12. Норд’Эхст, столица Норд’Эхста
7 ноября 2025 г., 04:04
Штейхнескаль — суровый дворец, выдолбленный в скале, — отвоевали вчера.
Сегодня в нём пирует вся столица.
Йорген не в одном дворце побывал, и ни разу не видел такого, чтобы воины пили бок о бок со знатью и нищими, чтобы простой торговке наливали из того же графина, что и лорду. Позже, когда мирное время расставит всё по местам, границы будут вновь проведены, но пока дворец не делит людей на слуг и господ. Все они здесь северяне, и это единственное, что имеет значение.
Тронный зал Штейхнескаля мрачнее и строже залов имперского дворца, но бывший хозяин — герцог Мердуо, назначенный риеттским императором королём Севера, — украсил его по традициям Жардо. Вот только золотые люстры и канделябры, изящные мраморные статуи и гобелены с цветочными узорами смотрятся нелепо в холодных каменных стенах, созданных во времена шкур, и факелов, и деревянных идолов. Штейхнескаль куда больше напоминает крепость, чем дворец. Его возвели для защиты, а не роскоши, и Йорген невольно вспоминает Цахэ — опасного хищника, увешанного золотыми бубенцами и лентами.
Столы сдвинуты рядами, заполнены едой из дворцовых запасов, и повстанцы жадно набрасываются на неё, никак не в силах утолить голод. Пьяные победой и мёдом, они горланят песни, смеются хрипло, поминают павших и проклинают рийцев. В центре стола, что ближе всего к трону, на огромном позолоченном блюде лежит тело герцога Мердуо, прозванного Боровом. Как настоящему борову, в его рот впихнули яблоко. Его толстый живот проткнули мечом, и кровь, давно переставшая течь, затопила блюдо, и теперь стекает сквозь щели в столе на пол.
— Рёбра будешь? Не могу уже, — Сигге двигает тарелку к Йоргену, и тот забирает с неё пару бараньих рёбер, что сестра не доела. — Не помню, когда в последний раз так нажиралась, чтоб от еды отказываться, — смеётся она, заглядывая в свою кружку. Как бы ни был набит её живот, для мёда у Сигге всегда найдётся место.
Йорген смотрит на неё, раскрасневшуюся, пьяную, сытую, и думает о всех годах голода за её спиной. Если бы только риеттцы отсылали деньги… Если бы он не ушёл тогда… Смог бы он прокормить их одним луком да стрелами? Смог бы защитить прошлым летом или пал бы вместе с матерью, братьями, их жёнами и детьми?
— Вот ты думал когда-нибудь, что будешь есть во дворце? — спрашивает Сигрид. Сегодня она на редкость весела и разговорчива — может, захмелела просто, а может, её заразил общий задор после взятия Штейхнескаля.
Йорген знает наверняка, что дело не в беспокойном азарте, что остаётся в крови после битвы: это не первый бой Сигрид. С тех пор, как он прибыл на Север, прошёл уже месяц, и едва не половину этого месяца они воевали с имперцами, всё прибывающими в Норд’Эхст на кораблях. Всякую победу Сигрид встречала с угрюмой решимостью, стылой ненавистью — не праздновала с другими воинами, а уходила в кузню, работая до изнеможения. Йорген шёл с ней.
Она никогда не противится его молчаливой компании, не удивляется. Их связывает родина, кузня и война, и это достаточная причина, чтобы держаться рядом. Когда Ольгер определил Йоргена на койку в лагере повстанцев, Сигге щедро предложила ему свободную комнату в «своём» доме. «Всяко теплее будет, да и кузница недалеко», — пожала плечами она.
Йорген вспоминает вопрос, что задала сестра, и качает головой. Молчит о том, что это не первый, не второй и даже не третий дворец, в котором он ест. Его не тянет делиться с ней своим прошлым — никогда ни с кем не тянуло, если уж по правде. Только Шемеру, пожалуй, ведома его история от и до. Только с ним Йорген говорил с охотой — только Шем его с охотой и спрашивал.
