Долго и счастливо

NC-17
В процессе
127
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 183 страницы, 70 756 слов, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 3

Настройки
Примечания:
— Приперся, блять. Ментов притащил. Стоишь тут голый. Ой дурак… — Тянет, нисходя до шепота. Вгрызается в его губы, кусает так сильно, что в уголках глаз скапливаются слезы. Вова дергается от этой боли, руки крепко прижаты к груди чужими. Хочет уйти от прикосновений, от острых его зубов, горечи на губах, от спиртового привкуса, вперемешку с его личным, собственным вкусом, но будто вообще ничего не может сделать против него. Хватка на шее на миг становится крепче. — Вот уж никогда бы не подумал, что у моей смерти будет твое ебало. — Отпускает руку, Суворов кашляет. Кащей подцепляет соленную каплю на его щеке большим пальцем. Не отрывает глаз и будто не моргает даже. Погружает палец в рот и облизывает с характерным звуком. Вова думает, что это какой-то пиздец. Внутри все леденеет от этого жеста. И от того, что сказано. Доходит смысл намного позже. Кащей скрывается в каморке. Не говорит ничего. С его исчезновением воздуха становится будто больше. Суворов поднимает брошенную на пол одежду и теперь замечает, как крупно его колотит. И от холода и от ситуации. Вообще от этого всего. Он вздрагивает от шороха из-за закрытой двери, и одевается спешно. Сматывает плащ на предплечье и делает неловкий шаг вперед, понимая, что надо просто взять и переждать здесь пока путь домой будет свободен. Не ходить туда, не проверять, что там с ним, пусть хоть подавится, пусть он застрелится уже наконец, всем же проще станет точно, пусть делает что хочет, никто не обязан за ним убирать. Спасать его. Выглядывает из-за косяка и осознает как день — если узнает потом, что все же застрелился, жить с этим не сможет. Человеческое внутри просыпается совсем не вовремя. Он этого не заслуживает, но и разве для него это? Для себя. Для своей совести, никуда она не делась. Кащей лежит на диване, свернувшись в калач. Вова хмурится, раздумывает, а потом накидывает поверх тонкого свитера плащ на его спину. Беззвучно матерится и падает рядом на диван, откидывает голову на спинку. Он не знает, что там за дверью, но эмоций сегодняшнего дня настолько достаточно, что уже и наплевать. В конце концов у мусоров свои дела, не будут же они вечно там его ждать. Да и вообще, где вероятность что они стопроцентно знают, что он здесь? Вова трет пальцами переносицу и усмехается. Колено побаливает, и он смотрит вниз, на распоротую штанину и следы крови. Другая нога не лучше, но эта болит сильнее. Как так ободрался-то, надо умудриться. Хотя, как сегодня повелось, все проблемы на него, как снег на голову. Суворов прикрывает глаза. Где-то вдали капает вода, над головой что-то шуршит, птица или крыса, тихое мерное дыхание Кащея убаюкивает. Как он так может? Натворить хуй пойми что и спать спокойно? Взгляд падает на бугор под кожаным плащом, он дергает рукой во сне, и Вова тоже вздрагивает. Совсем ебанулся уже. Но человек не просыпается, и в этой тишине зарождается глупый штиль. Спокойствие. Рубит спать. Домой, как всегда, идти не хочется. Если сейчас загремит в ментовку, отец будет вне себя. Но жить можно? «Да можно, хули…» — думает Вова и просто закрывает глаза. Просыпается от боли в спине, потягивает руки и растирает друг о друга ладони. Задремал, да уж. Дома спать не может по ночам, а здесь, на грязном заблеваном диване, бок о бок с Кащеем, чтоб пусто ему было, гандону, хочется пнуть его по ноге, но Вова сдерживается. Прикрывает рукой зевок и сонно моргает, пытаясь понять, сколько времени. У Кащея на руке часы, он обнимает ей себя во сне. Вова наклоняется, сводит брови, не веря в то, что вот так всю ночь мог проспать сидя, может неправильно идут? Нахуя он тогда их носит вообще? Он сует в рот сигарету и пошатывается к выходу. Отпирает двери, и в глаза бьет яркий солнечный свет, теплый, будто летний. Проскальзывает мысль идиотская, несуразная, такая абсурдная, сразу после сна когда, ещё не проснулся окончательно — что он провел так всю весну, пропустил все. И наступило лето, пока он спал. Или Кащей его все-таки убил, а потом и себя убил, и это его ад. Вдали щебечет птица, Вова щурится, убирает спички в карман. Идти ему больше некуда. А домой все ещё не хочется, сколько бы не спал, ничего не поменялось, хоть лето, хоть зима, хоть ад. Шоркает до дома расстегнутый. В голове какая-то муть, сейчас бы выпить Дилярин кофе, растянуться на балконе на кресле с томом