***
Машина без проблем добралась до остановки — старый пикап мистера Чейза уверенно шуршал шинами по подмёрзшему насту, и Дин в который раз подумал, что фермерское упрямство порой полезнее любой современной техники. Несколько минут ожидания автобуса протянулись в неловком молчании между пасторами, которое мистер Чейз заполнял без умолку, рассказывая о своём хозяйстве, за зиму заметно сократившемся из-за нестабильных погодных условий. Животные начали часто болеть — порой вплоть до летального исхода, — и в его голосе звучала та усталая обречённость, с которой фермеры говорят о неизбежном, когда уже перепробовали всё и остаётся лишь принимать потери. Дин обмолвился о Кастиэле и его помощи — просто так, чтобы поддержать разговор, чтобы предложить хоть какую-то надежду человеку, который явно в ней нуждался. Но странным образом старый фермер лишь закатил глаза, не ответив ни слова, и этот жест стал ещё одним тревожным звоночком для пастора, ещё одной занозой, засевшей под кожей. Что-то здесь было не так. Что-то, о чём знали все, кроме него. Автобус наконец показался из-за поворота — громоздкая, старая машина, годами ходившая по этому маршруту и возившая всех, кому нужно было выбраться из этой глуши в большой мир. Мистер Чейз коротко кивнул Элджею, пробормотал нечто, отдалённо напоминающее прощание, и остался в машине, давая им пространство. Элджей вышел — и Дин вышел за ним. Прощание вышло тяжёлым. Они не посмели обняться, как бывало раньше: слишком свежим оставался утренний поцелуй, слишком много недосказанного повисло в воздухе, слишком явной стала пропасть, разверзшаяся между ними за последние дни. Сухое, официальное рукопожатие — так прощаются не те, кто знает друг друга много лет, а случайные попутчики на вокзале. Элджей заскочил в автобус, так и не подняв глаз на Дина. Он боялся выдать слабость — ту самую, что никогда прежде не проскальзывала между ними. Но сейчас удерживать её в себе было невыносимо. Он понимал: уезжая, теряет друга навсегда — не только физически, но и ту незримую нить, что связывала их все эти годы. Автобус надсадно зарычал, вгрызаясь в сугробы и наледь, и медленно тронулся. Дин застыл на остановке, провожая взглядом громоздкий ящик на колёсах. Стёкла темнели, скрывая силуэт Элджея. Ветер трепал полы куртки, забирался под воротник, леденил щёки, но пастор не двигался. Что-то мрачное морозило изнутри — холоднее любого ветра, холоднее этого промозглого утра. Он провёл ладонью по лицу, прогоняя наваждение, и решительно направился к машине, где его терпеливо ждал мистер Чейз. — Поехали. Я должен успеть на утреннюю мессу, — с задумчивой грустью произнёс Дин, и машина без слов тронулась. Всю дорогу мужчина за рулём молчал. Лишь изредка сквозь зубы вырывались ругательства — проклятый гололёд то и дело сносил пикап с трассы, а усилившийся ветер, с диким воем выскакивающий с гор, превращал позёмку в настоящую бурю, заметая остатки спокойствия и без того измученной души Дина. Каждый новый порыв казался дурным предзнаменованием, каждый скрип колёс по льду — насмешкой над тщетными попытками удержать контроль над реальностью, рассыпающейся в руках. Когда пикап наконец замер возле старенькой церкви, пастор поблагодарил своего спасителя и, выйдя из машины, всё же набрался смелости спросить: — Мистер Чейз, вы не будете присутствовать на мессе? Старик немного замялся. Его взгляд заметался по салону автомобиля — по приборной панели, по пустому пассажирскому сиденью, по ветровому стеклу, за которым уже снова начинала кружиться позёмка, — а руки сильнее сжали руль. — Не сегодня, пастор Дин. Не обессудьте… дела. Священник смотрел на него на пару секунд дольше, чем позволяли приличия. В этом взгляде было слишком много вопросов, на которые он не решался