Мысль о нём… Мысль о нём больше не отзывается болью. Здесь, на Севере, от его тоски не осталось и следа. Она сгорела вместе с Рюгдхольмом, её засыпало пеплом, укрыло снегом. Она стала едина со стылой землёй, безразличными хребтами гор, чёрными, чёрными водами холодного моря, по ночам затапливающими небо.
Йорген помнит первую ночь в Норд’Эхсте — не ту, что он провёл в сражении до рассвета, а следующую. Помнит, как он впервые с тех пор, как оставил Сааре, заснул за мгновение. Без кошмаров. Без солнечных грёз. Безо всяких мыслей.
Он засыпал так в Кюэре, после того как возвращался из вылазок, где резал глотки спящим солдатам. Он засыпал так после кровавых боёв, после длительных осад, после сжигания деревень и городов. Засыпал со свежими ранами, ожогами от горящего масла, под звон в ушах, под плач и крики раненных. Ничего не чувствуя, ни о чём не думая.
Онемение и немота шли рука об руку тогда и идут сейчас. За месяц он сказал на норде не больше слов, чем в плену выплюнул с кровью на кюэрском.
В темнице имперского дворца ему могли бы отрезать язык — и ничего бы не изменилось. Ему могли бы вырвать сердце, отрубить голову — и ничего бы… Ничего бы не изменилось.
Если слухи, что доплывают до Севера, верны, Шемер сейчас бесчинствует в Среднем Риетте, и страшен его гнев, несущий смерть всякому, кто стоит на его пути.
Когда Йорген впервые это услышал, он не поверил. Но со временем зерно, что посеяли эти слухи, проросло в нём, укрепилось корнями. Шемер любит, отдавая любви всего себя. Любит всецело, с невероятной мощью, верой и запалом. Его любовь подобна солнцу — и баллисте, что способна пронзить его и сбить с небосвода, как в той песне, имперской песне, пересказанной в сладком тумане хаммама. Шемер любит горячо, ослепительно и всепоглощающе.
Было бы глупо ожидать, что ненавидит он иначе.
Шемер верит, что Йорген убил его отца, предал, сбежал. Отправил его людей на войну. Как часто, вспарывая саблей риеттские глотки, он представляет Йоргена на их месте?
Йорген ищет в себе боль: за Шемера, за его залитое кровью сердце. Боль за Эме, что вырастет, помня о нём, как о клятвопреступнике. Боль за Сигге, привыкшей к голоду и утратам. Боль за мать, похоронившую мужа и детей, сгоревшую заживо. За Линге, не успевшую пожить. За Уля и Фроя, их жён и малышей.
Он ищет боль, и ищет, и ищет, и… Ничего.
Он думает: «Помни, где Шемер», — и ничего.
Он вспоминает его смех и слышит в голове только звон металла — золота ли, сабель, топоров…
Он не помнит, как он звучит, смех ахше.
Не помнит, когда в последний раз произносил — хотя бы в мыслях — это мягкое, мягкое слово… Ахше. Дыханием на коже. Пёрышком по ветру.
Он ищет в себе боль, но её нет. Быть может, она кончилась — запас исчерпан. Ничто не бесконечно, и колодец внутри него тоже иссяк.
Йорген хорошо знает, как заживают раны, и это… не оно. Они затягиваются медленно, болезненно. Они зудят и гниют. Они воспаляются, если их беспокоить. Они остаются на коже шрамами, ноют в костях.
Его раны не зажили, он просто больше не чувствует их. Даже отрубленная рука, говорил Шемер, порою болит. Всё живое болит.
Всё мёртвое тихо.
