Жнецы: Семейный тариф

NC-17
Завершён
267
автор
Размер:
148 страниц, 42 957 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 9. Вычеркнутый из списка живых

Настройки
      Кэйлу было три, когда мама умерла — слишком рано, слишком внезапно. Болезнь забрала её тихо, будто крадучись, не оставив даже шанса на прощание. Он не запомнил её голоса, только смутный отблеск улыбки да тепло рук, которое потом навсегда растворилось в холодных комнатах их огромного дома. Рон стал его тенью, молчаливым хранителем, но не заменой. Отец же… отец просто исчез, не в буквальном смысле, нет. Он оставался где-то на периферии жизни, в деловых разговорах, в звоне хрустальных бокалов на приёмах, в бесконечных отъездах.       Кэйлу было четырнадцать, когда отец наконец обратил на него внимание, приведя в дом другую женщину и её детей. Чужие голоса наполнили коридоры, чужой смех звучал на кухне, а он стал призраком в собственном доме. Рон по-прежнему следил за его образованием, кормил, одевал, но что толку в безупречных манерах, если за всем этим лишь пустота? Он научился топить свои эмоции в алкоголе, выработав к нему иммунитет.       Кэйлу было семнадцать, когда он попал в больницу без сознания, с перебитым дыханием, с телом, которое больше не хотело жить. И не проснулся. Настоящий он умер тихо, без борьбы, будто и не существовал вовсе. Но его тело… его тело занял кто-то другой. Чужой, проживший до этого жизнь, грязную, жестокую, а теперь он начинал вторую, в которой умрёт раньше положенного срока.       Ким Рок Су.       Возвращение к жизни началось с холода — пронзительного, стерильного, въевшегося в лёгкие вместе с воздухом, который обжигал, как спирт на свежей ране. Глаза слипались, веки казались свинцовыми, но где-то за ними мерцал свет, размытый, как сквозь толщу воды. Он попытался вдохнуть глубже, и кислородная маска врезалась в лицо, будто напоминая: ты ещё не свободен.       Тело не слушалось. Каждая мышца отзывалась тупой, вывернутой наизнанку слабостью, будто кто-то вытащил из него кости и заменил их ватой. Пальцы дрожали, едва шевелясь на простыне, а капельница рядом мерно капала, словно отсчитывая секунды, которые он украл у смерти.       — «Я жив?»       Мысль была чужой, не его, но это сомнение тонуло в ощущении хрупкости. Кэйл был стеклянным, едва дышащим сосудом, который вот-вот треснет от одного неловкого движения. И всё же...       Он проснулся.       А это уже было чудом.       Хенитьюз был третьим.       Последним звеном. Последней нитью, которая должна была разорваться, чтобы что-то сдвинулось.       И когда его сердце остановилось — кто-то свыше наконец обратил внимание.       Три ухода. Три пустых места за одним столом, в одном мире, в одной судьбе.       Так рождаются жнецы.       Жизнь почти наладилась. Кэйл начал верить, что так будет всегда, что боль останется где-то в прошлом, что друзья, смех и тихие вечера втроём — это навсегда. Что мир, наконец, перестал забирать у него всё, что он любит.       Но потом умер Докча.       И это было так внезапно, так нелепо, что казалось ошибкой. Автокатастрофа. Глупая случайность. Мир просто оступился, споткнулся, и вот сейчас опомнится, отмотает время назад.       Не отмотал.       А потом не стало Юджина. Зарезали в подворотне за три квартала от его дома. Горло перерезали так быстро, что он успел только удивлённо хлопнуть ресницами, будто не веря, что это всерьёз.       Это были враги младшего брата. Месть за долги, за слова, за что-то, в чём он даже не был виноват.       Они нашли его по ошибке. Убили по ошибке. А может, и не по ошибке. Может, так и было задумано свыше кем-то.       И тогда мужчина понял, что будет следующим. То был не страх и не догадка, а уверенность. Это был лишь вопрос времени.       Он чувствовал это в каждом вздохе, в каждом ударе сердца, слишком громком, слишком неровном, будто отсчитывающем последние секунды. Первый друг — случайность. Второй — жестокий умысел. Третий? Третий — неизбежность.       Как сходящиеся тени, как последний лист, сорванный осенним ветром. Как тиканье часов в пустой комнате, когда уже знаешь, что сейчас пробьёт полночь.       И когда это случится (не если, а именно когда, потому что судьба редко оставляет выбор), за дверью будет ждать оно.       Не смерть, нет. Не конец.       Предложение.       Бог Смерти протянет ему косу, холодную, отполированную тысячами душ, и скажет всего три слова: «Ты теперь здесь».       И это будет не угроза. Это будет спасение. Потому что для таких, как он — третьих, последних, брошенных миром, смерть никогда не была концом.       