надавить. — Понимаю. Благодарю за помощь. Мистер Чейз лишь кротко улыбнулся в ответ — и завёл двигатель, едва священник отошёл на безопасное расстояние. Мотор взревел, и пикап скрылся за поворотом, оставив после себя лишь выхлопной дым и гнетущее ощущение: он только что упустил возможность узнать нечто важное. Церковь встретила Дина почти безлюдной. Всего несколько прихожан смиренно сидели на задних рядах. Он подошёл к алтарю, прижался ладонями к стылой древесине. Попытался вознести молитву, но мысли, точно вспугнутая стая, бились где-то на периферии сознания, не желая складываться в слова. До службы оставалась ещё пара томительных минут. Дин окинул взглядом пустой неф — лишь три фигуры темнели в последних рядах. Трое. И всё же в груди теплился крохотный живой уголёк — глупая, наивная надежда, что это ещё не все, что кто-то войдёт следом. Этот огонёк не давал отчаянию поглотить его окончательно. Поправив рясу, он коснулся креста на груди — жест, знакомый до боли, доведённый до автоматизма. — Благословляю вас. Рад видеть сегодня на мессе, — с лёгкой хрипотцой произнёс Дин, обводя взглядом полупустую церковь. — Вас на удивление мало… Он произнёс это как будто невзначай, и слова повисли в воздухе — случайно обронённые, но полные недосказанной боли. Дин уже готов был начать первую молитву, раскрыть старый молитвенник, когда женщина в чёрном платке, всегда тихая и неприметная на службах, вдруг подняла голову и сказала: — Пастор Дин. Вчера тоже мало людей было. Хоть многие и желали побольше пообщаться с пастором Элджеем. После этих слов повисла тишина. Дин замер — рука так и не коснулась страниц молитвенника. — Да. Мне пастор всё передал. Мужчина, сидевший в отдалении, слегка поёрзал на месте, устраиваясь поудобнее, прежде чем добавить задумчивым тоном, в котором сквозило нечто большее, чем простое любопытство: — А вас почему не было, святой отец? Винчестер чуть сильнее сжал в руках Писание, ощущая, как костяшки пальцев давят на старую кожу переплёта, оставляя вмятины. Он ещё раз окинул взглядом прихожан. — Мне нужно было помочь человеку. Вы же все в курсе, что произошло с домом Новака, — голос звучал ровно, но где-то глубоко, под рёбрами, всё сжималось в тугой узел. — И брат Элджей любезно согласился заменить меня. Но сейчас я весь в вашем распоряжении. Дин закончил с натянутой улыбкой. Женщины обменялись коротким взглядом — Дин уловил его краем глаза, и внутри тотчас полыхнула глухая, вязкая злость. На себя. На них. На всю эту ситуацию, что ложилась на совесть ещё одним грехом. Злость мешалась с отчаянием. С чем-то, чему он не находил имени, хотя смутно догадывался — и от этой догадки становилось только страшнее. Перед внутренним взором рушилось всё, что он годами выстраивал. В первую очередь — собственное спокойствие. То самое, мнимое, которое он сам же нарёк тишиной. Выдуманное, выстраданное, но своё. Оплаченное бессонными ночами, когда он убеждал себя: всё правильно, иначе нельзя, это и есть та жизнь, которую он выбрал. А теперь оказалось: выбора не было. Или был — да только он его проглядел. Священник уткнулся взглядом в Писание. Буквы плыли, теряли очертания, расползались в мутную рябь. Глаза защипало от внезапных слёз — предательских, обжигающих, каких он не позволял себе столько лет, сколько себя помнил. Осознание било наотмашь: годами он обманывал не только себя, но и свою деревню. Людей, что видели в нём непорочность, чистоту, саму святость. Всё то, что было от него так же далеко, как небо от земли, как свет от тьмы, как правда от лжи, в которой он погряз с головой. Сглотнув, священник заученно, с надрывом заговорил — первые строки утренней проповеди. Голос звучал глухо, но с каждой секундой набирал силу, пробиваясь сквозь ком в горле, сквозь пелену перед глазами, сквозь стену отчаяния, что выросла внутри всего за одно это утро. И в церкви снова начала рождаться обманчивая аура покоя.***