— Бьёрклунд! — окликает кто-то с другой стороны стола, и Йорген с Сигрид одновременно поворачивают головы. — Споёшь, аль? Я тебе и подсвищу…
Инвег, немолодой северянин, что держит в столице конюшню, покручивает в пальцах костяную флейту, лукаво глядя на сестру.
— Ты, хрыч, хоть раз слышал, чтоб я пела? — фыркает Сигге, скрещивая на груди руки. — Пусть этот споёт, — она шутливо пихает Йоргена в бок, и под его холодным взглядом тут же рассыпается хохотом.
— Ульвер-то? А он умеет? — Инвег с подозрением косится на Йоргена и, не дождавшись ответа, машет рукой, отправляясь искать других певцов.
Новое имя ему дали в первые же дни на Севере, и он не сразу понял его смысл. Думал сначала: ослышались. Хельвар, Ульвер — тут и спутать можно. Он не поправлял их — к чему? Он не был Хельваром, не по-настоящему. Так какая разница, как его кличут?
Это позже, когда мальчишка Ольгера — тоже Олле, — спросил у него украдкой, правда ли он видит мертвецов, до Йоргена дошло. Его правый глаз, что повредили тюремщики Жардо, разбив скулу и бровь, так и не оправился. Он видит им, но слабо: пятна да очертания. Колено зажило, пальцы он разработал, веселя Сигрид своим вечерним вязанием у костра, но глаз как был залит кровью, так и остался. От «белого» в белке осталось одно название, и его блеклая радужка в совершенно алом глазу теперь, должно быть, выглядит жутко. Йорген помнит, как, впервые взглянув на своё отражение на Севере, мельком подумал, что теперь бы ни в какой гарем его бы не отправили и не взяли. Чуть отросшие волосы едва закрывали уши, грязная борода спуталась, переносицу, сгорбившуюся после перелома, рассекал шрам, да ещё и глаз этот — красный, как у упыря какого… Его за новое прозвище и стоило благодарить.
Ульвер был героем древних северных легенд, который тосковал по своей погибшей жене и долго молил богов о том, чтобы те отпустили её из царства мёртвых. Они не стали менять порядок вещей ради смертного, но сжалились над ним: сказали вырвать глаз из глазницы, а после вставить на место. Так Ульвер смог присматривать за женой в подземном мире. Одним глазом он смотрел на живых, другим — на мёртвых.
Иногда Йоргену кажется, что это имя подходит ему больше других, что он носил до сих пор.
По тронному залу неровной трелью пролетает незамысловатая мелодия, и народ притихает, глядя на Инвег. Тот нашёл-таки свою певицу. Румяная девица с коротко стрижеными волосами — едва родила, значит, — подаёт конюху руку, взбираясь на стул, и затягивает песню.
— О, эту я люблю, — хмыкает Сигрид. — А у тебя какая любимая?
Йорген не отвечает, вслушиваясь в слова. Судя по тому, как подхватывают песню за столами, она хорошо знакома каждому в этом зале. Йорген не помнит, чтобы слышал её когда-то.
«Чужак ты здесь, Йорген, — слышит он в голове насмешливый голос Кадифь. — И всегда чужаком будешь».
Он подносит кружку к губам и неспешно делает глоток. Мёд горчит, густой и вязкий.
— Говорят, — не отстаёт Сигге, — эту песню начал насвистывать Йорген, Палач Королей, прежде чем отрубить голову императору.
«Сомневаюсь», — думает Йорген, но молчит.
Песнь гремит по залу под метелистый свист флейты:
— Отец подарил мне топор, топор,
Топор вложил он из рук мне в руки,
Железо добытое с гор, ах, с гор,
С гор Айгреха близ Шрейг’Дергебрюгге.
Отец завещал мне рубить, рубить,
Рубить, не жалея родного тела,
Кровью топор поить, ах, поить,
Поить, чтобы лезвие не ржавело.
Отец погиб на войне, войне,
Войне, пришедшей с ветрами юга.