Только началом.       Рон замечал.       Ещё до того, как молодой господин перестал дышать на больничной койке, ещё до того, как что-то (нет же, кто-то) в нём проснулось — старик видел перемены.       Там, где раньше были пьяные крики, битая посуда и презрительные усмешки, теперь стояла тишина. Кэйл больше не орал на прислугу, не топтал ногами книги из семейной библиотеки, не проклинал отца при каждом удобном случае.       Как будто его подменили. Или как будто тот, кто был внутри, наконец устал.       Дворецкий не осуждал. Он знал — мальчишка не родился ублюдком.       Его сделали таким.       Безразличие отца. Смерть матери. Постоянное одиночество в этом огромном, холодном доме, где даже эхо шагов звучало, как насмешка.       Однако пожилой мужчина помнил, что до того, как молодой господин встретил Докчу и Юджина, он был колючим, как разбитое стекло. Впервые за долгие годы, Молан заметил, как в глазах его щенка зажглось что-то живое.       Кэйл смеялся. Не едко, не зло, а искренне, до хрипоты, запрокидывая голову. Говорил тише, но чаще. Перестал разбивать зеркала в прихожей и пить вино прямо из горла. Казалось, друзья вытянули его из пропасти, даже не осознавая этого.       А потом дворецкий нашел его в ту ночь, после смерти Докчи. Хенитьюз сидел на полу в библиотеке, сжимая в руках разбитый телефон (последнее сообщение, последний смешной мем, последнее «эй, встречаемся завтра?»). Он не плакал. Просто задыхался, будто кто-то вырвал у него лёгкие.       Когда умер Юджин, он не выходил из комнаты три дня. Не кричал. Не ломал мебель. Просто стоял у окна, пальцы впивались в подоконник так, что побелели костяшки.       И после Кэйл попадает в больницу во второй раз.       Тишина больничной палаты была густой, пропитанной лекарствами и тщетными надеждами. Хенитьюз лежал неподвижно, уже не бледный, а прозрачный, будто сама смерть по капле вытягивала из него краски жизни. Та же болезнь, что когда-то забрала мать, теперь пожирала его, без спешки.       Рон сидел у кровати, сжимая в руках холодные пальцы своего господина. Слишком тонкие, слишком хрупкие, как у ребёнка. Монитор мерно пикал, вычерчивая на экране пологие волны угасающего сердца.       Один долгий, пронзительный гудок.       Монитор взорвался красной линией, прямой. Где-то за спиной Рона захлопали двери, застучали шаги, зазвучали голоса, резкие, металлические, слишком поздно.       Но старик уже знал.       Он видел, как последний вздох оставил лёгкие Кэйла. Не судорожный, не мучительный, а тихий, будто тот просто... отпустил.       За окном наступал рассвет — розовый, нежный, равнодушный. Ровно в 5:17 утра сердце остановилось.       А где-то за дверью, в этой же больнице, проснулся жнец.       Старые руки дрожали. Рон не позволил себе ни стона, ни вопля, только молчание. Он гладил холодный лоб господина, будто пытаясь в последний раз убрать непослушную прядь волос с его лица так же, как делал это двадцать лет назад, когда тот был просто мальчишкой.       Рон наклонился, прижавшись морщинистой щекой к уже остывающим пальцам господина.       — Прости... — прошептал мужчина в тишину.       Не за что-то конкретное.       А за всё.       За то, что не уберег. За то, что не смог стать отцом там, где это было нужно. За то, что не нашёл способ спасти.       И когда Кэйл встретил друзей, там, где свет сливается с тенями, Докча обнял его, хохоча, будто смерть была всего лишь неудачной шуткой.       А Юджин прошипел с яростью и болью:       — Какой-то ублюдок свыше не пощадил тебя, да? — голос его дрожал, но не от страха. — Дал вторую жизнь... чтобы снова отобрать? Чтобы посмотреть, как ты сломаешься?       Хан замолчал, сжав кулаки, будто хотел ударить саму небесную пустоту, что смеялась где-то за спиной.       — Весело ему, да?       Хенитьюз лишь успокаивающе обнял приятеля, хлопнув того по спине.       Жнец не собирался рассказывать об этом кому-либо ещё. Даже когда губы Альберу обжигали его кожу, даже когда пальцы впивались в его волосы, давя глубже, будто пытаясь докопаться не только до плоти, но и до тайны. Кэйл хранил молчание.       Зачем?       Их пути разойдутся.       Альберу Кроссман — человек слишком умный, слишком наблюдательный. В его глазах светилось не просто любопытство, а голод, тот самый, что заставляет разбирать мир на части, чтобы понять, как он работает.       Внешне добряк. Улыбчивый, мягкий, с тёплыми ладонями и привычкой шептать что-то ласковое между поцелуями.       Однажды между ними состоялся личный разговор.       — Я постараюсь помочь тебе, — учёный произнёс тихо, его пальцы осторожно касались щеки Кэйла, словно боялись, что даже это простое прикосновение может его разрушить.       Мужчина усмехнулся. Не резко, не горько, по-доброму, почти нежно, как будто доктор предложил ему что-то милое, но наивное. Вроде попытки поймать луну в ладони.       — Не стоит, — ответил он, и его голос звучал тепло, несмотря на вечную прохладу кожи. — Я не чувствую боли.       Учёный замер, его глаза, обычно такие острые, такие аналитические, вдруг стали мягкими. Глубокими. Будто в них отражалось небо перед рассветом.       — Но это же не значит, что тебе нельзя помочь, — пробормотал он, и его пальцы сжали руку жнеца чуть крепче. — Даже если ты не чувствуешь боли... это не значит, что ты не заслуживаешь, чтобы о тебе заботились.       Кэйл не ответил сразу. Он просто наклонился, прижав лоб к плечу учёного, и закрыл глаза.       — Ты странный, — прошептал он, и в его голосе не было ни насмешки, ни укора. Только тихая, неуловимая нежность.       А Кроссман обнял его, как будто и правда мог защитить от всего мира. Как будто и правда мог что-то изменить.       И даже если это было наивно, даже если это было невозможно...       В этот момент казалось, что так и должно быть.       — Каким человеком ты был?       Альберу произнёс это тихо, почти нерешительно, как будто боялся, что вопрос разлетится на осколки, едва коснувшись воздуха. Его пальцы, тёплые и живые, слегка сжали руку мужчины.       Кэйл замолчал.       Не потому, что не знал ответа.       А потому, что ответа не существовало.       Он стоял у зеркала временами слишком долго, и его отражение давно стёрлось. Каким он был? Мальчишкой с разбитыми коленями? Юношей, который боялся темноты? Человеком, который мог плакать от боли, смеяться от счастья, дрожать от страха?       Слишком много зим прошло. Слишком много теней проскользнуло между пальцев.       — Я... — он начал и тут же остановился.       Голос звучал чужим. Даже сейчас. Даже здесь.       Доктор смотрел на него так внимательно, будто пытался разглядеть в его глазах того, кого больше не было. Казалось, он хотел что-то добавить, но в последний момент передумал. Вместо этого он просто притянул его ближе, как будто своим теплом мог вернуть хоть что-то.       Кроссман знал, что нельзя. Должен был остановиться. Но вот его пальцы уже впиваются в складки свободной рубашки жнеца, слишком плотно, будто пытаясь оставить следы на вечности. Вот губы касаются холодной щеки осторожно, вопрошающе, как будто учёный и правда надеется уловить хоть тень реакции.       А её нет.       Конечно, нет.       И всё равно Альберу не отпускает.       Потому что это абсурд. Потому что это безумие.       Привязываться к мёртвым — вредная привычка.       Вроде курения на балконе в три часа ночи.       Вроде попыток целовать призраков в надежде, что они хоть немного согреются.       Но мужчина всё равно прижимается ближе, вдыхая запах старой кожи, пыли и чего-то неизмеримо далёкого, словно ветра с тех дорог, по которым уже никто не ходит.       — Ты же не исчезнешь? — он бормочет это в его макушку слишком тихо, ведь и сам понимает, насколько глупо звучит вопрос.       Кроссман слегка отстранился, ровно настолько, чтобы между ними просочился воздух, наполненный дрожащим светом и тихим пониманием того, что этого момента не должно было быть.       Его взгляд скользнул вверх, зацепившись за длинные алые пряди, будто языки холодного пламени, обрамлявшие бледное, до невозможности совершенное лицо жнеца.       Мужчина не удержался.       Пальцы сами потянулись вперёд, осторожно вплетаясь в шелковистые пряди, перебирая их с почти научной тщательностью, будто пытаясь запомнить текстуру, вес, оттенок — чтобы потом, в лаборатории, в одиночестве, разложить это воспоминание на молекулы.       А потом наклонился.       Поцелуй лёг на губы Хенитьюза медленно, как эксперимент, который нельзя торопить. Альберу смаковал каждый миг: прохладу его кожи, лёгкий привкус первого инея ноябрьским утром.       И где-то в глубине сознания мужчина понимал: это не спасение, не побег.       Просто передышка.       Короткая, обманчивая, прекрасная в своей обречённости. Как алые волосы в мире, который стал чёрно-белым.       Как сам жнец — последняя красивая иллюзия перед тем, как всё закончится.       Холодные губы мужчины шевельнулись под его поцелуем. Сначала неуверенно, почти невпопад, будто кто-то заново учится дышать. Потом точнее, теплее, словно в них пробивается давно забытый ритм жизни.       