Булгакова в руках, прерываться на покурить и не вспоминать об экзаменах, а вечером с пацанами мяч попинать да поорать под гитару. Только пацанов нет больше, Саня в могиле, Димона мать увезла в Москву, а гитару его разбили старшаки прямо ему в висок, поэтому и увезла, не дала погрязнуть в уличных стычках, втянуться в водоворот понятий, не дала умереть за улицу, которая нас всех в рот ебала, детей своих. В квартиру не попадает свет. Диляре первое время было непривычно здесь. Она морщила нос, фыркала от пыли и от отцовых усов, колется, звонко смеялась, а потом замолкала, и Вова ее ненавидел за этот смех. Мама тоже умела смеяться, умела танцевать вальс, клала его детскую ладошку себе на тонкую талию и вертелась в танце под песни из радио, потом доставала папиросу, пахло на весь дом благородным табаком и лаком новой мебели. Она носила кудри и крупные красные бусы, а отец говорил, что она выглядит вульгарно. Он ошибался — мама была красивее всех. Первый раз, залитую слезами, он встретил ее в такой же солнечный день. Было это то ли поздней осенью, то ли ранней весной, она была в пальто и с драповым чемоданом со сломанной, перемотанной бинтом, ручкой. Сквозь намытые окна лилось солнце, оно бывает и сейчас только утром, и становилось видно все пылинки на белом столе, который папа так не хотел покупать. Он заменил его на добротный сейчас, из красного дерева, гладкий и круглый, чтобы принимать гостей. Но гостей уже как несколько лет в их доме не было. Вова тогда не понял, зачем чемодан и почему она такая грустная, весь день думал о ней, хмурился, было так сильно не понять этих взрослых, а вечером вернулся отец и выпил весь графин с темным вишневым вином. Потом он отпустил усы, а мама так и не вернулась. Украдкой Вова иногда доставал пустой флакон от ее духов и пытался вспомнить ее запах, так быстро исчезнувший из его памяти, будто и не было. Но она была, это он точно знал. Он узнал что она мертва спустя несколько месяцев, но проститься с ней, сказать ей какие-то последние слова, или как там принято, ему почему-то не дали. Он помнит только закрытый гроб, ливень и то, как порезал палец о острую кромку разбитого флакона ее старых духов, покоившихся в кармане, интересно, где он теперь? Да и сам он теперь где? Будто от того мальчишки и следа не осталось, там и затерялся среди крестов вперемешку с мраморными плитами на могилах братков, среди людей в черном с незнакомыми лицами, на маминой могиле остался плакать и заснул от горя. Тогда и не думал, вообще себе не представлял, что будет прятаться за углами серых кирпичных высоток, прятать в капюшон лицо, толкать поглубже настоящего себя, себя, рожденного под хмурое зимнее утро матерью, которая, вероятно, его любила. Она ведь не могла его не любить. А если и привела в этот мир, значит для любви, и точно не для того, чтобы его таскал по кровати пропахший порохом мужик, от которого леденеет кровь в венах. Точно не для этого. Но кому сейчас до этого есть дело. Вова дергает одеяло на своей кровати и заползает под него с головой, будто промерз на недели вперед, пока дремал, провалившись в бездну, одним сном на двоих с тем самым стремным мужиком, выпустившим в него пулю. Но не в серьез. Суворову это понятно — Кащей никогда не промахивается. Он всегда доводит дела до конца. Кто-то тянет с него одеяло в пустой квартире. Парень сонно моргает, скользит глазами по тени от шторы на стене, ворочается, перекладывает гудящие конечности на другой бок, но не засыпает более. Смотрит в потолок, гадая, что сказала бы мама на всю эту хуйню, и почему, когда нам плохо, мы вспоминаем о мертвых. И, может, почему с живыми так все сложно. Встает нехотя и сразу стонет, колени болят страшно. Он опускает взгляд вниз и криво ухмыляется — сквозь воспаленную красную кожу проступает пасмурная синева, фиолетовая, с вкраплениями зелени, выглядит ужасно. На адреналине даже не заметил, зато сейчас, когда нервные окончания успокоились, когда ссадины запеклись на сухом воздухе и затвердели, ощущение собственного тела тоже вернулось. Он идет на кухню, подставляет чистую кружку под струю воды и жадно пьет, будто с похмелья, вторую уже более медленно, с удовольствием. Слышит свист дверного замка и поворачивается на звук, встречаясь глазами с Дилярой. В ее руках авоська с продуктами, она сиротливо сжимает ручку и стоит на месте. Не ожидала его будто здесь увидеть тоже, в их общем доме. На лице женщины губы складываются в скорбную тонкую полоску, и она будто становится на десяток лет старше, а Вова понимает, что