Лежит его прах на дне, ах, на дне,
На дне моря близ Шрейг’Дергебрюгге.
Топор закопал я в снегу, в снегу,
В снегу схоронил его вместе с братом.
Его не отдам я врагу, ах, врагу,
Врагу — и не буду обманут златом.
Когда придёт час восстать, восстать,
Восстать вместе с ветром и грянуть вьюгой,
И рийские флаги пылать, ах, пылать,
Пылать будут над Шрейг’Дергебрюгге.
Я снег раскопаю и свой, и свой,
И свой топор вновь сожму я с силой.
Погонит метель на бой, ах, на бой,
На бой за Север, за Север милый.
С победой вернусь и топор, топор,
Топор свой вложу я сыну в руки,
И будет весна, и с гор, ах, с гор,
С гор снег сойдёт близ Шрейг’Дергебрюгге…
Песня смолкает, и вьюга флейты вместе с ней — медленно-медленно стихает, сходит на нет. Кто-то восклицает, стуча кружкой по столу: «За Север!», и его клич подхватывают остальные, гремя посудой.
— За Север! За Йоргена, Палача Королей! За дъярга Фреймунда!
Толпа начинает скандировать: «Фрей-мунд! Фрей-мунд! Фрей-мунд!», и дъярг — король — встаёт из-за стола, на радость толпе с грохотом разбивая пустой графин о пол.
Йорген мало что знает о нём. Заставал его пару раз беседующим с Ольгером, видел в битве: Фреймунд сражался умело, дико, не знал пощады и часто смеялся во время боя. Его смех громом прокатывался по рядам риеттцев, приводя их в ужас, воодушевляя северян. Из каждой битвы он выходил в крови. Она заливала его лицо, зубы — он любит вгрызаться во врага зверем и оттого слывёт среди имперцев дикарём и безумцем.
Йорген его таковым не считает.
Он видит, как спокойно он держится вне боя. Как холоден и расчётлив его взгляд. Безумец?.. Нет, ума в нём как раз достаточно.
Никто не знает наверняка, откуда Фреймунд пришёл и как пережил восстание: столь яростного воина имперцы бы не пощадили. Он не избежал бы казни, не гнил бы в тюрьме с остальными. Среди местных ходят слухи, что Фреймунд родился глубоко на севере — за севером, — и вырос в горах с медведями, оттого его нрав так свиреп. Говорят, сами боги заставили его спуститься с гор, призвав отвоевать Норд’Эхст у клятых рийцев.
Вздор, конечно. Может, Фреймунд и пришёл из-за гор, да только не жил он там со зверями, а скрывался от имперцев, выжидал. Когда шанс предоставился, он, харизматичный, острый на язык, собрал вокруг себя повстанцев и подкинул дрова в костёр, что уже пылал. Людям нужен был вождь — и он стал им. Возглавил восстание, убил Борова и занял его дворец.
Теперь в историю он войдёт как первый дъярг освобождённого Севера. Но Йоргену ли судить о том, кто и как входит в историю?..
Гомон толпы всё не утихает, требуя речи от Фреймунда, и тот смеётся, запрокидывая голову. Он не смыл крови после битвы, и она грязным потрескавшимся слоем покрывает его лицо. Его рыжая борода потемнела от неё, волосы в косах достигают лопаток. Учитывая эту длину и то, что на вид Фреймунд едва ли больше, чем на десяток лет, старше Йоргена, впервые он убил… подростком? Должно быть, так.
— Два десятка лет Штейхнескаль был рийским. Сегодня он наш, — говорит Фреймунд, окидывая взглядом зал. — Два десятка лет Север был в оковах. Сегодня он свободен, — народ одобрительно гудит, и улыбка дъярга становится шире. — Я знал, что так будет. Боги сказали мне. Гьёрра явилась ко мне во сне и сама вложила мне в руки топор!
Северяне в зале подхватывают оружие, поднимая его вместе с дъяргом. Сигге свистит, размахивая над головой мечом, и Йорген хмуро вгрызается в баранье ребро.
