Случайность, ставшая необходимостью.

R
В процессе
36
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 42 страницы, 11 492 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
36 Нравится 21 Отзывы 3 В сборник

Когда тихо дышится.

Настройки
Примечания:
Он не появляется и на следующий день. И через день. И через три. А Рин приходит все равно. Тащится на это ебучее поле — каждый раз поздно ночью, когда небо чернеет. В надежде выхватить среди темноты знакомую макушку. Просто... приходит. Не потому что ждет. А потому что — нахуй, блядь — потому что вот так, что иначе никак. Потому что ему захотелось. Потому что он так решил. Потому что тело само встает и идет. Потому что в груди дрожит какое-то мерзкое «а вдруг». Потому что надеется. Вот и все. Но это «все» отчего-то раз за разом отзывается в нем тягучей, тупой болью. Как свинец под ребрами, как судорога внутри. Резкая, почти физическая боль скручивала нутро где-то в районе солнечного сплетения, жгет и выворачивает. И Рин старательно игнорирует эту самую ноющую боль, отказывается называть это беспокойством. Нет. Ему абсолютно плевать, что этот мальчишка, этот чертов Алексис, засел занозой где-то под ребрами, отравляя каждое мгновение. Плевать-плевать-плевать. Блядь. Он приходит. Каждый, мать его, раз. И каждый раз — Алексиса там нет. И каждый раз Рин ловит себя на том, как в груди замирает, как внутри все сжимается, и ему приходится стискивать зубы, чтобы сдержать рвущийся наружу разочарованный вздох. А потом он ждет — считает дни. Ждет конца недели — того самого жалкого часа досуга, и нихрена не надеется пацана там увидеть. С хуяли а. Ну, может быть, немного. Совсем чуть-чуть. Просто чтобы убедиться, что с пацаном все в порядке. Что он целый и невредимый, живой. Он совершенно не волнуется за него, ага. Рин видит его дружка — Кайзер, кажется, так его зовут. Услышал вскользь. И поебать ему, если честно, на него. Тот приходил на поле ночью, повинуясь уже въевшейся в подкорку привычке, но теперь один, без светлого пятна рядом. Кайзер выглядел раздраженным и хмурым, хотя обычно его мерзкая ухмылка и высокомерный взгляд постоянно маячили перед глазами. Может быть, дело в Алексисе. И Рину приходится вцепиться в себя изнутри, удержать себя от порыва подойди и спросить — где Алексис? Что с ним? Идиотизм. Полный, бесповоротный. Идиотизм же, разве нет? Даже когда мимо комнаты пацана проходит — будто током бьет. Тело тянет туда — как к магниту. Но он одергивает себя, держит на ментальном поводке. Он не имеет права, блядь. А внутри — пусто. Дышать становится все труднее, даже острое желание запечатлеть образ Алексиса на бумаге куда-то испарилось. Он пытался. Брал карандаш, раз за разом, но портреты выходят мертвыми. Все наброски — сделанные в его отсутствие, выходили безжизненными, одинаково никакими. Одни и те же черты, будто срисованы с обрыва памяти. Пустыми. И это разочаровывает больше прошлых раз. Нет, он еще помнит образ пацана — кажется, забыть его невозможно вообще, ведь пацан уже навечно в память въелся, и устроился непрошеным гостем где-то глубоко под сердцем Рина. Ха. Глупость какая. Только вот с каждым днем Рин чувствовал себя все хуже, каждое мгновение без живого образа Алексиса перед глазами — тянулось мучительно долго, почти невыносимо. Каждое утро без него — как похмелье без причины. Все в нем тянет к этому пацану. К Алексису. И он, ни черта блядь, не понимает что с ним происходит. Жил же ведь раньше, не зная о существовании этого пацана. Но теперь, когда Рин его уже увидел — привык к нему, сама мысль о жизни без него казалась немыслимой. Он пытается, правда пытается — сконцентрироваться на игре, на изнурительных тренировках, даже на бессмысленном шуме окружающих игроков, отчаянно цепляясь за обрывки своей прежней жизни. Но нихрена блядь, не получается. Весь мир Рина теперь только вокруг этого пацана вертится. И Рин не знает что с этим делать. Может быть, только может быть, в глубине души он и не хочет с этим ничего делать.