вот так в упор он давно на нее не смотрел. Диляра видит синяки и изумленно горестно выдыхает. — Я упал. — Я… Так и подумала. — Голос ее звучит хрипло, будто сел за секунду, будто она сейчас горько расплачется. Вова не хочет на это смотреть. Он морщится, оставляет недопитую воду на дне, но следом споласкивает кружку под краном и тихо ставит к остальным кружкам. Хороший мальчик. — Вов, я… — Все нормально. Не переживай. — Он уходит, закрывает дверь, и ему опять мучительно хочется сбежать из дома. Отец не говорит с ним два дня. На третий Вова находит его на кухне за тем самым столом с бутылкой водки напротив тусклого обреченного взгляда. Со стопкой в сухих пальцах, он стучит ей о дерево. — Что с твоими коленями? — Спрашивает и не смотрит ему в лицо. — Ничего. — Мать сказала, что… — Она мне не мать. — Говорит Вова слегка раздраженно, но понимает, что вокруг все стало доводить, потому что внутри шторм. Не наоборот. — Ты должен быть благодарен ей за все. Если бы не Диля, я вообще не знаю что с тобой стало бы… Так что уважительнее надо как-то… — Пап. Я мальчик взрослый, меня поздно переучивать на другой лад. И тогда тоже уже взрослый был. — Взрослый. — Отец хмыкает. А потом зло добавляет. — Судя по твоим стертым коленям даже слишком взрослый. Как твоя мать хочешь быть? Кумира нашел себе? Думаешь, я не знал, что она с бандосом связалась? А я знал. Но молчал. — Трет усы и добавляет, — потому что любил. — Так может и не надо было молчать? — Много ты понимаешь. Взрослый. — А ты много понимаешь? — Достаточно. Понимаю, почему ее спустя неделю в канаве изувеченную нашли. Все не хватало ей. Не жилось спокойно, праздной жизни захотелось. А жизнь… Она сложная. Легкие удовольствия дорого обходятся. И ей дороже жизни вышли. — Ты так уверено говоришь об этом, будто был там. — Вова хмыкает. — Да как ты смеешь, щенок? — Отец тяжело вскакивает, лицо его в миг становится красным. — Я не об этом, пап. Ты бы никогда не смог. Замолчал бы все. У тебя кишка тонка слово сказать. Самоутверждаться за счет ребенка — это легче всего. Принять то, что твоя женщина тебя больше не любит… — Пошел вон. Закройся в своей комнате, чтобы на глаза не попадался мне. И только попробуй выйти из дома, к кому бегаешь, а? Признавайся! — Повышает голос, и Вову почему-то вместо страха пробирает на смех. Он молча накидывает на плечи куртку, нащупывает в кармане помятую сигарету и понимает, что спички кончились. Не смотрит в сторону, обувает на ноги кеды, стараясь не показывать, что ему немного больно сгибать колени, потому что чувствует на себе прожигающий ненавистью, даже удивительно, батин взгляд. — Твоя последняя надежда — это поезд, не просри… — Слышит в след и хлопает дверью. На улице сухая теплая темень, весенняя, обволакивающе-приятная. Вова прогулочным шагом следует до ларька, сует в рот сигарету, хмурится и убирает за ухо, спичек же нет, а с пинка подкуривать так и не научился, сколько улицу не топтал своими поношенными адиками. Вспоминается вдруг, какими они были сразу, с новья, когда батя привез их из Югославии. Вспоминаются придирки Кащея к этим самым кроссовкам, не русский, что ли, под америкоса решил косить, а, Адидас? И как впервые встретил его на бараках у кострища из старой, вырванной с корнем из клумбы, покрышки-лебедя, вырезанного ножом старым фронтовиком. Вырезать вырезал, а покрасить так никто и не покрасил, так и сидел этот грустный черный лебедь в одного, без пары, и цветы в нем не выросли, только стропила лебеды и бурьян. Вове тогда казалось, что они его спасают, не может лебедь один, это против законов природы. Димонова гитара кочевала из рук в руки, черный дым застилал глаза, но было от этого костра тепло и жар пробирался в самое сердце. Ребята почти разошлись, но кудрявый нескладный пацан крутил-вертел инструмент в цепких пальцах, дергал калки, прислушивался к каждому стону тонкой струны, забавно морща нос и притираясь ухом. Димон несколько раз натужно попросил гитару обратно, но пацан его игнорировал, будто не слышал, отмахивался. Вова повторил просьбу, и увидел, как в чужих глазах напротив, темных, блеснуло пламя от костра, отразилось. Взгляд этот был тяжелый, муторный, по загривку поползли мурашки, и Вова потер пальцами в черной копоти свою шею. — А тебе больше всех надо? — Спросил он тихо и хрипло, серьезно, без угрозы, будто с интересом. — Хозяин просит инструмент обратно. — Именно. Это инструмент. А инструмент обижать нельзя. Гитара в хлам расстроена, настрою, спою и отдам. — Подумал немного, сжал губами папиросный