В голове всё ещё свистит холодным ветром мелодия: «Отец подарил мне топор, топор…» Гадает, не это ли вдохновило дъярга на его чудную историю о Гьёрре — древней богине огня, покровительницы кузнецов. Он вспоминает деревянную фигурку с её ликом, что стояла у отца в кузне. Годы слепого поклонения богам давно ушли, но суеверия остались. Отец не молился Гьёрре, но поминал её всякий раз, когда обжигался или что-то ронял. И первый уголёк с разожжённой в новом году печи приносил ей, клал у фигурки, где он лежал до следующей весны.
Йорген был уверен, что в столице и того меньше почтения к старым богам, чем в горных деревнях на окраине, но люди не освистывают Фреймунда. Они любят красивые истории. Они и богов, видать, любят, когда те дарят бесплатные топоры…
— Когда я проснулся утром, топор был при мне — да, этот самый топор! — смеётся Фреймунд, размахивая своим оружием. — Верите или нет, но до того я ни разу не держал в руках оружие. Но как только Гьёрра даровала мне топор, меня наполнила её сила! А брату моему… Ему она вложила в руку меч.
— Брату?.. — прокатывается по залу.
— У меня был брат, — дъярг не дожидается, пока разговоры стихнут — его сильный голос мгновенно обрубает их. — Гьёрра отправила его на юг, а мне велела оставаться здесь. «Когда твой брат поднимает меч — падёт первая голова». Так богиня сказала мне. «Когда ты опустишь топор — падёт последняя».
Йорген начинает понимать, к чему он ведёт, и кусок мяса встаёт поперёк горла. Он закашливается, и Сигге раздражённо цыкает на него, но хлопает по спине.
— Гьёрра не ошиблась, — объявляет Фреймунд. — Мой брат, Йорген, Палач Королей, начал войну, а я закончу!
Зал тонет в грохоте посуды, диком рёве и торжествующих возгласах.
Он смотрит на незнакомца, назвавшегося его братом.
Смотрит на сестру, которая не узнала его — и никогда не узнает.
Он залпом допивает мёд в кружке и встаёт из-за стола.
Двери тронного зала распахиваются перед его носом, и внутрь влетает запыхавшийся мальчишка.
— Д-дъярг! — его щёки красны от мороза, в светлых волосах путается снег. — Там… Там это! К вам п-прибыли! Мы их корабль, это… сожгли чуть-чуть, — мальчишка роняет короткий меч, ойкает, поднимает, и роняет снова.
— Не суетись, — приказывает Фреймунд, подходя ближе. — Выпей.
Он всучает пацану кружку с мёдом и тот послушно присасывается к ней.
Фреймунд хохочет, вдруг замечая у дверей Йоргена и кивая:
— Ульвер, так? — он ухмыляется, хлопая его по плечу. — Я слышал о тебе. И видел в бою. Ты сражаешься умело, один десятерых стоишь, а волосы коротки. Как так?
Йорген хочет помолчать.
Знает, что должен промолчать.
Но…
— Поди знай, — отзывается он спокойно. Говорит негромко, чтобы никто, кроме дъярга не услышал. — Должно быть, сама Гьёрра вложила мне в руки меч.
Его улыбка застывает, а взгляд становится острым, пронзительным.
Мальчишка допивает свой мёд и, икнув, начинает взволнованно тараторить:
— К вам прибыли! — повторяется он. — Мы думали, рийцы, потому и… А они! Они эти… сарцы! Говорят, хотят видеть короля!
— Здесь нет королей, — хохочет Фреймунд. — Только дъярг.
— Ну… да, — мальчишка явно не понимает значения, нет, значимости его слов, которая заставляет людей в зале вновь загреметь посудой. — Так их, это… Убить?
