***
Он просыпается в темноте, которая не отступает, стоит ему открыть глаза. Плен. На нём чьи-то руки, его тело кричит болью, корчится каждым мускулом. Жарко. Он задыхается. Он снова в Кюэре, и его снова будут пытать — эти руки, чьи-то руки, нет, нет… — Хватит! Шем. Он здесь, в камере, но далеко. Он пришёл посмотреть на его пытки?.. Тело подчиняется приказу, и Йорген замирает. Не дышит — и это легче, чем пытаться протолкнуть воздух сквозь боль, заменившую горло, к боли, заменившей грудь. — Ты пугаешь его! Он пугает… палача?.. — Да, ахшад, — голос сухой. Руки оставляют его тело. — Прошу прощения, ахшад. Но мне нужно было осмотреть его… — Я знаю, просто… Будь осторожнее. «Я не опасен, — думает Йорген беспомощно. — Ни для тебя, ни для твоих людей». Но беспокойство Шемера понятно: в последнюю — нет, предпоследнюю — их встречу он убил его стражу. Его отца. «Не убивал», — пытается сказать Йорген, но горло перемалывает слова в ломкую труху, вдохи — в жалкий свист. Он невольно дёргается, когда чужие пальцы снова касаются живота — холодные, бесстрастные. Ощупывают грудь — больно. Плечо — больно. Колено, ладонь, горло — это пытка, медленная, извращённая пытка, и Йорген пытается сделать то же, что делал в Кюэре всякий раз, когда невыносимость рвала мысли на ошмётки: он заменяет незнакомую боль знакомой. Нестерпимую — терпимой. Это не верёвки стягивают сломанные рёбра — это утренний мороз разъедает лёгкие на пробежке: хрустящий иней под подошвами, пыльный тракт от казарм к деревне, прогретый солнце мрамор Кёпю-Бахри… Откуда мороз в Сааре? Это не дыба выкручивает суставы — это отдаёт в плечо удар меча на тренировке: старая сосна у дома и деревянный меч Йоне, набитый песком манекен в лагере под Марни, вековой орех в саду Жемчужного павильона, приказ: «Руби». Не первый ли это приказ, что он дал тебе? Это не иголки вонзаются под ногти — это колет снег, если в горсти сжать без рукавиц. «Я скажу, что я забавы ради закинул твою рукавицу на ёлку, ладно?» Её утащили волки, их ограбили по пути, они отдали её нищему путнику… И теперь дробить лёд, теперь раскапывать его тело ты будешь голыми руками. Это не от долгих часов в тесной — не встать, не распрямиться — камере болит колено — это от домашней работы: пол надо вымыть, сколотый край фонтана починить, камин выложить — и зачем только Хаден забрался в него? Их свадьба была дивной, такой дивной, и ваша — под луной, в тёплых волнах залива… Это не удавка сжимает горло — это его рука, его рука: «Заткнись! Заткнись!» Нет, не работает, не получается, он не может… — Ахшад, прошу! Позовите стражу, он… Я не удержу его! — Отойди от него! — Я не закончил перевязку. Нужно, чтобы кто-то держал, он ведь… — Йорген. Как давно он не слышал это имя. — Йорген, прошу… Из его уст — так давно. Эйфедже. Ты звал меня эйфедже. — Ты в безопасности. Ты в шатре моего лекаря, он хочет помочь. Пожалуйста, дай ему помочь… Лекарь?.. Почему его пытает лекарь? Он слышит шаги — мягкие, робкие, — и едва уловимый запах опускается на него погребальным саваном. Цветочные масла. Лето и солнце. Что-то густое и пряное, тяжёлое, но мягкое. Чуть цветочное, чуть сладкое. Золотое и светлое. Так пахнет дом. Так пахнет Сааре, неотделимая от своего ахшада. Богатая, жаркая, игривая и расслабленная одновременно. Томная нега за непреступными стенами. Знойная пустыня и вечно цветущие сады. Нерушимые скалы и ласковые ветра. — Ты в безопасности, — на его лоб несмело ложатся пальцы, и это первое касание, что не приносит боли, но всё ещё неотличимо от пытки. — Ты жив, ты… жив. Он хрипит в ответ, пытаясь сказать… Пытаясь… Хоть что-то. Он не смеет молить о прощении, не смеет оправдывать предательство, но он должен сказать хоть что-то. Хоть: «Шемер». Шемер, Шем, Шеме. Будь милостив. Прошу, в последний раз — будь милостив. Закончи, что начал. Возьми всё, что осталось. Будь милостив. Будь беспощаден. Я готов. Хрип дерёт глотку, и во рту кроваво, горячо и ржаво, и Шемер приказывает: — Молчи. «Заткнись! Заткнись!» — Тише, не нужно… Не пытайся гово… Дайте ему уже что-то! Настойку, молочный шербет — что угодно! Губ касается склянка, что-то льётся внутрь, обжигая горло — и кашель сотрясает тело с такой силой, что всё белеет и гаснет, белеет и…***