***

Проходит неделя. Ебучая неделя — а Рину казалось что прошла целая вечность. И все прошлые вечера, лежа с открытыми глазами в потемневшей комнате — он снова и снова прокручивает ту последнюю встречу, когда он в последний раз видел его. Как Алексис смотрел в окно, как поправлял непослушные локоны, как улыбался... Черт. Близится очередной отдых, в той самой просторной комнате, и Рин — нет, он ни капли не надеется что пацана там увидит, ага, конечно. Он приходит в досуговую зону за десять минут до начала. Раньше обычного. Как идиот. Нет, не как. А именно — идиот. Рин стоит у входа — руки в карманах. Как будто он случайно тут оказался, будто ему плевать, будто он не смотрел на часы весь день и не считал каждую, чертову, минуту. Вокруг — гул голосов, шорохи шагов, кто-то смеется сбоку, кто-то толкается, а ему хочется всех вырезать из реальности — стереть, вырвать из кадра. Ему нужен только один человек. Он вглядывается. Вглядывается, как в туман. И ничего. Ни знакомой макушки, ни ровной и упрямой как сталь спины. Ни этой вымученной, будто всегда извиняющейся улыбки. Ничего. Но он стоит. Как камень. Как дурак. Как будто сейчас — еще секунда — и он появится. Проходит минута, и Рин все таки заходит внутрь, садится на уже свое привычное место. Достает из папки несколько бумаг и смотрит в ту самую точку — туда, где всегда сидел пацан. Но вдруг в поле зрения появляется кто-то. Вместо него — кто-то другой. Не он. Совсем не он. Это не пацан. Это не тот пацан. Он садится на место Алексиса, и Рин сжимает зубы так сильно, что скрип проникает в уши, как сирена. Хочется подойти и выкинуть этого чужого к хуям подальше, пока он не запачкал собой память. Пока не стер из пространства то, что еще пахнет тем самым взглядом. Парень с темными волосами, слишком громкий, слишком уверенный. Он садится туда, на то самое место — где раньше сидел Алексис. Где Рин видел его, мельком, будто по касательной, где потом видел снова. И снова. И снова. Теперь — там другой. И от этого внутри вкипывает злость и какая-то своеродная...детская обида? Нет. Рину не обидно, с хера ли. Рин встает, хватает свою папку и разворачивается резко, резко настолько, что плечом задевает чью-то грудь, тот падает на кафельный пол. Кто-то возмущенно бормочет, но он не слышит. Он идет быстро, почти бегом, будто чем быстрее уйдет, тем меньше будет чувствовать...это. Но это не работает. Ничего, блядь, не работает. Он выходит в коридор, останавливается. Сердце бьется. Слишком громко. Слишком глупо. Он чувствует, как внутри все начинает дрожать — как ноги подкашиваются, как ладони становятся мокрыми, как злость и страх вдруг сталкиваются и начинают душить. Он сам не замечает, как наклоняется. Как упирается руками в колени и просто смотрит в пол. Дышит. Сквозь стиснутые зубы. Рвано, зло. Злость режет внутри, будто кто-то царапает ножом по стеклу — медленно, с нажимом. Хочется выть, бить стены, орать в пространство, пока не сорвется голос, пока кровь не хлынет из глотки — чтобы хоть что-то вытекло наружу, кроме этой черной тягучей ненависти. Он ненавидит. Себя — за то, что ждал. За то, что, как ебаный идиот, пришел раньше. За то, что стоял у двери, вытянувшись, будто собака на привязи. Того парня — за то, что сел туда. Взял и просто, как ни в чем не бывало, уселся туда, где сидел Алексис. Как будто это место ничего не значило. Алексиса — за то, что исчез. Просто взял и исчез, как будто его никогда и не было. Ни взгляда, ни голоса, ни этой странной, дерганой улыбки. Какого черта он так врезался в память? Почему все в Рине теперь будто выстроено вокруг этого отсутствия? Он стискивает кулаки. Костяшки белеют, ладони дрожат. Хочется что-нибудь разбить. Чтобы треснуло, разлетелось на осколки. Чтобы порезаться, наконец. Чтобы почувствовать что-то ясное, четкое. Боль, настоящую, а не эту размытость под ребрами. Он выпрямляется резко — как пружина. Удар в груди, сердце сбивается на секунду с ритма. — Сука, — выдыхает он, почти шепчет, но в этом шепоте больше ярости, чем в крике. Никого рядом. И слава богу. Потому что он не ручается за то что сделает, если кто-то сейчас на него посмотрит, или — не дай бог — спросит: «Ты в порядке?» Он не в порядке. Он нихуя не в порядке. И если кто-то полезет — Рин, наверняка, ударит. Просто так, без слов. Просто чтобы не думать, не чувствовать, не слышать этот гул в голове, этот стук, этот скрежет под кожей. Он сжимает папку в руке так, что кажется — сейчас треснет. Бумага внутри чуть слышно шелестит, как будто дышит вместе с ним. И он решает выйти на улицу — может, хоть забитые свежим воздухом легкие немного прояснят явно ебнувшийся мозг. И он привычно отправляется в обычно безлюдное, скрытое между корпусов место. И он не особенно смотрит по сторонам, когда сталкивается с кем-то. И в руках у него — папка с рисунками, которая открывается, и листы мотыльками вспархивают в воздух. И Рин поднимает голову. Смотрит на того, кто в него врезался — или в кого он сам врезался; неважно — собираясь открутить слепому недоумку голову. И вмазывается взглядом в знакомое мягко-спокойное лицо, в знакомые глубинно-розовые глаза, который впервые — впервые — за время их не-знакомства смотрят прямиком на Рина. И ощущает себя так, будто пропустил одну ступеньку, когда спускался по лестнице — и теперь летит кубарем вниз. Прямиком в ебаную бездну летит. Дыхание застревает в районе трахеи. Сердечная мышца обрывается — и принимается аритмией захлебываться где-то в преисподней. Алексис. И Рин не должен испытывать такое облегчение от самого факта того, что пацан в порядке — не должен же, сука; и сердце не должно так истерить, и дыхание не должно так стопориться. И много еще чего не должно происходить, блядь. А совершенное — совершенное же, мать его — лицо напротив тем временем морщится, когда пацан выдыхает простое: — Прости. И тут же взгляд от Рина отводит — чтобы опуститься на корточки и начать разлетевшиеся рисунки собирать. Рин наконец вдыхает. Еще долю секунды Рин тупит — а потом наконец встряхивается дурной мокрой псиной, наконец отмирает. Наконец опускается на корточки следом — ощущая странный тремор внутри и надеясь, что он не перетечет в конечности. Что Алексис не увидит, как его всего изнутри сотрясает. И только потянувшись к ближайшему листу бумаги, Рин обращает внимание на то, что там нарисовано; лишь после этого наконец оглядывается вокруг себя и видит те рисунки, которые вокруг валяются. Что-то внутри обрушивается многотонной гранитной плитой. До Рина вдруг доходит. Доходит, что последние несколько месяцев большей частью того, что он рисовал — был этот пацан. Что теперь вокруг них — его лицо в разных ракурсах, разными техниками. И Рин ощущает, как внутренности скручивает ужасом, пока он будто в замедленной съемке наблюдает, как пацан