— Скажи, чтобы привели сюда, — командует Фреймунд и, когда пацан убегает, снова поворачивается к Йоргену. Улыбка на его губах натягивает щёки, и корочка крови на них идёт трещинами. — Откуда ты, кольде?
— Из Рюгдхольма.
— Любопытный говор, — тянет Фреймунд.
«Любопытный топор», — мог бы ответить Йорген.
«Мой отец был кузнецом, — мог бы сказать он. — Тоже оставлял свои метки — вот здесь, у проушины. Многие так делают. Чтоб потом не приходили с чужим оружием, не брехали, что продал псиную железяку. Он грамоты не знал, так что просто оставлял пару зазубрин».
«Забавно только, что Гьёрра тоже не знает грамоты и помечает свои топоры».
Но он молчит: не стоит это того. Риеттцы и так головы ломают, зачем Йоргену, Палачу Королей, было убивать саарского ахшада. Не хватало ещё, чтобы и саарцы гадали, зачем ему понадобилось рубить голову северному дъяргу.
А может, на этот раз сложил бы голову он сам. Вот только не хочется Йоргену этого делать — особенно до того, как он узнает, что в Норд’Эхсте забыл саарский корабль.
Мог ли Шем?..
Нет. Конечно, нет. Шемер уверен, что он мёртв. Если бы не верил, тогда, быть может, и доплыл бы до самого Севера, чтобы убить собственноручно.
До тронного зала доносится топот, гулким эхом разлетающийся по коридорам. Неуклюжий мальчишка снова возвращается, и на этот раз — с отрядом воинов, что ведут за собой троих саарцев. Йоргену они не знакомы, но, судя по одежде, мужчины из знатных родов. И носят чёрное — цвет Гаттара. Да только приплыли в куцых мехах не для северной весны — все продрогшие.
— Дъярг, — кланяется один из северян. — Они пришвартовались вдали от порта, в старой бухте.
Немудрено, когда в порту всё горит.
Саарцев швыряют на пол, и они встают на колени, гордо вздёргивая подбородки. В их глазах, однако, плещется ужас.
— Корабль сожжён, живых из команды бросили в острог. С ними были воины — все убиты. Эти трое сдались, потребовали аудиенции.
Фреймунд усмехается и приседает на корточки перед пленными.
— Ну, говорите, — подбадривает он. На норде.
Йорген выругивается про себя: никто в Сааре не знает норде. Никто.
Один из саарцев расправляет плечи, встречаясь с Фреймундом взглядом.
— Разрешите встать, — говорит он на риеттском.
Фреймунд, конечно, понимает его: двадцать лет под Империей — всем в столице знаком этот язык.
Может, если бы саарцы прибыли через месяц… Если бы прибыли хотя бы завтра — в любой другой день, правда. Если бы их привели к Фреймунду для разговора с глазу на глаз, если бы за ним, первым дъяргом свободного Севера, не следила тысяча взглядов набитого тронного зала…
Может, тогда бы он выслушал их.
Но сейчас он смеётся.
— Я не говорю на языке крысьих выродков, — заявляет он, вздёргивая саарца с пола и встряхивая его, поворачивая к народу в зале. — А вы понимаете его, братья?
— Прошу! Я посол! Гаттар-ахшад прислал нас для… — пробует саарец — и вновь на риеттском.
— Вы понимаете его?! — орёт Фреймунд.
— Нет!
— Ни слова!
Северяне поддерживают его смех, и Фреймунд бросает посла на пол, занося топор.
— Ну что же ты? Говори, — добродушно подбадривает он. — Человеческими словами, не шавковыми.
— Я представитель Сааре, несу волю Гаттара-ахшада и хочу напомнить о дипломатической неприко…
Лезвие топора раскалывает его череп.
Смех в зале обрывается. Кто-то охает, кто-то хватается за оружие — выучено, бездумно. Тело Йоргена так же отзывается на вид крови: ладонь сама нащупывает рукоять.
