***
Часом позднее на столах остается выпивка, а простые, но изящно приготовленные блюда меняются на всевозможные десерты. Среди них находится место и лимонным пирожным, которые Миль готовит специально для Виктора. Незначительная деталь, позволяющая камердинеру почувствовать себя ‘своим’. Стать частью чужой семьи, пусть и сквозь крохотный жест со стороны кухарки, считающей своим долгом подбодрить любимым лакомством молодого мужчину. Честно говоря, его болезнь сильно расстраивает Миль, настолько, что в первые дни приезда Роберта в поместье она по ошибке готовит не те блюда. И пусть молодой господин Фламель не высказал ей ничего в лицо, но по его взгляду все было понятно. — Подойди, — Роберт подзывает к себе Тео, в руках которого поднос с бокалами, наполненными водой с лимонным соком и кубиками льда. — Когда будет вынесен главный десерт? Юноша едва не роняет поднос, напуганный неожиданностью обращения со стороны господина. — В течение двадцати минут, господин, — ему удается собраться и вспомнить детальное расписание подачи блюд, составленное камердинером. — Сразу после суфле с малиной и розовой водой. — Хорошо, — кивает Роберт, — Можешь идти. Он тянется во внутренний карман, чтобы вытащить оттуда фамильные часы. Двойная цепочка потертая от времени настолько, что на ней едва можно разглядеть инициалы первого владельца, а, возможно, Роберт никогда и не пытается этого сделать. Просто нет необходимости, потому что сейчас они принадлежат ему. На молочном циферблате стрелка указывает на изумрудную римскую IX. До главного события вечера остается слишком мало времени. Настолько мало, что не имеет смысла даже заходить в дом, чтобы зайти в кабинет и взять оттуда сигарету. Он не успеет насладиться табаком, не почувствует легкости от того, как медленно никотин заберется в его легкие. Это лишь вызовет большую нервозность. Нервозность проскакивает и в фигуре камердинера, который принимает мельтешить между прислугой. Словно его контроль утекает из рук и вернуть способен лишь собственным присутствием. — Ваши часы… Старый дворецкий появляется рядом с Робертом бесшумно, практически из ниоткуда. Чудный навык, обладать которым следует каждой хорошей слуге. — С ними что-то не так? — мужчина поворачивает их циферблатом к Аластору, предлагая посмотреть поближе. Беззаботный простой жест. — Они выглядят безупречно, почти также как и еще одни, которые есть в этом доме. — Вы про часы деда? Он собирал подобные вещи, — пожимает плечами. В комната Роберта I действительно есть шкаф, на полке которого хранится коллекция часов. — Не совсем так, они у того, кто носит их не в кармане. По крайне мере, не теперь. — Кому здесь есть дело до часов? Время считают за разговорами, а не беготней минутной стрелки. Аластор наклоняет голову, проявляя уважение. — Порой слова запаздывают, а время нет… Его фраза утопает в шуме голосов двух семей на фоне, готовых приступить к заключению помолвки. То, ради чего они собрались в поместье этим вечером. Дворецкий уходит, оставляя Роберта со странным послевкусием от разговора. Роберт смотрит на часы — молочный циферблат, тонкие стрелки. Чувствует, как в груди поднимается некое странное ощущение, будто кусочек пазла сдвинулся, но не встал на место. Он протирает пальцем потертый серебряный корпус и прячет часы обратно, ближе к сердцу. Взгляд снова устремляется в сторону камердинера, стоящего в стороне. Он просто присутствует, на случай необходимости. Выглядит так, что невозможно сказать наблюдает ли за происходящим или же пытается зацепиться за что-то. Несмотря на собранный, на первый взгляд, вид можно заметить опущенные плечи, а правая ладонь прижата к боку. На нем отсутствуют перчатки, которые отчетливо врезались в память Роберта утром. Виктор чуть ли не единственный слуга в доме, который следовал правилам и вот теперь — нет. Кроется ли причина в беседе с Сейдж? Роберт замечает как в течение вечера они периодически оказываются рядом и переговариваются так, словно давние знакомые. А ее сын от покойного мужа, представителя семьи мэра города, Робин то и дело подбегает к камердинеру. Картина крайне интересная, практически настолько, что сам Роберт готов спросить обо всем прямо