край. — Слово пацана. — Сказал с какой-то тихой, неприметной гордостью. Кто-то из толпы спросил: «пришился»? На что нескладный пацан улыбнулся так заискивающе, так хитро, но промолчал, хотя ответ и так все поняли. Он ещё покрутил что-то, пару раз звонко толкнул струну подушечкой большого пальца, и вдруг заиграл знакомый, но неведомый мотив. Вове показалось, что он где-то это слышал, но не понимал где, будто сердце само узнало эту мелодию. У него был хриплый тихий голос, слова четкие и странная, щелкающая дикция. С неба прилетели две первых снежинки. Вова поймал одну на рукав и долго разглядывал ее, пока песня лилась прямо в голову, прямо в сердце, прерывая собой уличный шум. Все замерли, слушая, а Суворову почему-то стало страшно поднять глаза. Потом пацан замолчал, подбросил гитару вверх, она перевернулась два раза вокруг своей оси, и громко, раскатисто, в быстром темпе выдал нечто такое, что не подвергалось обычному объяснению. — Татарские напевы. — Сказал он, и передал гитару Димону, который уже и забыл, что ему срочно надо домой. — Рот закрой, муха залетит. — Добавил беззлобно и как-то по своему, тихонько засиял под общее одобрение. Потом уже Вова узнал, что такое Универсам, и кто такой Кащей. Спросил, мол, а почему Кащей, ему никто не сказал, но и по имени не знал тоже никто. Будто никому не было дела до его имени. Будто теперь всем стало плевать на то, какой он человек. Что он человек. Осталась лишь принадлежность вместо фамилии, оболочка вместо лица. У школы как-то застал двух пацанов постарше, прижавших в угол Аньку из параллели. Пройти мимо не смог, мама учила защищать тех, кто слабее, а вот будет у тебя братик, или сестренка, ты меня поймешь, сын. Окликнул, и сразу приготовился к самому худшему. Поймал интерес, девчонку сразу отпустили, но она, дура, бежать не стала, отошла в сторонку, шмыгнула носом и уставилась синими-синими глазами на них. Вове не хотелось бы, чтобы она видела как его бьют. — Чьих будешь? — Один из них толкнул в плечо, и Вова затормозил подошвой по камешкам гравия. — Кащея знаешь? — Ляпнул первое, что пришло на ум. Второй пацан остановился, внимательно посмотрел на первого. — Универсамовский? — Ну… Да? — Спросил у самого себя, запоздало понимая, что за такое вранье его могут неслабо поколотить. — Оставь его, пошли. — Но тот отмахнулся, а потом ударил с присвистом Вове по носу. Сразу же брызнула кровь, заливая школьную рубашку и пионерский галстук густыми рубиновыми каплями. — Привет Кащею. — Крикнул бивший, и они спешно убежали за гаражи, а Анютка подошла и присела рядом с утирающим нос Вовой. Он нервно стянул с шеи галстук и вытер лицо. Поднял на нее заслезившиеся от первой боли глаза. Девчонка чмокнула его в щеку и поднялась, протянула руку, а Вове вдруг стало жаль, что дать он ей ничего не может. Класс пятый или седьмой, уже скоро нужно будет целовать совсем по-взрослому, и тогда она поймет, что в штанах у них одинаково гладко. Вова вытер щеку рукой, и Анька смутилась, отвела глаза. Вова не вспоминал о ней слишком уж долго. Спустя несколько месяцев он встретил ее с Кащеем, и все сразу понял. Она его позвала по имени, но он сделал вид, что не слышит, тогда она крикнула громче. Пришлось повернуться. «Это же Вова, подожди, он меня от хулиганов спас, это ваш же, с Универсама… Да ты его не узнал просто, сейчас ближе подойдет, поймешь какой…» — Суворов услышал, и приготовился к неприятностям. Нос заныл. Вова протянул руку для приветствия, но запоздало понял, вспомнил точнее, что с чушпанами за руку не здороваются. Кащей поднял бровь удивленно, хитро усмехнулся и поднялся на ноги, сровнялся с ним глазами. — От хулиганов, говоришь? — Спросил в сторону, Анька подтвердила. — На коробку сегодня приходи. И оденься попроще, в глаза бросаешься. — Вова почувствовал крепкое рукопожатие. А потом чужие прокуренные пальцы потянули за край красного галстука, стягивая его с шеи. Капли от крови так и не отстирались, но когда он был повязан, не так было заметно. Кащей разжал пальцы показательно, и галстук упал на землю. — Не хулиганы это были, залетные. Лица помнишь? За такое с грязью мешают. Вова кивнул. А Кащей вмял красную ткань подошвой в сырую после дождя землю. Волосы у него завились от влаги как у барашка. — Покажешь потом кто. Суворову было не жаль, что Анька с Кащеем, все-таки проникнуться хоть какой-то симпатией он к ней не успел, а девчонки любят кого поопаснее и посильнее, рука у Кащея была крепкая и сухая, горячая. Вова потом долго разглядывал свои ладони и не понимал