Душ для Кастиэля стал этим утром единственным спасением. Горячие струи обжигали кожу, вода стекала по лицу, унося с собой всё — в слив, в никуда, оставляя лишь оглушающий стук крови в висках да выжженную пустоту внутри. Настроение металось от гнетущей тяжести до полного обнуления. Желание бросить всё сию минуту и уехать было столь невыносимым, что бросало в жар от одного лишь воспоминания: Дин. Его Дин. Целующий другого. Не мельком, не случайно — медленно, принимая, отвечая. Эти мысли не притуплял даже крепкий кофе, заваренный собственноручно, когда шум воды перестал заглушать реальность. Кастиэль сидел у камина, вглядываясь в пляшущее пламя, и пил горячий напиток, не чувствуя ни вкуса, ни жара, — только ледяную иглу под рёбрами. Взгляд был прикован к поленьям: языки огня танцевали, рассыпали искры, сгорали и возрождались в бесконечном цикле, завораживающем ровно настолько, чтобы не думать, не помнить, не чувствовать. Но мысли всё равно лезли. Где-то в глубине он корил себя за то, что любопытство взяло верх и он, точно нашкодивший мальчишка, подслушивал их разговор на кухне. А затем увидел то, что хлестнуло по влюблённой душе — без предупреждения, без пощады, без права на защиту. Дин не оттолкнул и не возразил — он просто принимал чужие прикосновения как должное. И это «просто» разъедало изнутри сильнее любой кислоты. Если бы оттолкнул — стало бы легче. Если бы выглядел раздражённым или виноватым — было бы понятнее. Но он отвечал: мягко, механически. И в этой автоматичности крылось нечто более страшное, чем страсть: привычка. Близость. История, о которой Кастиэль не знал ничего. И сейчас он не понимал, вправе ли высказать всё это пастору. Или разумнее тактично промолчать — как и тогда, в первый раз, когда сам переступил порог церкви. Разве за душевным покоем? Увы. Всё это было лишь красивой ширмой — даже для себя самого, для успокоения совести. Истина же крылась в ином: потребительская, холодная, расчётливая. Нужно было во что бы то ни стало отыскать карту, забрать своё и навсегда покинуть Штаты. А человек из церкви требовался как проводник — с ним следовало сблизиться не ради душевных излияний, а во имя собственных целей. Пастор в деревне — фигура, которой верят, за которой, как за каменной стеной. Идеальное прикрытие. Идеальный способ втереться в доверие к округе, получить желаемое и бесследно исчезнуть. План был прост. Почти гениален. Но то, что в церкви окажется не пожилой пастор Алиан, а молодой, красивый священник, стало настоящим открытием. А ещё большим — что к нему вспыхнут настолько сильные чувства. Впрочем, поначалу это даже не мешало изначальному замыслу, особенно когда выяснилось, что в глубоком детстве они дружили: сблизиться с Дином вновь оказалось не такой уж трудной задачей. Идеальный сценарий. Сама судьба подыгрывала расчёту. Но с каждым новым визитом в храм он терял то, ради чего приехал. Терял ту самую нить — потому что всё чаще зависал не в своей лживой миссии, а начинал чувствовать по-настоящему. Сначала — Дина как красивого мужчину. И одновременно путал это притяжение с пробудившейся верой, со стремлением к чему-то высокому. Грань стиралась так незаметно, что он и сам не уловил момента, когда перестал играть. А когда осознал, что сорвался окончательно — и что всё это на самом деле неподдельные чувства к пастору, — стало ещё тяжелее, ещё горше. От понимания собственного изначального обмана. От того, что сам больше не мог различить в их общении, где кончалась роль и начиналась правда. Эта раздвоенность разъедала изнутри. Каждый взгляд Дина, каждое мимолётное касание оборачивались пыткой — Кастиэль