и даже направляется за этим к Виктору. Однако, приблизившись к нему, замечает что с молодым мужчиной что-то не так. — Ты знаешь, где встать, чтобы тебя не замечали до нужного момента, — произносит Роберт спокойно, скрывая в голосе собственную нервозность от приближения неизбежного. Самое неприятное, что он даже не успевает обжаловать решение дедушки перед его отбытием. Слишком мало времени. — Привычка. — Всё по плану? — голос Роберта звучит почти жёстко, но не в намерении. Он не знает, как спросить иначе. — Да. Холодные блюда расставлены, вино подано. Цветы собраны в композиции согласно указаниям. Я сделал все зависящее от меня, — Виктор позволяет себе не поворачивать голову в сторону хозяина, ставшего по правую сторону от него. Он замолкает, позволяя тишине заполнить пространство между ними. Каждое слово — дискомфорт, невыносимое усилие над собой. Роберт не может не заметить, что тот тяжело дышит, но голос не дрожит. Только пальцы левой руки чуть крепче сжимают лист бумаги, будто это единственное, что помогает камердинеру удержать равновесие. — Ты... сам-то готов? — Я не играю никакой роли, — его голос тихий, а темп медленный. Словно он специально растягивает слова, хоть это и не является таковым. Это понятно по его внешнему виду, исходя из которого Роберту, как внимательному к своей обслуге, стоило бы отправить камердинера отдыхать. Но он этого не делает. Не сейчас. В нем живет сомнение касательно реальности болезни, потому что, по его мнению, не существует той, которую было бы невозможно вылечить лекарствами. — И лишь руководишь всеми из тени. — Только, если вам того хочется. Роберт собирается ответить ему резко, чтобы пробудить в нем эмоции, выдернуть из образа молчаливого и знающего обо всем камердинера. Он даже открывает рот, но его словам не суждено вырваться наружу. Через весь двор раздается громкий детский голос: — Виктор! Пятилетний темноволосый мальчик бежит по гравию. В его волосах заметны травинки, лицо счастливое и испачканное в креме. Он едва не спотыкается, когда добегает до Виктора. Не к матери, не к дяде, а к камердинеру. Словно значение имеет лишь он. Фигура, которая важна пятилетнему ребенку больше остальных. Роберт усмехается краем губ. Подобное удивляет. Заставляет внутри него зашевелиться что-то, о чем он еще не может догадаться. Почему Робин выбирает из всех именно Виктора? Что за отношения между Сейдж и камердинером? Вопросы копятся один за одним, что не может не проявиться легкой озадаченностью на лице. — Конечно, к тебе… Робин вцепляется в руку Виктора, а его большие ярко-голубые глаза увеличиваются, когда он громко и серьезно произносит: — Там у торта гигантский жук. С рогами! Он сидит! И, кажется, ест! И перед Робертом разворачивается совсем неожиданная картина. Он замечает, как взгляд Виктора становится мягче, снисходительнее и действительно заинтересованным. Слова Робина привлекают внимание больше чем помолвка! Молодой мужчина медленно приседает, морщась так, будто каждое движение дается трудом. Не ломается, но сгибается осторожно, как вещь, которую слишком часто чинили. — Проверю, — отвечает Виктор Робину с легкой, едва заметной тенью улыбки, — Мы не можем допустить, чтобы жук предложил себя на десерт. Он встает с усилием, но без звука, и уходит с ребёнком в сторону, держа того за руку. Виктор не выпускает ее ни на секунду, словно это единственное, что осталось у него. Тень от его фигуры мягко сливается с клумбой в глубине сада. Роберт остаётся стоять. На секунду — один. Его привлекает шум от столов, на которых уже стоят свечи, а по всему саду зажигаются фонари. Благодаря чему создается эффект того, что гости купаются в свету. Ткань скатертей ловит их отблески, как лёд свет луны. Кто-то из гостей поднимает бокал, кто-то поправляет брошь. Всё дышит ожиданием. На террасе возникает фигура Аластора, который ровным и слегка приглушенным голосом объявляет: — Господа… семейство Ливенштайн, семейство Фламель. Прошу проследовать к главному столу. Семья Роберта выглядит собранной, готовой к происходящему далее. Сибил сидит в боковом кресле, сдержанно выпрямив спину, зная процедуру не понаслышке. К сожалению, ее брак не продлился долго, но оставил