Когда он просыпается снова, голова кажется ему отдельной от тела. Она лежит на подушке, набитая ветошью, словно чучело. Всё остальное — всё, что ниже тряпичных мыслей, — принадлежит ему не больше, чем в любой другой день земля, по которой ступают ноги. Чем топор, оттягивающий руку. Он осознаёт их, свои части, но не чувствует — не по-настоящему. Как сквозь перчатки. Как Шемер ощущает вещи, коснувшись их золотой рукой — издалека и… Шемер. Он здесь. Йорген не видит, не слышит его, но аромат масел, и соли, и солнца пропитывает каждый вдох. Его присутствие зыбко, но явно, как весна. Даже дрожа от холода, даже по пояс в сугробе ты точно знаешь, что она рядом, стоит только вдохнуть поглубже — и кожей ощутить пока не луч тепла, но обещание: близко. Йорген так сильно хочет увидеть его, но… Что с его глазом? Почему он?.. Тянется к лицу, но запястье мягко перехватывают пальцы. — Не трогай, — его голос осипший, усталый и… пьяный? — Веко опухло. Я… Пальцы вздрагивают и исчезают. — Ты не видишь вторым глазом, — это не вопрос, но Шемер звучит неуверенно, и Йорген кивает. От короткого движения темнота плывёт мягким, колыбельным штормом. — Давно?.. Подумав, Йорген кивает снова. Горло всё так же давит, и он не решается его испытать. Это никогда не было проблемой для них: Йорген молчал, Шемер подхватывал его тишину изящно и игриво, ткал из его рваных ответов узорчатые полотна беседы. Но сейчас он тоже молчит, и Йорген не знает, как его молчание трактовать. Зачем он здесь? Почему ещё жив? Быть может, Шемеру нужны ответы. Он дождётся их и… Что потом? Казнит? Отпустит? Выменяет у Фреймунда на Дарэма?.. Йорген понятия не имеет, каков статус их союза теперь, когда всё закончено. И закончено ли? Он помнит победные крики саарцев и северян — смутно, но… Жардо пал? Сдался? Сгорел? Запоздало плетётся вялая мысль: «Это не имеет значения». С сонным безразличием он осознаёт, что исход войны его мало интересует. Шемер жив — и это всё, что важно. Сигге жива. Эме в Сааре. Границы на картах, условия мира, переговоры правителей — не его забота, не его ума дело. Что бы ни случилось дальше — его война закончена. Он исполнил своё обязательство перед Севером: получай свою победу, Фреймунд. Уводи своих людей домой. Он открыл ворота и отдал Шемеру Жардо — зачем бы он ни был ему нужен. Он сделал, что должен был, а больше ему делать и нечего. Солдат без долга — что это за солдат? Его жизнь теперь — всегда — принадлежит Шемеру, и когда придётся платить ею по счетам… Он готов. В Кюэре боролся за каждый новый день, в плену выжидал, искал возможности, из Айе-Халиджи бежал, потому что рано, потому что хотел — впервые чего-то хотел, потому что всё ещё близко, так близко были залив и луна, так свежи были клятвы, руки помнили, губы помнили, на корабль до Севера сел, потому что знал: встретит его, ещё обязательно встретит, ещё может быть полезен, может быть верен, может быть, пожалуйста, может же такое быть, что… А теперь готов. — Я… Мне так много нужно сказать тебе, Йорген. Эйфедже. Ты звал меня эйфедже. Шорох рядом. Тени дрожат, меняют форму. Как же хочется его увидеть. — И так много нужно от тебя услышать. Он пробует выдрать из себя хоть слово — хоть с кровью, хоть с мясом, хоть… — Нет, тише, тише, — голос ближе — и снова дальше. Запах колышется, как огонь свечи от дыхания, опаляет теплом на мгновение. — Всё подождёт. Ты пока… будь живым. Этого достаточно — с лихвой, боги, я… Я не смогу снова принять тебя мёртвым. Я и в первый раз не смог. Хотел бы сказать, что пытался, но… — голос падает, и Шемер вместе с ним, и Йорген ненавидит то, что не в силах, не в праве его поймать. — Они