. — Это просто вода. Продолжаю молчать, а он, чуть склонив голову, подносит бокал к своим губам, делает несколько глотков сам, демонстративно показывая безопасность. — Просто вода, — повторяет он и снова подносит бокал. Несколько секунд борьбы, сжатые зубы, сомнение, и в конце губы всё же размыкаются, пропуская внутрь холодную влагу. Он поддерживает бокал, контролируя каждый глоток, пока вода медленно спускается по пересохшему горлу. Отставив бокал, мужчина тянется к тумбочке и, разжав ладонь, протягивает её вперёд. — Нужно выпить, если не хочешь последствий. Фраза, сказанная хриплым голосом без малейшей тени стеснения, падает на меня как плевок. Он даже не скрывает, что всё это было запланировано, что таблетка — экстренная контрацепция, была здесь изначально, он знал что сделает это и подготовился. Будь он проклят, пусть сгорит заживо за каждую секунду этого горя. Даже одна мысль о беременности от насильника, от чудовища, от больного человека вызывает внутри такую волну отвращения, что грудь сжимается, а желудок готов выворачиваться. Без раздумий открываю рот, позволяя положить таблетку на язык. Он снова подносит бокал, я запиваю лекарство, делаю несколько глотков и отстраняюсь, когда понимаю, что достаточно. Саймон опускает руку, но я уже не слежу за его движениями. Сил нет. Физически ощущаю себя раздавленной, морально — будто меня стерли с лица земли. Хочется свернуться клубком, провалиться, исчезнуть, просто перестать быть. Слышу шорох покрывала, а затем его руки снова на талии, он тащит к себе, а я даже не пытаюсь сопротивляться. Тело обмякло, превратившись в безвольную куклу в его руках. Мы сталкиваемся взглядами. Мой — пустой, выжженный, его — спокойный, насыщенный довольством и чем-то ещё, от чего внутри поднимается новая волна ненависти. — Для первого раза с тебя хватит, — произносит он уже с усмешкой, как будто подводит итог. Мягким одеялом укрывает почти с головой, обволакивает измученное тело плотным коконом, а после прижимает ближе к себе, укладывает на бок, широкой ладонью несколько раз проводит по талии, будто старается усмирить дрожь. Его тяжелая рука остается на животе, а лицо зарывается в волосы у затылка, оставляя короткие поцелуи. Близость кажется невыносимой, каждое движение вызывает тошноту, всё происходящее — отвратительно, до глубины костей. — Ненавижу тебя, — шепчу, едва открывая губы и закрываю глаза. — Ненавидь сколько хочешь, — его голос звучит спокойно и мягко, почти устало, — но закрывай глаза и спи. В ушах стоит звон, в голове шумит и гудит, сил нет даже поднять руку, не то что скинуть ненавистные ладони с тела, встать и уйти. Слабость окончательно накрывает, превращая в пустую оболочку, позволяя провалиться в спасительный сон — темный, без сновидений, без образов. Там нет его, нет этого вечера, этого дома, этих рук. Там нет тела, которое я ненавижу. Там нет меня.