берет первый лист – и как у него брови чуть приподнимаются. Как он немного заторможенно тянется ко второму. И к третьему. И Рину хочется вырвать у него листы из рук — но он ощущает себя вросшим в землю и окаменевшим, не способным сделать ни единого движения. И он уверен, что пацан его сейчас нахуй пошлет и больным ублюдком назовет — кому вообще понравилось бы, что его тайком рисуют, да еще и в таких количествах? И Рин ждет свой приговор, не понимая, почему это вообще его ебет. Обычно ему похеру, кто и что о нем думает. Но... Но. Возможно — только возможно — есть часть Рина, которая, чем больше недель проходило — тем чаще задумывалась о том, чтобы к пацану подойти. Чтобы поговорить с ним. Чтобы узнать получше. Чтобы понять, что скрывается там, за этой холодной глубокой красотой. Вот только на поверку там могло не оказаться никакой глубины. Иногда красивая картина — это всего лишь красивая картина, за которой ничего не стоит. И лучше просто любоваться, не пытаясь подобраться ближе, не пытаясь узнать больше — чтобы не разочароваться. Но сейчас Рин отчетливо осознает одну вещь. Единственный, кто здесь разочаровывает — это он сам. Пацан же тем временем смотрит на собственный портрет нечитаемым взглядом, больше не пытаясь дотянуться до других листов. Смотрит. И смотрит. А потом поднимает голову, бросает взгляд на Рина. И ровным спокойным голосом говорит последнее, что Рин мог бы ожидать услышать. — Красивее, чем в реальности. Рин ошарашенно моргает. Для начала сознание цепляется за первое слово. Красивее… Алексис считает его работы красивыми, улавливает Рин. Что-то приятное и теплое вспыхивает в диафрагме, и удивление сменяется гордостью. Эго Рина ментально распускает свои павлиньи перья и принимается красоваться. Но потом, с запозданием, мозг начинает обрабатывать фразу целиком. Красивее, чем в реальности. ...чем в реальности. Самодовольство уходит; теплое ощущение в диафрагме гаснет еще быстрее, чем загорается, оставляя после себя привкус пепла. И острый приступ раздражения. На секунду сжав челюсть крепче, Рин выплевывает голосом куда более хриплым, чем обычно — виновато исключительно долгое молчание. — Издеваешься? — и тут же отводит взгляд, принимаясь агрессивно собирать рисунки — только бы не увидеть насмешку, которая наверняка сейчас в глазах пацана вспыхнет. — Да я к реальности даже, блядь, не приблизился. Последняя фраза получается незапланированно резкой, злой и ядовитой — даже если яд направлен исключительно на самого себя, — и на несколько бесконечных секунд повисает тяжелая тишина. Прерывается эта тишина лишь шелестом, с которым Рин листы в папку пихает — мало внимания обращая на то, как они мнутся в его судорожной хватке. Пацан так ничего и не отвечает — Рин глаз не поднимает, не желая видеть ответ в его глазах; уверенный, что этот ответ ему не понравится. А спустя пару секунд Рин краем глаза замечает, как пацан тоже начинает рисунки собирать. Когда они наконец поднимаются с земли — пацан так же молча протягивает собранные листы Рину, и только после этого тот рискует ему в глаза посмотреть. Пацан не выглядит разозленным или раздраженным — как выглядел бы буквально кто, блядь, угодно на его месте — вместо этого он лишь смотрит твердым, греховно темным взглядом, в котором искрится что-то неясное и Рину незнакомое. Когда руки пацана освобождаются, он вместо того, чтобы тут же уйти — вдруг протягивает ладонь Рину. Вдруг представляется: — Несс Алексис. Укол вины лезвием прилетает куда-то между ребер и почти заставляет Рина поморщиться — но признаваться в том, что и так имя пацана знает, он, конечно, не планирует. На секунду Рин задумывается о том, что, возможно, самым правильным выбором будет сейчас развернуться и уйти — лучше не узнавать, что скрывается за красотой картины. Хриплый шумный выдох. И Рин протягивает руку в ответ, ощущая на своей ладони приятно крепкую хватку длинных пальцев. — Итоши Рин. Ощущение такое, будто их рукопожатие длится на секунду-другую дольше нужного — ну, или это Рин немного тонет в глазах напротив и начинает терять ощущение времени, — но, наконец, пацан руку свою из ладони Рина вынимает и отступает на шаг. Вот только все еще почему-то не уходит. Рин видит: он хочет еще что-то сказать, но колеблется — никогда еще не приходилось этого пацана колеблющимся видеть, — и Рин ждет, что вот сейчас ему точно все выскажут. И высказывания эти будут едва ли близки к цензурным. И пацан действительно указывает ладонью на папку Рина — но опять удивляет его, говоря совершенно не то, что следовало бы ожидать. — Могу я оставить себе один? На память? Самодовольная, амбициозная часть Рина сыто мурлычет уже при мысли о том, что пацану его рисунки понравились до желания оставить себе один — при мысли о том, что у пацана в принципе будет храниться его рисунок. Но потом Рин вспоминает, насколько эти рисунки на самом деле плохи. Вспоминает, насколько они далеки от того, что сам Рин хотел бы на бумаге увидеть. — Нет. — ответ выходит куда более грубым и жестким, чем Рин хотел бы; в голос неконтролируемо пробивается то отвращение, которое он к собственным работам испытывает. Глаза пацана распахиваются сильнее, на долю секунды в них будто мелькает что-то болезненное — но исчезает так быстро, что Рин уверен, ему только показалось. Но ему точно не кажется то, как пацан вдруг весь закрывается. Как сильнее сжимаются его губы, как что-то вызывающе пламенно вспыхивает в глазах. — Конечно, — произносит он голосом ровным и арктически холодным, в противовес раздраженному пламени в глазах. — Я пойду. И действительно тут же разворачивается, чтобы уйти. И делает шаг в противоположную от Рина сторону. И Рин отчетливо осознает, что проебался. И проеб рикошет ему по внутренностям пулевыми. И он понимает: это — его единственный шанс, который только что лишь по собственной вине упустил. И хер знает, что сам шанс значит, на самом-то деле — но ощущение тотального проигрыша грызет вены. И кажется, что если пацан сейчас уйдет — то это станет концом чего-то. Поставит какую-то важную и страшную точку. И Рин вдруг понимает, что вообще-то с радостью Алексису его портрет подарил бы — но только если бы сумел на бумаге хоть немного к реальности приблизиться, если бы хоть немного за собственный рисунок стыдно перестало быть, если бы. И Рин с силой сглатывает, сжимает зубы, делает вдох. Алексис уходит, Рин не двигается. Смотрит в точку, где он только что стоял. Он опускает взгляд на папку. Еще секунду назад хотел сказать что-то важное, сейчас — ни одного слова в голове. Слишком много чувств — ни одного подходящего. Он сжимает папку так, что ногти впиваются в ладони. — Идиот. — ругается он про себя, поворачивается и уходит. По крайней мере пацан в порядке — живой и невредимый. И это пожалуй, самое главное.