почему не находит сходства. На коробке, под громкие возгласы толпы, Кащей всёк ему так, что у него вылетел зуб и он упал на землю. Перед глазами взорвалось звездное небо, и захотелось разрыдаться от того, что его не примут, такого слабака. Правил же он не знал. А когда его поднял один из старшаков и дал Кащею подзатыльник, отцовский, насмешливый и не злой, на что пацан развел руками, на Вову накатило приятное облегчение. Друзьями они так и не стали, на что Вова и не надеялся. Кащея утащили быстро в супера, в авторов по возрастам, он скоро вытянулся и раздался в плечах, оделся в кожаную куртку, прохудившуюся на локтях, отжатую, ведомо, выражение его лица изменилось, заострились скулы, а в глазах родился и вспыхнул тот самый огонек с кострища от старой покрышки — с окантовкой из черного едкого дыма. Он привлекал внимание. Он ломал пальцы на живую и не морщился, оставаясь хладнокровным. Вова понимал — ему, с живой человеческой жалостью даже к бродячим псам не нужен такой друг. Суворов еще долго ходил скорлупой. Его тело не желало меняться, расти, оставаясь таким, пока батя не привел в секцию бокса, где приходилось задрачиваться до поздней ночи в попытках сделать эту ебаную талию не такой выраженной. Потом он плюнул и просто начал выбирать футболки пошире. А волосы на его лице, не считая пары-тройки худых волосинок, так и не начали расти, как и на теле. Оно оставалось несуразным, хоть он и добавил неплохо в росте. Теперь, смотря на батины усы, которые уже начали раздражать, об отсутствии волос он не жалеет. Привык к тонкому белому пушку на руках и голенях, к безволосой, матовой почти, груди, и посчитал, что жалеть о том, что придумала природа, абсолютно бессмысленно. Вова запинается на ровном месте и чудом удерживает себя на ногах. Сигарета падает на землю, прямо в остатки воды в проплешине на асфальте, и Вова звучно матерится, понимая, что денег у него больше нет, только на пару коробков спичек, а если он сейчас не покурит, то рискует разбить свою башку о стену. Нервы ноют. Нервы требуют яду. Ноги несут к качалке. Он думает о том, что наверняка ебучего Кащея вероятнее всего там нет, он же не может беспробудно бухать несколько дней без последствий? Думает, что может хоть Турбо там, у него стрельнуть, но подходит ближе и видит несколько дымящих ртов прямо у двери. Тянет руку Зиме, попутно тут же и закуривает протянутую папиросу. Затяг такой сладкий, что он прикрывает глаза, улыбается пацанам, не вынимая сигарету из рта. Турбо рассказывает как он на прошлой стреле уработал троих, глаза у него почти светятся в темноте от восторга, длинная рука чуть не заезжает Вове по лбу. Суворов говорит в шутку, что тот пиздабол, четверо там было, на что получает тычок в грудь под всеобщий смех. Становится легко. Его тащат за собой в прямоугольник пылающего света, и он понимает, почему курить вышли на улицу — от дыма сразу слезятся глаза. Вова останавливается, когда слышит громкий возглас Кащея, но Зима толкает его в спину, чего встал. Кто-то сразу протягивает бутылку темного пива и бахает крышкой, Суворов хватает ее машинально, хоть вкус алкоголя не любит и вообще старается не пить. Особенно если поблизости щербатая самодовольная морда. Может произойти так, что от стычки до выбитых зубов времени пара секунд. До стянутых штанов и его железных пальцев на запястьях, до уткнутого в бетонную стену лица. Отец говорил: пьяная баба пизде не хозяйка, только вот нахуя ему, Вове? На столе раскиданы игральные карты, кучка «бито», ровная новехонькая колода в зеленый ромб, красивые, интересно, чьи? Кащей задумчивый и серьезный, даже слишком, дымит сигаретой, сводит брови, потом озорно ухмыляется, кивает Косому, че ты мне сделаешь? И палится. Ну либо блефует, что более для него характерно и понятно о нем. На Вову не смотрит, когда сухо жмет ему руку, едва касается и сразу отдергивает, будто от огня, будто жжет что-то. Берется за карту, медленно вытягивает из своего веера, специально, улыбка на его лице все шире и шире. Бросает звонко о стол до шлепка как по заднице, закусывает губу азартно, щурит веки. Косой чертыхается и карту берет, пальцы у него изъеденные экземой, слоится кожа. — А это на погоны тебе, братан. — Шлепает Кащей ему по плечам. — Говорила мне мама, не ходи в мусора, теперь вместо очка у меня дыра. — Ржет, и Косой кидает карту в него, заебал. — Много ты про мусоров знаешь. — Говорит и заливает в себя пол бутылки. Если не был бы автором с Разъезда, уже захлебывался бы кровью. — Предъявлялка не выросла. — Отвечает