уже не понимал, где спадает маска, а где проступает его истинное лицо. Истинная цель приезда стёрлась. Растворилась. Исчезла под тяжестью зелёных глаз, под теплом случайных прикосновений, под звуками голоса, читавшего проповеди, но всякий раз находившего его одного среди десятков лиц. А теперь он сидел у камина, пил остывший кофе и смотрел на огонь, понимая: он проиграл. Но не в той игре, что задумывал изначально, — в другой, куда более опасной. Той, где ставкой было не золото, не карта, не побег, а сердце. За окном медленно поднималось солнце, разгоняя утреннюю дымку. Где-то вдалеке залаяла собака — Сердечко даже приподнял голову, всматриваясь вокруг, но быстро потерял интерес и снова уткнулся носом в лапы. Жизнь текла своим чередом, равнодушная к тому, что внутри одного человека прямо сейчас разворачивалась настоящая катастрофа. Затем послышались медленные шаги. Знакомые до сладкой истомы, до боли, до сбившегося дыхания. Каждый скрип снега под подошвами отдавался в позвоночнике, заставляя мышцы напрягаться в томительном ожидании. Дверь дома со скрипом отворилась, впуская морозный воздух, а следом — Дина, укутанного в старую куртку, с покрасневшими от холода щеками и той самой усталостью во взгляде, что приходит после долгих часов без сна. — Доброе утро, Кастиэль, — быстро сказал он, прикрывая дверь и на ходу стягивая куртку, не глядя, не замечая, не чувствуя той напряжённой тишины, что повисла в комнате. — Привет, — сухо отозвался Новак, молча наблюдая, как пастор стягивает ботинки. Каждое движение отзывалось в нём глухим раздражением, которое он пытался затолкать поглубже, спрятать за маской равнодушия. — Как самочувствие? Сейчас приготовлю завтрак, — наспех выпалил Дин, всё ещё не подозревая, что творится в голове ветеринара. Он двигался по дому привычно, автоматически. — Элджей уехал? — спросил Кас, вставая с табуретки, пытаясь придать голосу уверенности, но обида всё равно просочилась наружу. Он не смотрел на Дина — только на огонь, на чашку, куда угодно, лишь бы не видеть эти глаза. — Кофе может приготовить? Дин резко взглянул на него. На устах проскользнула мечтательная улыбка — предложение сладко отозвалось в груди, согревая лучше любого камина. — Ты варишь вкусный кофе. Не откажусь. Кастиэль промолчал. Лишь сжал челюсть до скрежета и отвернулся к плите, принимаясь за кофе. Руки действовали на автомате: турка, вода — а мысли витали далеко, там, где несколько часов назад Дин целовал не его. За спиной зашумела вода — Дин мыл руки, затем послышался скрип стула. Несколько мгновений в комнате стояла тишина, нарушаемая лишь треском поленьев да шипением кофе на плите. Дин молча наблюдал за Кастиэлем. Замечал его подавленное состояние — по напряжённой спине, сведённой челюсти, по тому, как пальцы судорожно сжимали ручку турки, как он не оборачивался, не встречался взглядом. Что-то было не так. Что-то случилось. — Кас. Тут такое дело… Я насчёт твоей потерянной карты. Дин замолчал, наблюдая, как Кастиэль ставит перед ним горячую кружку с кофе. Сам он не смотрел в глаза — прислонившись к стене, устремил взгляд в окно, где разыгрывалась небольшая метель, закручивая за стеклом снежные вихри. — Кастиэль? Мне кажется, или в моё отсутствие что-то произошло? — Даже не знаю, как сказать, — с горечью усмехнулся Кастиэль, и глаза снова защипало. — Говори как есть, — голос Дина стал серьёзнее. — Знаю, не моё дело, но, чёрт возьми, Дин! — вырвалось у Кастиэля; пальцы сжались в кулаки. — Я видел, как вы целовались утром… Дин напрягся. На секунду прикрыл веки, переводя дыхание, и медленно опустил кружку на стол. — Кас… просто… — Я не прошу тебя ничего объяснять! По сути, мы никто друг другу, — выпалил он, отталкиваясь от стены, схватил куртку и принялся натягивать