***

Возможно, приговор был подписан в тот момент, когда Рин несколько месяцев назад забрел на это поле, когда едва переливало за восемь. Когда зацепился взглядом за светлую макушку. Когда услышал первые отголоски тишины у себя внутри. Возможно, Рин рухнул за грань, когда пообещал себе, что не вернется сюда завтра; не вернется сюда больше. Когда понял — обязательно вернется. Возможно. Думать об этом Рин пока что не готов.

***

Чуть позже, уже в своей комнате, в темном мраке вспоминает удаляющуюся спину пацана — удаляющуюся спину Алексиса, — Рин ощущает все еще непривычный, но теперь уже знакомый зуд в пальцах от желания нарисовать его красивые крепкие плечи. Нарисовать, как Алексис уходит. Нарисовать, как Алексис возвращается. Даже осознавая, что возвращаться к Рину у него нет ни единой гребаной причины. Никогда раньше Рин не рисовал мечты. А потом в его жизни появился Алексис Несс.

***

Следующий день начался для Рина по привычному сценарию — ранний подъем, сборы в главном корпусе на утренние игры и тренировки. Обыденная рутина. Рин уже стоял в одном из главных залов; игроки все еще прибывали, а на циферблате огромных, искусственных часов высвечивалось семь утра. Рин вдруг замечает, что неосознанно напрягся. Каждый раз он с ужасом ждет, что взгляд больше не получит шанса зацепиться за светловолосую макушку, за аккуратный разворот плеч, за ясные и пронзительные глаза. Рин и не осознавал, насколько напряжен был, как сильно боялся, что Алексис все-таки не появится, — пока не увидел его там, среди других игроков из Германии. И только когда пацан обернулся, Рин ощутил мощную волну облегчения, которым его накрывает. Алексис. Он пришел. Он действительно здесь. Алексис, окруженный игроками «Бастарда», стоит неподалеку, рядом с этим блондином, Кайзером. Рин не отмирая, смотрит исключительно на Алексиса, ощущая долгожданное спокойствие, растекающееся по венам. Рин смотрел благоговейно, и пацан, наконец замечает его; поворачивается в его сторону — и коротко кивает. А на его лице — та самая, привычная мягкая улыбка, которая всегда приносит Рину утешение. Этот короткий — почти незаметный кивок и еле уловимая улыбка были для Рина больше, чем просто приветствие. Это было подтверждение, знак того, что Алексис увидел его, признал его присутствие. Даже после его вчерашнего ебланства. Мгновенно все посторонние звуки зала и шум голосов отступили на задний план. Существовал только Алексис, его спокойная фигура и те знакомые глаза, которые теперь встречали взгляд Рина. Рин не двигался, продолжая впитывать это ощущение облегчения и редкой радости. Сердце, которое до этого сжималось от тревоги, теперь билось ровнее и сильнее, наполняясь чем-то вроде предвкушения. Что-то в этот день обещало быть иным, не таким, как остальные будничные тренировки. Возможно, дело было лишь в присутствии Алексиса, но для Рина этого было достаточно. Он уже чувствовал, как энергия возвращается в его тело, как острота его движений и скорость мысли начинают обостряться. С Алексисом поблизости, даже обычная рутина обретала новый смысл, новую цель.

***

Рин чувствовал, как прилив энергии прокатывается по телу. Кровь гулко пульсировала в ушах. Хотелось немедленно выйти на поле и заглушить это внутреннее напряжение движением. Тренировка обещала быть напряженной— и он этого жаждал. Сегодня команды должны были разделиться для серии контрольных матчей. Рин знал, что его ждет, и предвкушал каждую секунду. Он хотел показать себя, доказать свою ценность — особенно теперь, когда Алексис был здесь, в том же зале, что и он. Вскоре после общего построения тренеры начали распределение. Зал наполнился гулом голосов, короткими командами, движением. Рин внимательно слушал, стараясь уловить каждое имя, но взгляд все равно тянулся к Алексису. Тот стоял среди игроков «Бастарда», расслабленный, спокойный, с привычной отстраненной уверенностью. Казался недосягаемым. Когда составы команд наконец объявили, Рин почувствовал, как грудную клетку сдавило — Алексис оказался в другой сборной. Он хотел играть с ним. Чувствовать его рядом, действовать в тандеме, видеть, как тот двигается рядом — как живой ориентир. Вместо этого их развели по разные стороны. Но когда Рин понял, что его команда будет играть против Бастардов, и Алексис окажется у него на пути, в нем вспыхнул острый, хищный азарт. Против него? Это даже лучше. Он оказался в связке с Хиори и Бачирой. Напротив — немцы. Алексис стоял рядом с Кайзером, лениво разминаясь, изредка касаясь волос, с той же пластичной легкостью, как будто находился вне напряжения, вне контекста. — Бачира, — бросил Рин коротко, — играем через фланг. Они не успевают перекрывать зоны. — Йееес, как в старые добрые, — хихикнул тот, уже предвкушая хаос. Свисток — и началась игра. Все стальное исчезло. Это была не просто тренировка. Здесь никто не жалел себя, каждый отрабатывал на пределе. Рин двигался с яростной точностью, будто между ним и мячом тянулась жила из намерения. Передачи, рывки, резкие смены темпа — все слаженно, остро, почти музыкально. И каждый раз, когда взгляды с Алексисом пересекались — на долю секунды или чуть дольше, — между ними вспыхивало что-то. Тихое, напряженное, необъяснимо важное. Кайзер срывался и громко ругался на своих, настаивая на перестройке схемы и требуя жестче прессинговать. Но Рин его почти не слышал. Он ловил движения Алексиса — плавные, точные, сдержанные. И с каждым таким моментом ему все яснее становилось: времени оставалось немного. Игра становилась все более ожесточенной. На табло шли последние минуты, — 2:2. Обе команды измотаны, но никто не собирался уступать. Рин перехватывает мяч у своей штрафной, делает обманный финт против тяжеловесного нападающего и уходит в прорыв. Он чувствует, как рядом уже подключается Хиори — как всегда незаметный, но абсолютно точный. Перекидка вразрез — и мяч снова у Рина, все это в три касания. Он выходит к штрафной, и тут же оказывается лицом к лицу с Кайзером. — Не думай, что я позволю тебе пройти, — хмуро бросает Кайзер, подставляя корпус. На его лице отполированная ухмылка и привычный оскал. Рин лишь прищуривается, а затем — резко уходит влево, делает сброс на Бачиру, сам же смещается вправо, обгоняя Кайзера на полшага. Бачира не подводит — мяч оказывается у Рина на грани офсайда. Алексис уже у ворот. На долю секунды их взгляды встречаются. Снова. Рин не замедляется, бьет мощно — хлесткий удар в правый угол. Алексис бросается вперед — и почти отбирает мяч. Почти. Гол. Свисток. 3:2. Игра окончена. Зал наполняется разноголосым шумом. Кто-то падает на спину, захлебываясь в выдохе, кто-то спорит с судьей, а кто-то смеется. Но Рин стоит, не двигаясь. Тяжело дышит, смотрит в сторону ворот, — где Алексис, стоит на газоне, прикрывая глаза рукой, а рядом — вратарь на коленях. Тот же миг и Алексис улыбается, сам себе, устало, чуть горько. Поправляет волосы и протягивает руку вратарю, помогает встать. Рин отворачивается, не позволяет себе дольше смотреть. Не давая себе времени утонуть в этом. Он разворачивается и направляется в другую сторону поля. Целенаправленно. Подальше от Алексиса. Он слышит, как Алексис тихо подбадривает вратаря, говорит ласкательные и успокоительное слова. Вдруг к ним подходит Кайзер — запыхавшийся, раздраженный. Бросает что-то колкое и ядовитое в адрес вратаря, резко разворачивается и уходит. Несс последний раз хлопает по плечу вратаря — и тоже уходит вслед. Рин, уже отойдя, останавливается. Смотрит через плечо, в груди — тяжелый стук. Это последний шанс. Последний раз. Он резко разворачивается, не думая, направляется к Алексису быстрыми шагами. Почти доходит, останавливается, делает шаг вперед и... — Подожди, — выдыхает он, надеясь, что в голос не пробилось то отчаяние, которое он ощущает. Алексис останавливается. Хорошо. Хорошо. Осталось лишь найти причину, по которой он захотел бы не только остановиться — но и остаться. Охереть задачка, конечно. Проще голову себе об асфальт разъебать. — Ты...мог бы мне...попозировать? – в конце концов, выпаливает Рин первое, что в голову приходит. И тут же осознает, что это скорее причина остаться для него самого – но точно не для пацана; осознает, что прозвучало больше, как требование, чем как просьба – и мысленно чертыхается. Рин не привык просить, блядь. И он спешно добавляет, пытаясь отыскать, что мог бы дать взамен: — Я заплачу тебе, как натурщику, — и не нужно быть охеренным мыслителем, чтобы моментально понять — он сделал только хуже. Хотя, казалось бы, куда уж хуже-то, а? За такое пацан точно его пошлет – Рин сам себя послал бы. Но пацан продолжает стоять. И молчать. И секунды капают, капают, капают – падают Рину на макушку бетонными блоками, пока пацан наконец не оборачивается. Пока не говорит: — Когда и где? — ровным и нечитаемым голосом, глядя так же нечитаемо и немного мрачно. Рин выдыхает.