Кащей, отмахиваясь. Вова лениво следит за перепалкой, примечает на столе кухонный нож, так, привычка, и машинально отпивает из бутылки, в руках же. Это оказывается вкусно, горечь приятно оседает на языке, оставляя за собой хмельной шлейф. — Конфискат. — Зима оказывается рядом, звенит своей бутылкой о его. — Бате на пивзаводе вместо зарплаты выдали, Кащей за копейки купил. А куда нам столько? Нам малую кормить ещё, ей не объяснишь, что каши больше нет, вместо нее темное нефильтрованное. — Хоть так. — Да, хоть так. До следующего месяца дотянем, там ещё у мамки есть мука, — он загибает пальцы, — морковки пол мешка, да и банки с огурцами. Прорвемся. — Жмет плечами, и Вова видит, как у него шалит глаз. Суворов выглядывает из-за его лысой головы, морщит брови, в глазах Кащея мелькает отблеск опасной бритвы. Он читает по губам: «снимай», и Косой нехотя стягивает с руки добротные часы на кожаном ремешке. — Карточный долг дороже жизни. — Мужик жмет плечами, и Кащей поднимает циферблат ближе к свету, щурится. — Забугорные? — Тут таких нет. Пошел я. — Он расстроено сникает, но не показывает виду. — Забегай. — Они с Кащеем толкаются плечами, сжимая друг другу руки. — К тебе забежишь — без трусов останешься. — Вова понимает это по своему. Кащей смеется почти безопасно. Кивает паре пацанов: «сопроводите человека», и они без вопросов накидывают куртки. Толпа мешается и суетится, часть выходит курить, трое собираются домой. Суворову бы тоже уже отсюда уйти. Он пропускает момент, когда исчезает Кащей, находит взглядом брошеную Косым пачку Магны и хочет ее распотрошить, курить все равно нечего, а это, считай, не своих, значит брать можно и не спрашивать. Когда Суворов подходит к столу, сзади на него чуть наваливается чужое сильное тело, ладони ведут с нажимом по бёдрам, и рука сама хватает нож, сломанная правая поднывает от силы сжатия рукояти. Он знает, кто это, но от этого знания нихуя не легче. — Нож положи. — Звучит тихо у самого уха, и сухие губы касаются кожи на шее, щипают слегка. Ладонь ползет на внутреннюю сторону бедра, вторая тянет назад, прижимая пахом к твердой выпуклости на брюках. Вова понимает, что он абсолютно парализован. Что он не может пошевелиться. Что он не дышит. Кащей опускает руку вниз и широко проводит по его промежности, горячий язык касается кожи за ухом, и мышцы под лопатками крутит от напряжения. Острые гладкие зубы несильно сжимаются на мочке. — Кащей! — Звучит из-за открытой двери. — А? — Все прекращается. Он уходит, стремительно куда-то шуршит своим плащом, и Вова вдыхает. Жадно дышит, сжимая нож в трясущейся руке. Хватает пачку сигарет и сует в карман куртки. Ему бы сейчас сесть и отдышаться, но он вываливается из качалки на улицу, толкает кого-то плечом и скрывается в темноте. Слышит: «на, бери, если загонишь подороже, ещё и на масло хватит», и как Зима сухо отмахивается, не надо, мол, но часы исчезают в его кармане, когда Суворов начинает различать очертания в темноте. На короткое «Вов», он накидывает капюшон и не отзывается. На пол дороги до дома понимает, что его никто не догонял. Что можно уже остановиться и нормально отдышаться. Хлопает по карману и достает чужую пачку с сигаретами — почти полная. Закуривает, и голова идет кругом, Магна красная, значит крепкие. Обращает внимание на возню двоих под фонарем и отходит в сторону. В памяти снова всплывает Анькино лицо и то, как Кащей собирал ее спиной стены школы. Вова от чего-то постоянно натыкался на них, и нет, чтобы отвести взгляд, впитывал, рассматривал, ради интереса. Потом она куда-то исчезла, заболела, и как-то Вова встретил ее у кабинета директора зареваную. Он хотел подойти, но двери открылись и вышла тучная, неопрятно одетая женщина, грубо схватила Анькину тростинку-руку и потащила за собой. Только тогда Суворов увидел круглый, как мяч, живот, и все понял. В крайний раз они виделись на выпускном. Школу она не закончила, но класс ее позвал проводить с ними последние часы детства перед тем, как засосет проблемная взрослая хуйня всех по шею, кого дети, кого работа на заводе, кого тяжелая могильная плита. Тогда он ее не узнал. Анька располнела, не слишком, но стала как три ее предыдущие версии. Волосы у нее отрасли до поясницы и вились на концах, платье она выбрала белое, как на свадьбу. Позже Вова поймет, что скорее всего оно и покупалось для чего-то подобного, но случая надеть его по поводу не выдалось. Аня танцевала, как в последний раз, шампанское дало ей в голову, девчонки пальцами не тыкали, но презрительно шептались