после себя стойкое понимание, что младший брат не готов ни к чему подобному. Уловки Сибил не срабатывают, ни одна ее колкая двусмысленная реплика не задевает ничего внутри отца, способного повлиять на заключение помолвки. Отчего на ее лице проскальзывает недовольство. Сиенна Фламель улыбается поверх бокала, как над давно отрепетированной пьесой. В платье глубокого серо-синего шелка с серебряной вышивкой по краю, она кажется воплощением фамильного герба: пес, стоящий на задних лапах, охраняющий не стены, а саму честь рода. Узкий воротник, холодный блеск жемчуга на запястье, туго собранные волосы с заколкой в виде тонкого серебряного кольца — всё напоминает об обещании стойкости, данном давным-давно. Роберт II сидит неподвижно, будто часть тяжёлой мебели, обтянутой дорогой тканью. Его плечи прямые, подбородок чуть приподнят. В лице нет ни теплоты, ни суровости. На нем читается усталость человека, который слишком часто принимал решения, чтобы еще видеть в них что-то личное. Его взгляд скользит по саду, не задерживаясь ни на ком слишком долго, словно он взвешивает не людей, а роли, которые им уготованы. Виктория Ливенштайн краем глаза отмечает этот холодный, безупречный образ и у нее складывается стойкое ощущение, что её здесь принимают не как новую родню, а как тщательно выбранное украшение для витрины. Ничего не значащее, но время от времени вызывающее чувство зависть и у остальных. И ничто в лёгкой улыбке госпожи Фламель не дает ей повода думать иначе. И только новоиспеченный хозяин поместья садится чуть медленнее, будто что-то в нем на секунду противится происходящему. Он оглядывается по сторонам, ища высокую фигуру Виктора, который обязан контролировать происходящее, но встречается лишь с пустотой в том месте, где еще несколько минут стоял он. В этот момент из глубины дома появляется Пьер. Он идёт медленно, осторожно, словно несёт не десерт, а решение. В его руках высокая башня крокембуша, стеклянная карамель играет в оранжевом свете фонарей. На вершине — тонкая, почти невидимая лента с золотым штампом. Профитроли будто вплавлены друг в друга, ни крошки, ни трещинки. Все настолько идеально, что кажется нереальным. Тео ставит десерт на середину стола под негромкие аплодисменты. Делает краткий вежливый поклон и берет один из верхних профитролей, чтобы вручить Виктории. — Для Вас, мадемуазель, как символ лёгкости и прочности союза. Она смеется мягко, обхватывает тонкими пальцами, но не пробует. Просто держит, словно это и вовсе не еда, а украшение. Роберт стоит рядом, но на его лице нет улыбки. Оно замирает в ожидании неизбежности, того, что он не смог отстоять. Молодой господин принимает собственное положение, как наказание за то, что не вернулся вовремя. Не находился рядом со своей семьей в трудный момент. Это та ноша, которая теперь навсегда с ним. И, если он может облегчить ее помолвкой, то пусть будет так. Тем более, в их семье браки держаться с сомнительной прочностью. Роберт II и Бьяртмар встают. Старший Фламель говорит первым формальность, ту которую произносил несколькими годами ранее по отношению к Сибил и ее покойному мужу. Тогда все ощущалась иначе, другие обстоятельства, другое окружение. Речь заканчивает Бьяртмар: — Сегодня семьи Ливенштайн и Фламель, в соответствии с обоюдной волей и традицией, подтверждают помолвку между мадемуазель Викторией Ливенштайн и господином Робертом Фламелем. Слова о заключении брака слетают со рта Бьяртмара Ливенштайна слишком легко, для того, кто большую часть вечера только и занимается тем, что пытается извернуться достаточно сильно. Ни у кого из прислуги дома Фламель не возникает сомнений о том насколько хороший он политик. Простая истина — политики изящно обманывают. Пауза. Роберт чувствует, как взгляды гостей подталкивают его к действию, к жесту. Он медленно поворачивается к Виктории. Та смотрит прямо, без страха, будто ждет большего. Роберт лишь наклоняется к ее лицу и легко, практически неощутимо целует в щеку. Не с нежностью, не с чувственностью, а с ноткой вызова. В этом читается открытое: ‘Вы ожидали большего?’