Глава восьмая. Ночная стирка
3 августа 2025 г., 00:20
«Я не позволю тебе уйти,
Пока ты не услышишь то, что я должен сказать.»
— Slipknot, “Danger – Keep Away”
***
Она почувствовала отель раньше, чем увидела.
Тропа вдоль побережья тянулась через песок, мокрый от прилива, и с каждым шагом воздух менялся — морская соль уступала место чему-то сухому, стоялому, тяжёлому. Давление. Не на кожу — глубже, на ту часть сознания, которая с момента обращения не спала никогда. Что-то впереди знало, что она идёт.
~ жди. жди. жди. уже близко. ~
Моника остановилась. Ветер трепал подол юбки, песок скрипел под подошвами. Она подняла голову.
Отель стоял за строительным забором — массивный, трёхэтажный, с колоннами и потемневшей лепниной. Фонари вокруг стройплощадки бросали на фасад жёлтые пятна, и в этом свете здание выглядело не заброшенным, а задержавшим дыхание. Окна на верхних этажах чернели, и каждое смотрело на неё отдельно.
— Ты не спишь, — прошептала Моника. — Я слышу, ты жуёшь свои стены.
~ зубы у дома молочные. он ещё растёт. ~
Ключ Терезы вошёл в замок с хрустом, провернулся неохотно. Дверь подалась тяжело — воздух изнутри качнулся навстречу, плотный, застоявшийся, с привкусом мокрой штукатурки и старого дерева. И ещё чего-то, чему она не нашла слова. Сладковатого. Неуместного. Моника переступила порог — и ощутила, как пространство за спиной изменило вес.
Вестибюль принял её тишиной.
Высокие потолки терялись в темноте. Люстра — тяжёлая, с оплывшими свечными огарками — висела неподвижно, ни одна подвеска не шевелилась, воздух здесь не двигался. Под ногами — ковёр, тёмный, с растительным узором, мягкий от пыли, вминавшийся под шагами беззвучно. Колонны по обеим сторонам уходили вверх, к галерее второго этажа, и ажурные перила проступали в полумраке кружевной тенью. На стенах — рамы. Пустые. Крючки торчали из штукатурки, и под каждым тянулся тёмный след, вытянутый, вертикальный.
Красиво. Когда-то.
Теперь здесь пахло так, как пахнет комната, в которой долго болели и не открывали окон. Моника втянула воздух сквозь зубы. Вкус лёг на язык — пыль, плесень, медь, и под всем этим — тонкая нить гнили, еле различимая, сводящая скулы.
~ тихо-тихо. не шевелись. он слушает пол. ~
Она стояла в центре вестибюля, и всё вокруг молчало. Неправильно молчало — без сквозняка, без скрипа, без единого вздоха. Пыль висела в воздухе, не оседая. Моника повела головой — медленно, вслушиваясь. Не ушами. Тем, что было за ушами, что ловило чужие мысли и мёртвые сны.
Отель не был пуст. Отель притворялся.
— Ладно, — сказала она негромко. — Играем в молчанку. Я начну.
Лестница поднималась двумя рукавами, огибая стену, и сходилась наверху, у балкона с витыми перилами. Ступени — тёмное дерево, потрескавшееся, но ещё крепкое на вид. Моника поставила ногу на первую. Скрипнуло — тонко, жалобно. Вторая ступень. Третья. Под пальцами перила были ледяными и гладкими, отполированными тысячами чужих ладоней.
Четвёртая.
Пятая.
На седьмой — дерево треснуло.
Звук был коротким и злым, и пол ушёл из-под ног раньше, чем она успела убрать руку с перил. Ступени разошлись — не провалились, а именно разошлись, расступились, выпустили её, — и темнота внизу приняла Монику целиком.
Удар. Спина, бетон, воздух — весь, сразу — из лёгких. Несколько секунд она лежала в черноте, глядя вверх, где в дыре потолка сочился далёкий, чужой свет вестибюля.
~ упала прямо ему в пасть. а он давно не ел. ~
Подвал. Она в подвале.
Моника медленно перевернулась на бок. Ладони — в мокром бетоне. Колени — гудели. Темнота здесь была другой. Наверху она была пустой, ленивой. Здесь — набитой под завязку чем-то, что пряталось за каждой стеной и дышало ей в затылок.
Она сплюнула пыль и поднялась на ноги.
— Невежливо, — сказала она в темноту. — Можно было просто придержать дверь.
Глаза привыкали медленно. Темнота не отступала — просачивалась, нехотя, выдавая себя по частям. Контур стены. Труба под потолком. Пятно сырости, расползшееся по бетону.