ботинки. — Просто всё это настолько мерзко! Голос сорвался. Он замер на секунду, сжимая в руке второй ботинок, и вдруг вся злоба вышла, оставив после себя только пустоту и стыд за собственную несдержанность. — Ты куда? — тихо спросил Дин. — Надо закончить дела дома, — глухо ответил Кастиэль, уже не глядя на него. Голос звучал ровно, почти безжизненно, будто он выжег в себе всё, что только что кипело. — Разобраться со своими делами… — Нам надо поговорить, — устало произнёс пастор, поднялся со стула и демонстративно запер дверь на ключ. Кастиэль с удивлением проследил за ним, приподняв бровь. — Не понял… — процедил он, когда Дин спрятал ключи в карман рясы и вернулся на место. — Кастиэль. Я хочу, чтобы ты выслушал меня сейчас. А потом я открою дверь, и ты пойдёшь домой, — в голосе Дина звучало спокойствие. — Я не хочу, чтобы в твоих глазах я выглядел чудовищем. Быть в рясе и вести себя подобным образом — знаю, это непростительно. — А как на самом деле, Дин? — выпалил Кас, стягивая куртку и бросая её на стул. Движения вышли резкими, злыми; в глазах плескалась боль. — У вас с Элджеем давние отношения? Значит, я был прав в своих подозрениях? Выходит, я здесь изначально был лишним? Тогда вообще не понимаю: зачем были эти поцелуи? Если, целуя меня, ты всё равно бежал к нему — удовлетворять свои потребности! Дин смотрел, не смея перебить. По сути, всё так и было: желая одного, он спал с другим, даже не задумываясь, что будет, если правда всплывёт. Это была измена. Но не Кастиэлю — в первую очередь себе. Едкое чувство заполнило грудь, а где-то в крови застучал страх: Кас может не простить. Отдалиться. Или, что хуже, — разочароваться в нём как в человеке. Дин стерпел бы всё, что угодно, но только не последнее. — Я не буду тебе врать. Скажу правду. Только выслушай, хорошо? Кастиэль закатил глаза, но всё же вопросительно посмотрел на священника. В этом взгляде было слишком много всего — ревность, надежда, недоверие и отчаянное желание поверить снова. — Элджей для меня в первую очередь друг. Мы никогда не состояли в любовных отношениях. — Дин замолчал, собираясь с мыслями. — Да, у нас долгое время была интимная связь, но ни я, ни он не ждали от этого чего-то большего. И я не врал тебе, когда говорил, что в моих мыслях и чувствах произошёл переворот после твоего появления. Я не врал, когда говорил, что забыл, каково это — чувствовать настолько сильно. С тобой я потерял чувство долга. Потерял свою реальность… — он опустил голову. — Я знаю, как это выглядит со стороны, Кас. Но с тобой я всегда был искренен. — Ты говорил с ним о нас? — голос Кастиэля дрогнул, но он справился. — Или эта тема табу, учитывая, что он… твой, хм, любовник? — Мы говорили. И я сказал ему правду. Сказал, что не в силах контролировать свои чувства к тебе. — Не в силах контролировать чувства… — медленно повторил Кас, будто пробуя слова на вкус. — И после этого ты снова полез к нему в постель. Красивая демонстрация бессилия, Дин. Очень трогательно, правда. Он сделал шаг к Дину. В голосе уже не было прежней ярости — лишь выжженная усталость, горечь и странная, пустая беспомощность. — Скажи одно. Если твои чувства ко мне сильнее — почему ты спал с ним?.. И почему бежал от меня?.. Когда я мог дать тебе то же самое… Пастор резко сглотнул. Эти слова отозвались дрожью под кожей, прошлись мурашками от затылка до поясницы, оседая тяжестью где-то глубоко внутри. — Потому что… ты — это другое. — Он сделал паузу. — У меня нет цели переспать с тобой, Кастиэль. — Дин положил руку на грудь, почти демонстративно, глядя ему прямо в глаза. — Здесь другие чувства. Я знаю, что после этого не смогу себя сдержать. Я боюсь себя. Боюсь своих чувств. И я не прощу себе, если ты будешь думать обо мне как о человеке без моральных