. После на его лице появляется насмешливая улыбка. И лишь Сибил, сидящая рядом, понимает: он дразнится. Не с ней — с собой. Виктория улыбается, несмотря на легкую растерянность в ее взгляде. Вечер должно быть протекает совсем не так, как она могла представить. Сквозь все приготовления, идеальную атмосферу от Роберта исходит атмосфера превосходства. Она словно проникает в каждую клетку тела, захватывая не только нервные окончания, но и добирается до самого сердца. Его удары становятся ритмичнее. Сиенна Фламель поправляет фамильную брошь с силуэтом морды не то волка, не то пса и говорит тост за здоровье будущих супругов. И стоит бокалам двух семей встретиться, а звуку стекла наполнить вечерний сад, как Виктория извиняется. Она вежливо отказывается от сопровождения и направляется в сторону лабиринта из живой изгороди, туда, откуда еще не вернулся Виктора. Роберт, усаживаясь обратно, машинально оглядывается. Пусто. Вокруг — легкий звон бокалов, шёпот гостей, смех, аккуратно расставленный между паузами. Он механически вертит бокал с шампанским, не пьянея и не желая пить. Что-то в воздухе цепляется за кожу. И тут он видит Виктора, который идет позади Робина. Его шаги медленные, несколько вальяжные, как будто бы он выходит на прогулку по собственному поместью с целью вдохнуть запах цветущих плодовых деревьев и жасмина, от которого слегка кружит голову. В его руках без перчаток банка с жуком-оленем. Представителем тех самых отважных борцов добра со злом, о которых Роберт рассказывает Робину. Мальчику везет встретить его тем же вечером и увидеть собственными глазами, что действительно вызывает чувство радости у Роберта, но на лице Виктора — ничего. Роберт чуть приподнимается на стуле, не осознавая. Виктор проходит мимо фонаря — и на секунду его лицо выхватывает свет. Бледное. Слишком спокойное. Роберт сжимает пальцы на ножке бокала. Что-то в этом возвращении режет ему глаза. И тут он ловит себя на идиотской мысли: ‘Где ты был? Почему тебя не было здесь, когда надо?’ Секунды складываются в минуты. И все они — без неё. Виктории нет. Виктор подает стеклянную банку с жуком Робину, наклоняясь, чтобы быть с ним на одном уровне. И тот обхватывает ее двумя руками и в тотчас убегает счастливый ко входу в лабиринт из зеленой изгороди и жасмина. Именно там находится лавочка, на которой несколькими часами до начала вечера Роберт играет со своим племянником. Он рассказывает ему о больших черных жуках, головы которых увенчаны роскошными рогами, будто они уменьшенные версии оленей. И даже придумывает историю о том, что именно эти насекомые являются символом победы добра над злом, а поэтому их нужно оберегать. Виктор же полностью обезличен. Словно в нем не осталось никакой энергии после поимки жука в банку, словно это он на самом деле находится в стеклянном куполе. И хоть его движения по-прежнему правильные, но что-то в них не так. Роберт смотрит на него в упор. Внутри нарастает вязкое тяжелое настолько, что почти неподъемное чувство. Не обвинение или гнев, а что-то более глубокое, такое отчего тишина между ними начинает давить. Он отворачивается первым. И делает резкий глоток залпом, чтобы заглушить собственные мысли. И в эту же секунду из лабиринта сада появляется Робин. На его лице застывшая гримаса ужас. Изо рта доносится путаница из слов, растворяющихся в потоке слез. Они падают ему на рубашку, скатываясь по раскрасневшемуся и покрывшемуся пятнами лицо, несколькими минутами назад отражающему неподдельную радость от банки с жуком в руках. Теперь же у мальчика самая настоящая истерика. Лямка от его штанов падает с плеча и дергается при каждом движении. Сибил тут же подскакивает к ребенку. — Невеста… она… она упала! Она мол…молчит. Его слова расходятся по саду, как трещина по стеклу. На мгновенье все замирает. Кажется даже сверчки перестают стрекотать в кустах, а жизнь в поместье останавливается. Гости сначала замирают, а потом чета Ливенштайнов бежит к входу в лабиринт. Аластор просит Тео срочно позвонить врачу, а молодая служанка Лин крестится. Сибил отпивает из бокала, в ее взгляде читается знакомая для Виктора нота. Эмоция, с которой смотрят на тонущий корабль. Робин в слезах цепляется за руку Сибил и продолжает говорить сквозь слезы о том, что Виктория ‘не двигается, как бы сильно он