за ее спиной. Потом она устала, уселась рядом с Вовой и тяжело опустила свою руку на его колено. Суворов пил тогда крайний раз, и ему жутко захотелось целоваться. Они затерялись в длинном темном коридоре, Вова даже попытался прижать ее к стене как Кащей, но у него не получилось, она прижала его сама и опустила руку на пах. Подняла накрашенные брови вверх и Вова соврал, что у него встает только на худых. Тогда он получил от нее пощечину и пизды от отца за то, что пришел под утро следующего дня. Двое вдалеке исчезают из-под фонаря, и Вова продолжает дорогу. После той вонючей чужой машины людей в темноте он сторонится, от греха, кто его знает, что на уме у Кащея. Невольно вспоминается звук выстрела, холод бетона и чужое «ой дурак». Че он-то дурак? А ты больно умный. Первый раз говорит с ним в своей голове, и становится неуютно, будто теперь не сможет отделаться от его голоса и дыхания. Близко-близко, на ухо, жаркого, влажного, звериного. Звука собственного имени на его горьких губах. Дома, в кровати, понимает, что дело плохо. Подтягивает колени к груди. Никак не может унять тяжесть и щекотку где-то внизу живота после его «нож положи», после его сухих губ на шее, зачем это вообще нужно было? Встает тихо, прислоняется спиной к обоям и вздыхает, ему снова не уснуть. Марат спит на соседней кровати, на стене тикают часы. Вова находит рукой под одеялом резинку трусов и медленно оттягивает, ныряет вниз. Дыхание сразу становится прерывистым. Он аккуратно касается складки половых губ и морщится, касаться себя рукой всегда казалось неприятным. Грязным. Этого места. Но Кащей делал это так, будто ему не неприятно, будто ему наоборот. Хочется. Вова ведет вниз, на пальцах скользко, ныряет между губ и выдыхает слишком громко — там все горит под прикосновениями. Он гладит выше, и его прошибает ярким приятным ощущением. Рука испуганно выныривает обратно. Кажется, будто кто-то его сейчас услышит, но хочется продолжить. Хочется довести до конца. От этого желания сводит бедра, возбуждение становится болезненным. Неужели его достаточно просто коснуться и он уже готов течь, как сука? Он поднимается тихо, закрывает за собой на щеколду дверь ванной. Прислоняется к стене спиной, кафель спасительно холодный, но все равно никак не помогает — жар внутри. Вова откидывает голову назад, затылком в твердое упирается и снова прикасается к себе, ведет выше. Под пальцами действительно нежно, приятно, особенно если нажать сильнее, собрать смазки и потереть круговым движением. У Вовы подгибаются колени, когда, как наяву, в глубине головы возникает знакомый образ. Когда оказывается за его спиной, заменяет его руку своей, шепчет «тише, Вов», придерживает, чтобы не передумал и не сбежал. Суворову приходится сжать покрепче зубы, когда бросает в жар и движения становятся ломаными и быстрыми. Он молится, чтобы никто не услышал. Молится, чтобы никто никогда не узнал о том, что сейчас здесь с ним происходит, чью руку он представляет и чей охрипший голос. И когда заворачивается узел внизу и рассыпается, понимает — не так. Сам себе вообще не так, и не те ощущения, не хватает чего-то. Сползает спиной вниз и то ли смеется, то ли плачет от отвращения. Руки, что-ли у Кащея нежнее, то-ли знает он куда надавить, где погладить, чтобы размазало даже того, кто не хочет. А не хотел ли? Теперь уже совсем ничего не ясно. Он засыпает на удивление быстро, добираясь едва до подушки. Боится, что по ту сторону снова увидит спокойное задумчивое лицо, но не снится ничего. Только блаженная вязкая пустота. Сквозь дрему жалеет о том, что не забрал свои перчатки, перчатки козырные, счастливые, в них он даже не в своем весе мог будку расколотить, но поздно о них теперь жалеть. Себя только если. Вова ускользает из дома, пока не пришел отец. Спортивную сумку бросает у двери, спешно роется в карманах, ничего не забыл вроде. Паспорт кладет в боковой, вжикает молнией. Диляра наблюдает за ним с задумчивой улыбкой, она все знает, отец никогда не умел держать язык за зубами. Ему бы взять в дорогу что, воды хоть, в поездах все жутко дорого, да и денег подкинуть ему никто не обещал. По дороге встречается помятый Валерка и предлагает по стаканчику пока старших нет рядом, на что Суворов вяло отказывается, но компанию минут на двадцать составить может, пока Турбо дотянет свое пиво и пойдет до дома. У Десятки пусто, ветер гоняет газетный обрывок и тычет им в лицо. Валера говорит, что пахнет ливнем, где-то бродит совсем рядом с городом, Суворову уже на этот город почти все