ценностей. Это не так. Совсем не так. — А как мне думать? — в голосе Кастиэля прорезались ехидство и презрение. — Я старался взвешивать каждое слово с тобой. Корил себя за якобы неправильные желания, чтобы не нарушить твою святость, не запятнать твой сан! А в итоге оказывается, что последний, кто всё это портил, — вовсе не я. Ты и так не скучал, пастор, тёмными ночами. Не молился, как подобает в твоей ситуации… Винчестер резко перебил его, делая шаг ближе, почти вплотную. — Не стоит отчитывать меня, Кастиэль. За свои грехи я сам буду отвечать, когда придёт время! Не суди о том, чего ты не знаешь и что тебе неведомо! — Тогда объясни мне. Прямо сейчас, на моих глазах, рассыпался любой образ святости и веры. Я, как обычный прихожанин, имею право на этот вопрос… — Кастиэль! Пожалуйста, — чуть повысив голос, процедил Дин. — Одна ночь с тобой способна уничтожить во мне всё, что я строил годами. Я так же грешен, как и любой человек на этой планете, и мне так же тяжело… Он выдохнул последние слова, и между ними повисла тишина. Дин стоял, сжимая пальцы в отчаянной попытке удержать себя от распада. Он хотел объяснить то, чему не существовало слов, — но это нужно было прожить, чтобы понять. — Тяжело, — наконец отозвался Кас тихо. — Тебе тяжело. А ты знаешь, что такое тяжело для меня, Дин? Тяжело — это каждый раз входить в церковь и видеть тебя в этой рясе, — он говорил медленно, выцеживая каждое слово. — И думать: вот он. Человек, который ближе к Богу, чем я когда-либо буду. Человек, который лучше меня. Чище. Святее. И я запрещал себе даже мысль о том, чтобы к тебе прикоснуться, потому что я — грязь, а ты — свет. Дин судорожно сглотнул. — Тяжело — это каждую ночь лежать и прокручивать в голове твои слова, твои жесты, твои взгляды, — голос Кастиэля не повышался, но в нём появлялся металл. — И убеждать себя, что я всё придумал. Что тебе просто свойственно тепло. Что ты со всеми такой — отзывчивый. Потому что ты пастор. Потому что твоя работа — дарить надежду, помогать. А не потому, что я тебе… небезразличен. — Кас… — голос Дина осел до шёпота. — Не перебивай, — ровно, не повышая голоса, бросил Кас. — Тяжело — это когда я наконец собрался с духом, переступил через страх, через веру в твою неприкосновенность и позволил себе утонуть в тебе. Позволил поверить, что это что-то значит. Что я что-то значу. Он замолчал на секунду. На кухне было слышно, как потрескивают дрова в камине и как Сердечко уже в который раз за последние минуты скребётся в дверь, тихо поскуливая, явно просясь наружу. — А потом я вижу, как ты целуешь другого, — голос Каса дрогнул, и эта дрожь была страшнее всего, что он сказал раньше. — И я стою и смотрю, как ты делаешь с ним то же самое. Как тянешься к нему. Как… принимаешь его ласки. И я думаю: значит, вот она, правда. Я был не особенным. Я был просто… одним из… — Нет, — вырвалось у Дина чужим, сорванным голосом. — Кас, нет. — Тогда кем?! — Кастиэль резко повысил голос, и впервые пастор увидел в его глазах не обиду, а ярость. Чистую, выжженную, белую. — Кем, Дин?! Тем, кого ты бережёшь? Тем, для кого ты слишком святой? Тем, кому ты не можешь показать настоящего себя? Поэтому трахаешь другого?! Дин дёрнулся, словно от пощёчины. Лицо его побледнело. — Не смей… — Ты говоришь, что боишься себя со мной! А с ним — не боишься?! С ним можно?! С ним ты не уничтожаешь себя и свои правила?! Или он для тебя настолько удобен, что можно оставаться собой и грешить?.. — Замолчи! — Дин заорал впервые за весь разговор. Впервые за всё время их знакомства. Голос сорвался, сломался вместе с ним. — Ты не понимаешь! Ты не понимаешь, что… — Мне не понять твой язык! — Кас заорал в ответ. Они стояли друг напротив друга — оба красные, оба на пределе; между ними — полшага и