Альберу замер, и мир вокруг них вдруг смягчился.       Свет аварийных ламп стал рассеянным, как сквозь школьные шторы в пустом классе. Гул апокалипсиса за стенами приглушился, превратившись в отдалённый шум спортплощадки после уроков. Даже запах пыли и лекарств растворился, уступив место чему-то неуловимо знакомому: дешёвому мылу, древесному лаку парт, нагретой солнцем штукатурке.       Как будто они не здесь.       Как будто они двое мальчишек, зажавшиеся в уголке пустого коридора, украдкой прикасающиеся друг к другу впервые. Краснеющие. Торопливые. Совершенно не умеющие целоваться.       Кэйл отстранился первым, но не резко, а медленно, будто выныривая из очень глубокого сна. Его глаза (обычно пустые) на миг ожили, в них мелькнуло что-то растерянное и человеческое.       Учёный, с пылающими щеками и перехваченным дыханием, не смог сдержать дурацкой улыбки.       Этот момент уже распадался, как мел на доске, как пузыри в газировке, как все хрупкие и ненужные вещи в мире, который теперь вращался вокруг выживания.       Но на секунду...       Всего на секунду им удалось сжульничать.       Украсть то, чего уже не существовало.       Первый поцелуй.       Последний школьный день.       Что-то, что могло бы быть в другой жизни.       А потом жнец снова стал собой и Кроссман почувствовал, как атмосфера вокруг сжимается, возвращая их обратно.       В базу.       В апокалипсис.       К тому, кто они есть на самом деле.       Но он всё ещё держал его алую прядь между пальцев и не отпускал.       Пока не отпускал.       Альберу ловил себя на мысли, что слишком часто представляет это.       Как Кэйл — ещё человек, ещё живой, идёт рядом с ним по руинам, слегка прижимаясь плечом, когда ветер с пеплом бьёт в лицо. Как его хрупкие пальцы (те самые, что сейчас сжимают косу) цепляются за рукав учёного при каждом громком звуке. Как он краснеет, когда учёный, не задумываясь, прикрывает его собой от осколков, от чужих взглядов, от всего этого безумия мира.       — «Я бы защищал его», — думал он, и в груди что-то болезненно сжималось.       Потому что это невозможно.       Потому что жнец давно не тот мальчик, каким был. Его стройность теперь не юношеская угловатость, а что-то более вечное, более пугающее. Его бледность не нехватка солнца, а отметина самой смерти.       Но иногда, в самые слабые моменты, Альберу ловил себя на том, что прокручивает в голове безумные планы:       Если найти способ вернуть ему сердцебиение...       Если переписать его клеточную память...       Если, если, если...       Он сильный. Привыкший ломать правила и побеждать там, где другие сдаются. Однако это единственная битва, где он бессилен.       Кэйл не нуждается в защите.       Он и есть угроза.       Но когда тот поворачивается спиной, растворяясь в тенях, Кроссман всё равно непроизвольно делает шаг вперёд.       Как будто ещё может успеть.       Как будто если бежать достаточно быстро, то догонит того мальчишку, который умер слишком давно.       И тогда наконец сможет прикрыть его ладонью от всего мира.       Но шаг остаётся незавершённым.       А руки пустыми.       Потому что мёртвых не защищают.       Их только провожают.       — Что, представил меня пугливой девчонкой, что дрожит за твоей широкой спиной? — жнец склонил голову, алая прядь скользнула по лицу, но усмешка в его глазах была отчетливой. — Я бы тебя тогда, наверное, терпеть не мог.       Альберу фыркнул.       — А вот и нет. Будь ты живым, я бы тебя на руках носил, кормил витаминками и прикрывал от злых людей. Ты бы только нос задирал, конечно.       — Пфф, — мужчина щёлкнул пальцами у самого виска учёного, не касаясь, но тот всё равно инстинктивно дёрнулся. — Носил бы. А я бы тебе за это подзатыльник отвесил.       — Ой, да ладно! — Кроссман притворно ахнул, хватаясь за голову. — Такой хрупкий цветочек, и вдруг агрессия? Меня бы даже твои смертельные навыки не остановили, я бы упорно таскал тебе в постель горячий какао и тёплые носки.       Хенитьюз неожиданно коротко хохотнул, и учёный почувствовал странный прилив гордости, будто только что выиграл Нобелевскую по тому «Как рассмешить самого мрачного парня в постапокалипсисе».       Рок Су-я, он тебе подходит.       Голос упал сверху, снизу, изнутри — отовсюду и ниоткуда сразу. Не голос, а воспоминание звука, будто его назвали тем именем, что он давно похоронил под грудой чужих жизней.       Слова растворились, оставив после себя не смысл, а вкус — медленный, густой, как обещание. Как предсказание. Как судьба, которая уже вплелась в его путь, даже если он ещё не видит её нитей.