***

На следующий день Рин заходит в свободную, оговоренную ими вчера комнату, ровно в назначенное время — едва получилось удержаться от того, чтобы прийти на час-другой раньше. Чтобы засесть здесь еще со вчерашнего вечера — просто на всякий случай. Помещение пустовало, ни звука, ни движения. Ни-ко-го. Рин застывает, руки сжаты в кулак, пальцы почти побелели от усилия. Он пытался всем своим видом демонстрировать небрежность, но внутри все сжималось от напряжения. Снаружи — он как всегда, спокоен и ровен, будто все под контролем. Но внутри — тугой, скрученный клубок тревоги, который с каждой секундой сжимается сильнее. Взгляд то и дело возвращается к двери, ожидая одну единственную светлую макушку, знакомый силуэт. Каждая секунда казалась вечностью, а сердце отбивало нервный ритм, подгоняемый невысказанным страхом. Стучит слишком громко. Слишком быстро. Что, если Алексис сегодня не появится? Что, если после вчерашнего он решил избегать Рина? Эти мысли — холодные, липкие — холодным ужом скручивалась в животе, лишая возможности вдохнуть полной грудью. Это было бы разумно, правда? Так поступил бы каждый нормальный человек. Рин и не замечает, насколько сильно он затаил дыхание, насколько болезненным было это ожидание. И лишь когда дверь, наконец, открывается, он видит Алексиса — тот самый взгляд, те же плечи, — напряжение отпускает. Их глаза встретились, плотина напряжения рухнула. По телу Рина разлилась мощная, всепоглощающая волна облегчения, настолько сильная, что колени едва не подогнулись. Воздух, наконец, хлынул в легкие, и Рин почувствовал, как мир вокруг обретает краски. Он здесь. Алексис пришел. Они лишь коротко кивают друг другу, не обмениваясь ни словом — Рин указывает, где ему сесть. Сам же садится напротив. Начинает рисовать. И в этом зале — нет кучи надоедливых участников, нет отвлекающих голосов, никто не хихикает с боку, никто не пристает с глупыми вопросами. Только они двое. И мир за пределами этой комнаты исчезает.