не звал’. Роберт идёт следом за родителями Виктории, но не потому что хочет. Потому что должен. Внутри него зарождается тревожное, нервное предчувствие. Он тянется рукой к узлу галстука и расслабляет узел. Ему тяжело дышать. Будто чья-то большая когтистая лапа становится на грудь, придавливая. Его шаги быстрые, решительные. И едва они пересекают границу входа в лабиринт, как среди жасмина — тело. Роберт делает рваный вдох, которым едва не давится. На траве среди кустов лежит Виктория. Ее светлое платье замерло подобно тому, как застывает воск. Глаза закрыты. Руки сложены неестественно. Ладони — сложены неловко, будто кто-то попытался уложить их потом. Но неумело. Глаза открыты. Ресницы оставляют тонкие тени на веках. Лицо бледное, но не мертвенно-синее, как бывает при удушении. Ни рядом, ни на ней нет следов крови. Только легкий сероватый оттенок под губами тот, который можно было бы списать на холодный воздух или на слишком долгий сон. В стороне, в траве, перевёрнута стеклянная банка. Внутри жук-рогач, медленно, обреченно ползущий по стеклу. Банка треснула у основания, от которого узкая трещина расползлась, как лопнувшая жилка. Рядом стоит Виктор. Он не прикасается к банке, даже не наклоняется, чтобы поднять. Его взгляд направлен на глаза умершей Виктории Ливенштайн. Его спина снова идеально ровная, словно идеально натянутая струна, пальцы рук сжаты до побеления. Аластор склоняется, внимательно оглядывая тело, но не касается. — Без следов борьбы… — говорит он, больше себе, чем другим. — Платье цело. Кожа… чиста. Аластор тихо говорит что-то про лекаря, про запрет трогать тело, но слова скользят мимо. Растворяются в тихих всхлипываниях матери Виктории — Элеоноры Ливенштайн. Вспышка. В сознании Виктора вспыхивает лицо этой женщины, с которой ему доводилось пересечься некоторое время назад. Вне стен поместья, в других обстоятельствах, в другой роли. Виктор хватается пальцами за переносицу, пытаясь унять головную боль. Роберт смотрит на Виктора. И впервые с начала вечера ищет не поддержку, не объяснение. В этом взгляде читается обвинение. Жестокое и безоговорочное. — Где ты был? — В саду вместе с Робином. — Один? Пауза. Виктор смотрит ему прямо в глаза. В его взгляде нет ни намека на страх. Однако он уже знает, что ничего не скажет в свою защиту. Люди делают поспешные выводы, верят в них и после делают все для подкрепления своих убеждений. Это работает ровно до того момента, пока они не сталкиваются с реальностью. Реальность охватывает их подобно пожару, лишая кислорода и забираясь внутрь углекислым газом. — Нет. С ним, — он кивает на Робина, который все еще всхлипывает в руках Сибил. Но в ушах Роберта слова звучат не иначе, как оправдание. И тут в траве, в шаге от платья Виктории, кто-то замечает блеск. Небольшая шестеренка. Латунная, с мелкими зарубками на краю. Такая могла бы выпасть из часов. Не старых, не совсем надежных. — От камердинера, — обвиняющие заключает Элеонора Ливенштайн. Ее лицо перекошено и покрыто отвратительными красными пятнами от слез, превративших ее глаза в два опухших красных пятна. Которые она сужает, словно хищник, в поле зрения которого попадает добыча. Виктор резко чувствует знакомый холод, тот который ощущал на себе весь вечер. В голове складывается пазл — это именно она следила за каждым его шагом, молчаливо. Пристально. Ожидая ошибки. — Он был тут, — раздается чей-то голос, растягивающийся в воздухе криком. Слова звучат, как удар по ушам. — Он не был при объявлении помолвки, — тут же слышится следующий голос, словно цепь указывающих пальцев. — Он ушёл в сад… Слова растут, как сорняки. Роберт чувствует, как откуда-то изнутри, из самого плохого места, поднимается ужасная мысль: ‘А если правда Виктор?’. Он хочет отбросить это, но не может. Все складывается против камердинера. И смотрит на Виктора, как судья, ещё не знающий, какой приговор подпишет. Виктор даже не двигается. Только веки дрогнули, как у человека, которому уже всё равно, ударят ли его.‘Смерть — не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть — это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть — это крик вороний,
черный — на красный банк.’
Иосиф Бродский, 1962