отдали мне твои кости. Я держал твои кости. А потом они исчезли — и ты объявился, и я не в силах перестать спрашивать себя: что из этого правда? Боюсь, что сплю или потерял рассудок, и, когда морок отступит, я открою глаза и вместо тебя на этой постели увижу белые, белые кости, вылизанные, обглоданные свиньями… Он протягивает руку в сторону его голоса, в сторону его страха, печали, отчаяния: отдай их мне. Шемер хватает его пальцы с изломанным вдохом, зажимает между своими: сухими и горячими, золотыми и холодными. — Прости меня, — шепчет жаром, прижимаясь губами к ладони, трётся влажной щекой, — прости меня, прости, что не смог принять тебя мёртвым, прости, что не смог — живым, не узнал, не понял… Я обещал себе, что не стану просить тебя об этом, ведь знаю: простишь, хоть я и не достоин прощения, но я слаб, Й… Йонуш, я слаб и жалок, а потому прошу… «Не узнал», — сквозь мятую ветошь мыслей, сквозь тяжёлый ароматный пар блаженного бесчувствия доносится пересмешкой монет о влажный, горячий мрамор. «Не узнал», — становится пиком всего и тут же теряет значение. Ничто не важно, пока Шемер падает, а он не в силах, не в праве его поймать. И одного этого хватает, чтобы стать и сильным, и правым. И сжать его пальцы, потянув руку к губам. «Вздор, — целовать его костяшки, — невозможный вздор самого саарского ахшада». «Мне не за что прощать тебя: я и сам бы себя не узнал». «Смерть под твоей рукой в любой день предпочёл бы жизни под чьей-либо ещё». Если бы только он мог сказать это, если бы только мог его увидеть… Но ему остаётся лишь прикладываться губами к его пальцам, и слушать его сбитое дыхание, и дышать им, дышать им, дышать. Он чувствует, как Шемер ложится рядом, под боком. Бережно, боясь потревожить, кладёт голову на здоровое плечо. Целует ключицу сквозь рубашку, прижимаясь сильно, будто хочет прочувствовать губами кость, убедиться: она под кожей, и кожа его тепла. Йорген отпускает его пальцы и слепо нащупывает ремни на правом локте: расстегнуть надо, снять золотую руку. Неудобно ведь спать с ней. Наутро будет зудить.***
Он просыпается ночью, и Шемера нет рядом. Чем бы ни напоил его лекарь, оно покинуло кровь, и боль вернулась. Он просыпается утром, и Шемера нет рядом. Его глаз открывается совсем чуть-чуть, и сквозь мутную щель он видит, как витает пыль под залитым солнцем куполом шатра. Алая ткань горит рассветом. Он просыпается днём, и Шемера нет рядом. Лекарь прощупывает его горло, настороженно вздрагивает, когда ловит на себе спокойный взгляд. Он не говорит с Йоргеном, делает свою работу молча. Помогает ему приподняться, поит водой. Жестом предлагает мутную склянку, но Йорген качает головой: ему нужно оставаться в трезвом уме на случай, если… Он просыпается ночью, и Шемер сидит на подушках за низким складным столом — походным, но всё ещё роскошным, достойным ахшада. Серебряные ножки украшены коваными лозами, на тонких листочках дрожит пламя свечи, плещется в рубиновых сердцевинах затейливых цветков. Ладная работа, умелый мастер. Шемер скребёт золотым пером бумагу. Морщится, чешет оперением нос. Красивый. Уставший. Родной. Вздыхает, убирая со лба волосы, поворачивается к Йоргену рассеянно и бездумно, словно делал это уже десятки раз, теряя нить письма, и… — Йорген! Эйфедже. Ты звал меня эйфедже. Он переворачивает стол, не заботясь о разлитых чернилах, испорченных подушках и ковре, о смятой бумаге — обо всём, о чём беспечным избалованным принцам думать не пристало. Бросается к его постели, что — ну право же, Ваше Величество, — не пристало и степенным ахшадам. — Давно ты проснулся? Хочешь воды? Шербета? Йорген качает головой. Кивает. Качает снова. — Воды? Погоди, сейчас… — он подносит флягу к его губам, и Йорген осторожно делает глоток, другой. Боль терпима. Не душит. — Позвать лекаря? Короткое движение: «Нет». Шем суетится, переставляет какие-то бутыльки у его постели, поправляет зачем-то простынь. Не смотрит на него: до