***

Рин заранее поставил будильник, который должен был сработать по истечении часа — и когда тот отзывается трелью в кармане, вздрагивает даже. Ему кажется, не прошло даже пяти минут. Он сглатывает разочарование и выключает будильник. Смотрит на то, что получилось — разочарование становится горче и сильнее. Рин хочет попросить Алексиса остаться с ним еще на час. Или на два. Или на вечность — но силой гасит вспышку этого глупого желания. Они с Алексисом кивают друг другу еще раз — и расходятся. А потом они встречаются снова. И опять. И еще раз. И даже если на техническом уровне мало кто мог бы придраться к тому, что Рин рисует — это все еще не то. Все еще не так. И ему кажется — все его сутки состоят теперь лишь из Алексиса Несса; весь его мир сводится к одному часу наедине с Алексисом в понедельник-среду-пятницу и к одному часовому отдыху в воскресенье, где в их мир-на-двоих нагло вклинивается целая толпа игроков и занудные голоса. И Рин продолжает рисовать. И рисовать. И часть Рина хочет начать что-то более масштабное, чем зарисовки и небольшие портреты — пальцы зудят, нутро требует. Но одно дело — разочаровываться в собственных незначительных работах. Совсем другое — разочароваться в чем-то, куда вложена тонна труда. Впервые в жизни Рин боится полотна. Впервые в жизни Рин настолько хочет полотна кистью коснуться. И они продолжают во время своих встреч молчать, и Рин все сильнее этот факт ненавидит. Ему все сильнее хочется узнать Алексиса, хочется завалить его вопросами, хочется забраться к нему под кожу. Он все сильнее уверен — никакое разочарование в том, что скрыто за изнанкой красивой картины, его не ждет. Алексис Несс просто не может разочарованием стать. И Рин все сильнее завидует тому татуированному блондину, Кайзер кажется, который вечно вокруг Алексиса ходит и чуть ли на его шею не вешается — потому что этот франт в принципе единственный, кому Алексис такое позволяет, единственный, с кем он выглядит настолько расслабленным и спокойным, единственный, кому он, кажется, хоть немного открывается. Рин все сильнее хочет, чтобы Алексис открылся ему. Потому что все сильнее он уверен — там, за тысячей замков Алексиса Несса, скрыто что-то неповторимо восхитительное. Как откровение. Как произведение искусства. Как шедевр, каких этот мир не видел. Рин все сильнее хочет за ребрами у него оказаться. Его душу увидеть. К его душе прикоснуться. Рин все чаще думает: Я хочу нарисовать твою душу. Вот только на деле получается сплошь какая-то ебанина. И потому Рин все еще ничего не говорит — не думает, что заслуживает большего; слишком боится разрушить то, что уже есть. И Рин уверен — Алексис просто слишком вежлив, чтобы сказать ему, какой он отбитый. И сюда Алексис приходит, вероятно, из чувства жалости — видя, насколько Рин жалок в своей потребности в нем. В своей зависимости от него — и от возможности его рисовать. Рин продолжает молчать. Пока Алексис продолжает молчать тоже.

***

На первый взгляд кажется, что ничего не меняется. За исключением того, что меняется все. Потому что Алексис больше не дает Рину шанса остаться в стороне, в тени — но и не прогоняет. Вместо этого он подходит к нему сам. Вздергивает бровь, улыбается дразняще. И Рин, ощущая себя совершенно беспомощным, осознавая, что добровольно уйти не сможет — покорно подстраивается под шаг Алексиса, идя бок о бок с ним по длинным коридорам. И первые дни они ни о чем не говорят. Не здороваются даже, только иногда обмениваются короткими кивками. Но это молчание совершенно не ощущается неловким — Рин в принципе не думает, что когда-нибудь с кем-нибудь ему настолько правильно молчалось. Позже они начали оставаться на том самом поле по вечерам — когда едва переливало за восемь. Это было то же самое поле, на котором Рин впервые встретил его. Алексис, как и прежде, продолжал оттачивать свои навыки на ночных тренировках. А Рин все так же наблюдал за ним — но теперь уже не из тени. Ему теперь не нужно было смотреть со стороны. Теперь, когда Алексис — на расстоянии вытянутой руки, тишина внутри Рина становится все упоительнее, все слаще. Все тише. Дышится ему все легче. А потом они наконец начинают говорить — и происходит это само собой, тоже ощущаясь удивительно правильным. И поначалу они просто обмениваются ничего не значащими фразами, и Алексис оказывается небольшим любителем много, тем более не по делу болтать, и юмор у Алексиса оказывается очень едким, сухим и саркастичным, и Алексис оказывается невероятно, охренительно умен — но Рин почему-то совсем не удивляется; Рину кажется, что он и так уже это знал. И раньше это был просто пацан, безымянный образ, за которым Рин всего лишь наблюдал, рисовал — и с которым ему было тихо. Но теперь пацан становится Алексисом — становится личностью: сильной, яркой и разной. И вот это уже пиздец. И вот это уже конечная. И если от безымянного пацана у Рина еще был шанс отказаться — то как отказаться от Алексиса, он никакого ебучего понятия не имеет. Как отказаться от этого сухого язвительного юмора, от их беззлобно-саркастичных перепалок, от ясных глаз Алексиса, где, как Рин видит теперь, идя на расстоянии вытянутой руки, отчетливо пляшут самые охеренные бесы. Как отказаться от того, насколько становится тихо и спокойно, насколько реальным — с каждым днем все реальнее — ощущается мир, когда Алексис здесь. На расстоянии гребаной вытянутой руки.