равно. Он распахивает свинцовые веки несколькими часами позже. Под жопой мягко, в голове раскаленная лава, льется из ушей прямо на кожу. Мученически стонет, понимая, что не может встать, просто валится обратно, приподнявшись на несколько миллиметров. Толкает бессильно от себя чужие ладони, но они не напирают, только касаются до кончиков дрожащих пальцев. В глазную щель видно незнакомое лицо и тусклый поганый свет, режущий по зрачкам. «Бредит пацан» — доносится как сквозь толщу воды, — «сколько пальцев показываю?» Суворов не отвечает. Со стороны тянет резким неприятным, Вова моргает беспомощно, толкает от себя источник запаха уже резче. Натыкается на сидящего поотдаль прямо на полу Турбо с лицом и руками, вымазанными в крови, переводит взгляд на второго и узнает Кащея. Сводит брови. Голова очень страшно болит. Настолько, что хочется реветь как ребенку. Пятится спиной в угол, пытается подтянуть к себе колени. — Сколько времени? — Голоса своего не узнает. Очень хочется пить. — Ночь, Вов. Посмотри на меня, давай, не глупи. — Кащей вертит его лицо на свет, мелькая сигаретой между губ. — Жить будешь. — Выносит вердикт. «Если не нарвешься на таких как я» — вспоминается, и Вова стонет, когда висок снова прошивает будто пулей. — Сколько?.. Мне домой надо. — Лежи, говорю, не уйдешь далеко. Пришибли вас на Десятке, хули поперлись на спорняк? Там Разъезд с Хади-Такташем в контрах, на всех незнакомых прыгают, и вы еще… — Я отведу его. — Валера подает голос, смотрит как-то подозрительно. На него, Кащея, с опаской, на Вову с жалостью. Суворов морщится. — Не утащишь. Иди давай, пусть отдыхает до завтра, завтра придумаем че-нибудь. Он хочет возразить, но его снова вырубает. Следующая картина — это хлопок входной двери, шаркающий по облупленной половой краске мужчина в тапках, лицо напротив. Холодный граненый стакан в конденсате, протянутая рука. — Ты знаешь кто я? — Тихий вопрос, о котором Вова думает слишком долго, пока крепкая рука не приподнимает его за затылок и губ не касается гладкое стекло. Вова пьет, капля воды стекает по подбородку. Сознание чуть проясняется. Он поднимает глаза. — Примяли тебя нормально. — Кащей сонный и не очень довольный, видимо, действительно глубокая ночь. Он делает попытку встать, ладонь на груди мягко валит обратно. — Я маме позвонил твоей, сказал что ты водки напился на свадьбе бывшего одноклассника и уснул. Не надо домой в таком виде. Суворов поднимает брови и вдруг грустно усмехается, закрывает рот ладонью и продолжает смеяться. Он опять не успел на поезд. — Че смеешься? Не похож на одноклассника? Да сохранился вроде неплохо. — Кащей жмет плечами, не понимая сути. — Спи, давай. — Хлопает ладонью по колену поверх толстого одеяла. Вова вздрагивает слишком уж резко. Кащей отдергивает руку. Его лицо становится задумчивым и виноватым, или Вове так кажется. Он тяжело поднимается, диван под ним скрипит. — Сколько их было? — Спрашивает Вова в след. Делает попытку хоть поднять голову. — Мне реально домой надо. Отец… Он… — Поймет все. Поорет и поймет. На то он и батя. Отдыхай. — Кусает губу и поднимает на него глаза. — Не трону, не ссы. Если тебя это успокоит, и ты мне тоже поспать дашь. А то заделался в медсестрички и прыгаю кузнечиком тут перед тобой. Завтра день тяжелый. Вова думает, что уйдет сейчас Кащей, можно будет выйти из квартиры, но сон не то, что утягивает, он рушится на голову, гвоздит к кровати, сковывает конечности и не дает выбраться, как Вова не скребется, как не пытается проснуться, попадает все в разные сны, ворочается, истекает жаром, пока под утро не ложится на лоб мокрое и холодное. Суворов тяжело вздыхает, отворачивается, пока по виску на подушку стекает капля. Он просыпается от раскатистого грома, вздрагивает в незнакомой пустой квартире. Прислушивается к шорохам, пока в груди громко долбит зашедшееся паникой сердце. Темно по-вечернему, но так и не понятно, сколько времени он валяется. Вспоминает, как подошли к ларьку с Валеркой, как резко его крутануло и ударило о землю. Больше ничего. В волосах запекшаяся кровь, шишка под пальцами, болит, если коснуться. Ливень барабанит по металлическому откосу, отдавая где-то внутри головы эхом. Вова поднимается тяжело, хватается рукой о косяк, идет по стенке до туалета. Если он сейчас добьет свою голову о край ванной, Кащей будет долго угорать. Он наспех вымывается водой, сливая в дыру остатки крови и пота с тела, можно было бы весь день так слить… Трет кожу застиранным вафельным полотенцем и понимает, что потратил уже все силы.