того безобразный? Йорген может себе представить: половина лица опухла, веко заплыло, другой глаз залит кровью, нос сломан, борода в беспорядке. Шея небось синяя, вздутая. Странное это чувство… Никогда ведь не переживал о том, как выглядит. Но Шемер… Шемер ведь ценит красоту. Она окружает его с детства, вон, даже стол у него — произведение искусства. И он отбросил его бездумно, чтобы дать тебе напиться воды. Йорген думает попробовать сказать что-то, но не хочет пугать издыхающим хрипом. Поднимается неловко на подушках, опираясь на здоровую руку. На левую… наступили, что ли? Не помнит. Вся перемотана, привязана к боку. Ладонь и пальцы зажаты в дощечках — сломаны, видать. Болят, так или иначе, как сломанные. Шемер дёргается к нему: помочь хочет, да не знает как. Йорген берёт его руку и растирает дрожащие пальцы. Шем смотрит на них завороженно, не дышит. Взгляда не поднимает. Может, не в безобразности дело, а в том, что… — Не… — выдавливает из себя Йорген сиплым шёпотом, и Шемер вскидывает голову, и его глаза блестят в полутьме чёрными камнями на дне бурной горной реки — влажными, сдавшимися течению, сточенными его неумолимым бегом, — …убивал. Ахшада. — Что?.. — Не убивал, — повторяет Йорген, стискивая его пальцы в своих, — твоего… отца. Брови Шемера изгибаются удивлённо, но… недостаточно. Будто открытием для него становится не правда, а решение Йоргена произнести её вслух — из всего возможного сказать именно это. — Знаю, — тихо отзывается он. — Вернее, теперь — знаю, но… Я не верил, что ты бы смог. — Смог бы, — исправляет его Йорген. Не из упрямства, но из необходимости: Шемер не должен и дальше обманываться, веря ему. Может, он и не убивал ахшада, но он всё ещё предал его. — Нет, — мягко настаивает Шемер, и его губы кривит вымученная улыбка — не её Йорген хотел бы видеть, но и в ней столько света, что хватит спугнуть самую тёмную ночь: так зарево горящего города встречает возвращающиеся домой корабли. — Нет, не смог бы. Йорген не спорит: пусть. Если вера Шемера в него сильнее всех ошибок, что он совершил, пусть. Пусть заменит их собой и наполнит его изнутри. Пусть станет каркасом, и пусть его изломанное тело срастётся по её подобию. Шемер вдруг роняет голову, и по его плечам рябью прокатывается смех. Его смех. Как сливовое вино в погребе Кёпю-Бахри, он ударяет в голову, сводит скулы — до того пьяный. Как мёд в бочке разграбленного дома в Норд’Эхсте, он оседает внутри гарью и копотью — до того горький. — Палач Королей, м-м? — смеётся Шемер, и Йорген протягивает руку, просто чтобы коснуться его волос. Золотые цепочки тихо-тихо звенят, лаская пальцы. — Нет, я отдаю бардам должное, звучит грозно, а на струнный бой как ложится! Но знали бы они, что Йорген, Палач Королей, не казнил ни одного… — Императора, — хрипит Йорген, опуская руку, — я убил. — Ты?.. Но… Те кости… Шемер бледнеет, невольно тянется к нему, груди касается пугливо… — Не мои, — торопится заверить Йорген. — Сбежал. Другого… казнили. Шем недоверчиво кивает, но пальцы оставляет под ключицей, скребёт растерянно, мнёт рубаху. Пусть бы лучше смеялся дальше. Как бы рассмешить его снова?.. Знал бы давно, что действительно важно, в шуты бы подался, а не солдаты. Плясал бы у его ног, звеня бубенцами… Мысль об этом кажется до того бредовой, что наверняка бы рассмешила Шемера, и Йорген собирается духом, чтобы этот псиный вздор озвучить — была не была, но Шем вдруг бросает теребить его воротник и касается кончиков волос. — Ты обрезал косы. Скрывался? На мгновение колеблется: соврать? Расстроится ведь, если узнает правду. Но заставить себя не может. Слова тяжело продираются сквозь горло, свистящие, хрустящие. Тратить их на ложь кажется подлостью. — Не нравится? — вместо этого спрашивает он. — Любым тебя приму, — отвечает Шемер, и так легко, так просто ему даётся это нежное признание, что Йорген невольно смущается — какая же глупость. После всего, что они пережили — какая