***

Рин продолжает считать дни. Рин думает: позже, когда все закончится, когда Алексис одумается, когда поймет, с кем связался — ему, Рину, каждый из этих дней беречь. Впервые за долгое время — беречь, а не вычеркивать с облегчением: еще один день позади; еще на один шаг ближе к...концу, каким бы он ни был. Даже если памятных в каждом из дней — всего лишь какой-то час. Рин пиздец какой жалкий. Не то чтобы это новость. И Рин все еще всегда уходит сразу, как только они с Алексисом выходят из поля; все еще никогда не оборачивается, идя в противоположную от Алексиса сторону и ощущая, как с каждым шагом сложнее дается новый вдох. И Рин пытается, правда пытается отследить время, которое с Алексисом на поле вечером проводит, чтобы ни секундой дольше обычного — но Алексис, кажется, не особенно куда-то торопится, и Рин разрешает себе побыть рядом на минуту дольше. Следующим днем — на еще одну. И еще… И Рин говорит себе, что ему это только мерещится. То, что с каждым днем взгляд Алексиса между лопатками жжется все дольше, пока Рин от него отдаляется. То, что с каждым днем собственный взгляд от Алексиса оторвать все сложнее. Вот только то, что с каждым днем остаться навечно в своем личном «едва перевалило за восемь» или «час на двоих в пустой комнате» хочется все сильнее. Рину не мерещится точно. Блядь. Проходит чуть больше трех недель — три недели и два дня, Рин все еще считает, Рин все еще жалкий, — прежде чем он все-таки не выдерживает и выпаливает до того, как успевает себя остановить: — Ты что, так и не спросишь? — О чем? — спокойно интересуется Алексис, поворачиваясь в его сторону. Рин очень старательно игнорирует то, как что-то давно омертвевшее у него за ребрами на какую-то долю секунды будто бы и вздрагивает, от налипшего пепла отряхиваясь — и отводит взгляд. Уточняет, игнорируя и то, как в собственный максимально язвительный голос пробивается что-то, подозрительно похожее на вину; на, совсем немного — неловкость. В последнее время Рину очень многое приходится игнорировать. — О том, почему я тайком рисовал тебя или почему я преследовал тебя больше двух месяцев. Внезапно до Рина доходит, что он выпалил то что не следовало говорить; Алексис ведь не знал про то что Рин изначально следил за ним еще на поле. Ему вдруг хочется себя ударить — но исправлять уже нечего. Рину не нужно оборачиваться, чтобы почувствовать взгляд Несса — жгущий, острый. Но тот так ничего и не отвечает. Молчит. Молчит. К тому моменту, когда Рин уже думает, что ответа так и не получит — чему, в общем-то, радоваться бы; какого хера он вообще напрашивается, а? — Алексис наконец произносит, и в ровные сильные интонации его голоса пробивается что-то, чему Рин не может найти названия. — Я подожду, когда ты сам будешь готов мне рассказать. Не «если» — а «когда». Не «захочешь» — а «будешь готов». Крохотные детали; мелочи, на которые большинство не обратили бы внимания — но Рин обращает. Слишком хорошо знает, как много могут мелочи значить. И Рин вдруг почти задыхается — до того глубоким и свободным получается следующий вдох; и свет пылающего над головой солнца вдруг начинает ощутимо и болезненно, игольчато впиваться Рину в кожу. Или, может быть, ему игольчато в кожу впивается взгляд Алексиса, когда Рин наконец все же на него смотрит. Потому что взгляд Алексиса. ...он ведь куда мощнее солнца будет. Уже сейчас Алексис явно понял больше, чем Рин когда-либо показывал или, тем более, говорил. И Рин не знает, что в нем отзывается на понимание этого сильнее — страх. Или восхищение. Или, может быть. Предвкушение. И, вообще-то, Рин тоже видит чуть больше, чем Алексис говорит; не может не увидеть — слишком уж пристально смотрит. Слишком уж хочет понять — или хотя бы на тысячную долю к понимаю приблизиться. Так что, да — Рин отлавливает это в чертах лица Алексиса. Ощущает это в его выдержке. Замечает это в стальном блеске глаз. Потому что такой стали не существует в глазах тех, кому мир всегда улыбался. Не бывает таких пронзительных, понимающих взглядов у них — у знавших лишь счастье, у незнавших борьбы. Рин видит. Рин знает. У Алексиса тоже есть История. И эта История не из тех, что рассказывают, как сказки на ночь. Может быть, она не такая, как у Рина — хоть что-то в этом неправильном уродливом мире пошло относительно нормально, если не такая, — но она своя, и она по-своему должна быть ломающей. Потому что такая сталь куется лишь из слома. Такая сталь куется лишь из мрака — того самого, который иногда тенями клубится в глазах Алексиса, заставляя Рина благоговейно дышать через раз. И, может быть, однажды — однажды — Алексис ему расскажет, думает Рин. Может быть, однажды он, Рин, такое доверие заслужит. Может быть, однажды они расскажут друг другу. К концу третьего месяца разрешает себе Рин мысль. Может быть.
Примечания:
36 Нравится 21 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (16)