Фреймунд поворачивается к оставшимся послам и вздёргивает следующего, так же бросает на пол перед собой.
— Говори, — повторяет он. — Не бойся, ну же! Что я, дикарь какой? Я с радостью выслушаю гостя, прибывшего издалека. Люблю поболтать с порядочным человеком. Ты ведь человек, а не имперская крыса, аль? Говори.
— Я…
Фреймунд заносит топор.
— Говори на саарском, — Йорген делает шаг вперёд, обращается к послу на его родном языке. Тот изумлённо таращится на него, открыв рот. Не ждал услышать знакомую речь.
Дъярг тоже оборачивается к нему, чуть склоняет голову, скалится зверем.
— Я посол Сааре, назначенный Гаттаром-ахшадом для переговоров с королём Севера, — саарец тушуется, со страхом поглядывая на Фреймунда.
Йорген кивает, не спеша переводить: все присутствующие уже услышали эту часть на риеттском. Поняли.
— Гаттар-ахшад предлагает… союз, — он запинается, невольно взглянув на своего мёртвого соотечественника, чья кровь медленно сползается по трещинам в каменном полу к его ногам. Посол вздрагивает, отшатываясь. — У нас общий враг, — он говорит медленно, подбирая простые слова: наверняка боится, что знания Йоргена поверхностны, а словарный запас невелик. Знал бы он, что саарскому его учил сам ахше…
— Король Сааре хочет союза, — переводит Йорген, — против Империи.
Фреймунд переводит внимательный взгляд на своих воинов. Ждёт их реакции. Устали ли воевать? Достаточно ли им освобождённой родины?
Нет, в глазах северян сверкает сталь. Двадцать лет гнёта, унижения, голода и крови. Два подавленных восстания. Каждый в этом зале хоронил кого-то, погибшего от рук имперцев. «Топор закопал я в снегу, в снегу, в снегу схоронил его вместе с братом» — у всех одна история, одна песня.
Они хотят войны, хотят мести. За один месяц эту жажду не утолить. Их топоры слишком долго ржавели, спрятанные в сугробах.
Фреймунд усмехается.
— Думаешь, я поверю, кольде, — обращается он к саарцу, — что ваш король не затаил обиду на моего брата, что убил его отца?
Посол сглатывает с трудом, переводит растерянный взгляд на Йоргена, прося перевода.
— Он спрашивает, не падёт ли гнев Гаттара-ахшада на Север из-за того, что Палач Королей убил Джайгира-ахшада.
Саарские слова, так легко срывающиеся с языка, что-то надламывают в его груди.
— Гаттар-ахшад готов забыть былые разногласия в угоду нового союза, — отвечает посол. — Он не винит весь Север за деяния одного человека. Ахшад мудр и дальновиден.
Это не те слова, которыми Йорген бы описал Гаттара, но… Он передаёт их Фреймунду.
Ловит на себе неверящий взгляд Сигге и коротко жмёт плечами. Что тут сказать-то?..
— Что получит Север, когда Империя падёт? — спрашивает Фреймунд.
— Когда война будет выиграна, Южный Риетт будет освобождён, а границы Мон-Сери, Людрена и Дроа — восстановлены. К Сааре отойдут восточные земли…
Йорген хмыкает: Гаттар замахнулся на озёрные графства — одни из богатейших в Риетте. Те, в которых империя добывает своё золото.
— Норд’Эхсту, если союз будет заключён, — осторожно добавляет посол, — достанутся северные провинции.
— Клочок лесов и болот, — фыркает Фреймунд, выслушав перевод, но глаза его вспыхивают интересом. Он не глуп. Понимает, что сулят суровому Северу, состоящему из гор и снега, эти земли — плодородные пашни, лесные угодья, портовые города, открывающие новые торговые пути. Он также понимает, что они сулят ему. Наверняка «избранник Гьёрры» уже примеряет на себя роль первого дъярга, раздвинувшего границы Норд’Эхста. — И что же ваш король хочет от нас?