трогательная, радостная глупость. — Гм. И лысым? Шемер смеётся. Без плясок и бубенцов — смеётся, и нет ничего правильнее этого смеха. — Через сорок лет — и лысым, — говорит, и улыбка стынет. Йорген знает точно, что остудило её. Точнее знает только как её вновь согреть. — Сорок так сорок, — кивает. — Раньше не стану… лысеть. Как прикажешь. Шемер прыскает смехом и качает головой, играясь с его волосами — грязными, слипшимися от крови, спутанными. Он ласково перебирает их пальцами, закладывает их Йоргену за ухо — отрасли уже, скоро и косы вернуть будет можно. Да только надо ли?.. Север-то свободен. — «Как прикажешь», — передразнивает Шем. — Разве ты когда-нибудь слушался моих приказов? — Так ведь ты… не приказывал. — Зря, — улыбается. — Столько времени попусту потеряли. Надо было сразу, тогда, в хаммаме, помнишь? Спрашиваешь?.. — Надо было сразу, как увидел тебя, говорить: «Поцелуй меня». — Вы так… и сказали, Ваше… Величество. — А ты всё испортил, спросив: «Это приказ?» Йорген поднимает руку, кладёт ему на плечо, сжимает коротко, гладит шею, опускает на загривок — мягко, густо, шёлково… — Попробуйте снова, — просит он. — Ну уж нет, — шепчет Шемер. — Я не стану повторять своих ошибок. И сам подаётся навстречу, ладонью грея его щёку, губами прижимаясь к его губам. Это осторожный поцелуй, заботливый. Сухой и шершавый. Солёный, обветренный, и дыхания в нём больше, чем бережных касаний. Шем трётся носом о его нос, щекочет ресницами скулу. Йорген закрывает глаза, сквозь боль в рёбрах подаётся выше, ближе, опирается на его плечо, знает: выдержит. Губы Шемера поят его солнцем, и оно стекает в низ живота, согревает, волнует кровь, и она, до сих пор застывшая, талыми реками спускается от его сердца, омывает его тело весной. Сквозь свежевспаханную грудь проклёвываются озимые, и Йорген позволяет им прорости. — Прости меня, — слова шелестят, шелушатся на его губах, — прости меня, Шеме… Прими меня. Усталым и сломанным. Чужаком и предателем. Бездомным северянином, риеттским солдатом, саарским наложником. Палачом Королей, Ульвером Мертвоглазым, Хелле и Йоргеном, Улле и Йонушем. Эйфедже. Ты звал меня… — Эйфедже, — Шемер смеётся ему в губы, и пальцем вытирает слёзы с его щеки. — Ты мой хассете. Мой муж. Нет греха, что я бы тебе не простил, и нет места, куда я бы за тобой не последовал. Знал бы, что ты жив, доплыл бы до самого Севера, всё бы там обыскал — от края до края. Зашёл бы так далеко… …что ни один человек, отправившийся за Рюгдхольм, не смог найти его конца. Все, кто возвращался, твердил о горах, что слишком высоки. Ветрах, что слишком сильны. — …как смог бы, а потом пошёл бы дальше. Там холодно, слишком холодно. — И мы бы грелись друг другом. Там не место живым — только мёртвым. — И мы бы жили так свободно и счастливо. Не место смертным — только богам. — Я стал бы богом, чтобы обещать тебе весну — и не нужны нам бы были очаг и кров. Стал бы богом, чтобы дать тебе будущее — и не от чего бы нам было защищаться. Стал бы богом, чтобы подарить тебе бессмертие… «Он меняет наши клятвы», — понимает Йорген. Пусть запоздало, но понимает: Шемер переписывает древние устои, чтобы в них нашлось для них место. Там, под луной, по пояс в тёплых волнах, они пытались слить воедино Сааре и Север, топили морозные слова летним зноем, искали способ быть вместе по законам, придуманным не для них. Йорген учил его северным обрядам, и Шемер повторял, доверившись миру: пусть будет, как должно. Но как должно — это вовсе не о них. — Я не приму тебя… нищим, — говорит он, и слова распадаются на свист и скрежет, но он знает: Шемер услышит, даже если он не произнесёт больше ни звука, — потому что… стану для тебя золотом. Я не приму тебя слабым, потому что наполню тебя силой. Я не приму… тебя… мёртвым… Горло подводит, и Шемер целует его губы, собирая с них всё, что Йорген не может сказать. — …потому что ты не умрёшь, пока я люблю тебя. А значит, ты будешь бессмертен.