пропасть. — Объясни, как это работает! Почему ты можешь быть с ним, но не можешь быть со мной?! Почему твой сан и твоя неприкосновенность распространяются только на меня?! Я правда не понимаю, Дин! — Потому что он мне не нужен! — выкрикнул Дин. — А ты нужен. Ты нужен настолько, что я боюсь дышать рядом с тобой. Ты нужен так, что я не сплю ночами: стоит закрыть глаза — и я вижу тебя. Ты нужен настолько, что, когда я был с ним… я закрывал глаза и представлял, что это ты. Что это твои губы, твоё тело… что рядом со мной только ты. И всё это я говорю не для того, чтобы получить твоё прощение — нет. Я говорю, как было. И сейчас я готов помочь тебе с твоими проблемами, даже зная, что в глубине души ты меня ненавидишь. Он замолк так же внезапно, как и начал. Грудь тяжело вздымалась под тканью рясы, пальцы с такой силой впились в край столешницы, словно только это удерживало его от того, чтобы сделать шаг вперёд — или, наоборот, развернуться и выбежать вон, в снежную круговерть. Кастиэль смотрел на него во все глаза. Злость ушла, растворилась в этом внезапном, обезоруживающем откровении. Осталось только это — выпотрошенное, обнажённое признание, от которого у обоих перехватило дыхание. — Думай теперь что хочешь, — голос Дина сел, превратился в хрип, в котором слышалась боль, граничащая с отчаянием. — Но будь уверен: я тебе никогда не врал. Он резко развернулся, подхватил поводок с пола, но пальцы не слушались — дрожали так сильно, что с первого раза не удалось застегнуть карабин. Только со второго. Он выдохнул сквозь зубы — коротко, рвано, будто выплюнул застрявший в груди ком. Сердечко, чувствуя напряжение хозяина, прижался к его ногам. Не скулил — только смотрел преданно и тревожно. Дин уже взялся за ручку двери, когда Кастиэль нашёл в себе силы выдохнуть: — Дин… Пастор замер. Не оборачиваясь. Спина его была напряжена, плечи чуть приподняты, и даже отсюда Кастиэль видел, как мелко подрагивают его пальцы на металлической ручке. — Дождись меня, если хочешь, — сказал он глухо, вполоборота. — Я знаю, как добраться туда, за чем ты приехал. Дверь открылась, впуская клубы ледяного воздуха, снежную пыль, закружившуюся по полу белыми змеями, — и тут же захлопнулась, отсекая метель, шум ветра и фигуру в рясе, быстро растворившуюся в белой пелене, словно её и не было. Кастиэль остался стоять посреди кухни. Тишина обрушилась на него всей своей тяжестью — лишь потрескивали поленья в печи да где-то за стеной тоскливо выл ветер. Только теперь, когда напряжение спало, он позволил себе выдохнуть. Слеза скатилась по щеке, и он раздражённо смахнул её, сжимая кулаки. Злость оседала, и на её место приходило другое — липкое, тяжёлое чувство стыда. За то, что сорвался. За слова, вылетевшие раньше, чем он успел их обдумать. За то, что заставил Дина — такого сильного, такого неуязвимого — признаться в том, что явно стоило ему огромных усилий. Он быстро зашёл в ванную, выкрутил холодную воду и плеснул в лицо, стараясь унять лишнее, ненужное сейчас. Ледяные струи стекали по подбородку, капали на пол, но не могли остудить жар, разгоравшийся в груди — от стыда, от обиды на самого себя, от этого обжигающего признания, всё ещё звеневшего в ушах. Больше всего на свете он боялся разрушить то, что между ними было. Даже если это «что-то» казалось призрачным и пугающе хрупким. Кастиэль так и не заметил, сколько времени провёл в тяжёлых раздумьях. Руки замёрзли под проточной водой, пальцы онемели, слёзы на щеках высохли, оставив лишь солоноватый привкус на губах. Он снова плеснул водой в лицо, глубоко выдохнул и потянулся за полотенцем, чувствуя, как в груди пульсирует одно-единственное, неотступное желание: дождаться. Объяснить. Сказать, что он всё понял. Что он тоже чувствует. Что он тоже боится.