Йорген слушает ответ посла и чуть хмурится.
— Армия ахша… саарского короля идёт на Жардо, — говорит он. — Он хочет, чтобы Норд’Эхст напал на столицу с севера. Посол предлагает обсудить планы подробнее в более подходящем месте. И просит предать своего человека и всех саарцев, что погибли при высадке, земле согласно саарским обычаям.
— Что ж, — Фреймунд подаёт послу руку, и тот осторожно принимает её. Дъярг помогает саарцу подняться и хлопает по плечу. — Так бы сразу! Идём, кольде, напоим тебя и отогреем, аль? О планах поговорим потом… Сегодня Север празднует победу! — под одобрительные крики Фреймунд ведёт посла к столу.
Йорген поворачивается к другому — тому, что всё ещё стоит на коленях. Напуганным он не выглядит. Спина ровная, взгляд твёрдый. Он смотрит на него долго, взвешивая мысли.
Встаёт.
— Ты знаешь саарский, — говорит он, подтверждая очевидное.
— На торговых кораблях плавал, — поясняет Йорген, протягивая руку. Ему хочется спросить о Шемере. Об Эме. О Шемере. О Жемчужном павильоне. О Шемере.
Посол качает головой.
— Ты знаешь высокий саарский.
«Высокий»? Йорген знает лишь тот, которому его учил Шемер.
— Эйфедже, — отвечает он, пожимая плечами. «Немного знаю, да».
«Меньше меньшего».
Мягкое, мягкое слово дерёт горло. Сегодня на саарском он сказал больше, чем за весь месяц на норде.
Онемение и немота идут рука об руку.
Уходит одна — второе следует.
Йорген резко вдыхает, и воздух в груди раскаляется. Что-то… щемит. Болит.
— Как тебя зовут? — спрашивает саарец.
— Хельвар.
Может, надо было представиться Ульвером — все его теперь зовут так, даже Сигге.
Посол медлит, прежде чем протянуть ему руку.
— Дарэм, — представляется он.
Имя кажется Йоргену знакомым. Но мало ли, думает он, знакомых имён?.. Ему бы за собственным уследить. Вспомнить, как оно звучит.
Шемер любил произносить его имя. Чаще всё, конечно, «эйфедже» да «эйфедже»… Потом, под конец — «айнеше эси».
Но и Йоргеном он звать его любил. Ему нравилось прокатывать по языку это «р», пытаясь повторить его так, как произносил сам Йорген.
«Йег скальде г’ер», — и тут выделял, когда говорил.
Никто в Сааре не знает норде. Никто.
А Шемер знал.
Немного знал, да. Эйфедже.
«Йег скальде г’ер», — знал.
«Айене се деи эсиджи», — отвечал ему Йорген.
Что… Что было последним, что он сказал ему? Не это ведь.
Когда он в последний раз услышал смех ахше? Что его рассмешило?
Как он звучал?
Йорген думает об Ульвере, который вырвал глаз, чтобы ещё раз взглянуть на свою мёртвую жену.
Что вырвать ему, чтобы снова услышать смех своего живого мужа?
Сердце? Ему вырвать своё сердце и принести его Шемеру? Это рассмешило бы его?
Как он звучал?
Рассмешило бы, если бы Йорген принёс его верхом на коне с пикой, привязаной к торсу.
Рассмешило бы, если бы Йорген сказал: «Вот вам, Ваше Высочество, моё псиное сердце».
Рассмешило бы, если бы назвал «бесценным хламом хассете самого саарского ахше».
Как легко было его рассмешить…
Как он звучал?
Йорген ищет, и ищет, и ищет в себе его смех — и ничего.
На его месте тихо-тихо что-то звенит.
Всё живое болит.
Всё мёртвое тихо.
Звон растёт в нём.
И растёт.
И растёт.