Моника вытянула руку перед собой. Пальцы растворились в черноте на расстоянии локтя.
Пошла вдоль стены, касаясь её кончиками пальцев. Бетон — влажный, шершавый, местами покрытый чем-то мягким. Мох. Или не мох. Она убрала руку и вытерла пальцы о юбку.
Коридор поворачивал, ветвился, поворачивал снова. Подвал не хотел, чтобы его понимали. Двери — железные, ржавые — были заперты, и Моника шла мимо, трогая каждую ручку. Мёртвые. Все мёртвые.
И тогда — запах.
Стиральный порошок. Химически-сладкий, резкий, невозможный в этой сырости и черноте. Он тянулся из-за приоткрытой двери, и Моника пошла на него, потому что ничего другого у неё не было.
Прачечная. Низкий потолок, трубы, бетонный пол с трещинами. У стены — ряд промышленных стиральных машин, больших, с круглыми окошками. Одна дверца приоткрыта. Запах порошка шёл оттуда — густой, неуместный, тошнотворно-чистый. И что-то ещё — тихое, мокрое постукивание, словно внутри барабана медленно перекатывалось что-то тяжёлое.
Моника потянула дверцу.
Из барабана выкатилось на пол что-то влажное. Тяжело шлёпнулось о бетон. Замерло.
Голова мальчика. Маленькая, мокрая, с тёмными волосами, налипшими на лоб. Глаза — широко раскрытые, стеклянные — смотрели на Монику снизу вверх. Рот приоткрыт. Зубы мелкие, молочные.
Она не отшатнулась. Стояла и смотрела вниз, и голова смотрела вверх, и между ними легла тишина — густая, стеклянная, без единой трещины.
~ не играй с ней в гляделки. Проиграешь. ~
~ он тебя узнал. раз так долго пялится. ~
Моника медленно присела на корточки.
И тут — вспышка.
Свет ударил изнутри, ослепил, выжег подвал — и на его месте вспыхнуло другое. Коридор отеля, залитый полуденным солнцем. Обои — целые, свежие. Запах свежевыстиранного белья и корицы. И мальчик — живой, стоящий спиной, тёмные волосы торчат во все стороны. Женский голос откуда-то из глубины комнат:
— Эд! Эд, обед!
Мальчик обернулся. Улыбнулся — широко, щербато, так, что щёки собрались в яблоки. Глаза — карие, тёплые, в них прыгало солнце.
Моника протянула руку — коснуться? поймать? удержать? — и пальцы прошли сквозь.
Тьма. Бетон. Пол подвала. Стиральная машина.
Голова лежала у её ног — серая, распухшая, мёртвая. Та же улыбка — только теперь она не собирала щёки в яблоки, а обнажала молочные зубы, между которыми темнела полоска сгнившей десны.
Моника выдохнула. Медленно. Сквозь зубы.
«Он искал отца. Нашёл.»
Она опустила взгляд ниже — к полу, рядом с машиной. Пальцы нащупали металл. Ключ, латунный, с картонной биркой. Чернила расплылись, но слово читалось: «Бойлерная».
~ мальчик стережёт ключи. хороший мальчик. Послушный. ~
Моника выпрямилась. Ключ убрала в карман, к Терезиному — два холодных зуба в подкладке. На голову больше не смотрела. Вышла из прачечной и пошла дальше по коридору — туда, где темнота была чуть реже.
Следующая дверь поддалась. Маленькая комната — скорее кладовка, заваленная коробками, тряпьём, досками. В углу, на полу, у стены — тетрадь. Мягкая обложка, разбухшая от влаги.
Моника подняла её. Тетрадь раскрылась на странице, заложенной чем-то сухим и бурым — то ли листом, то ли лоскутом.
Почерк на первых страницах — аккуратный, округлый, женский. Буквы стояли ровно, с нажимом человека, которому нравится вести дневник.
«30 мая 1958 года. Мы наконец приехали в этот прекрасный отель. Эд кажется таким счастливым, дети в восторге. Я верю, что эта неделя станет нашей самой счастливой.»
Моника перевернула несколько страниц. Почерк менялся — буквы сжимались, строчки наползали друг на друга, нажим рвал бумагу.
«3 июня. Что-то случилось. Эд ведёт себя странно. Молчит, смотрит в пустоту. Говорит, я кого-то привела с собой, что между нами есть кто-то третий. Я пыталась объяснить, но он не слушает.»
«5 июня. Эд смотрел на мой кулон. Думает, это подарок другого мужчины. Господи, это мамин кулон. Что с ним происходит?»
Последняя запись. Нажим продавил бумагу насквозь, буквы скакали.
«7 июня. Эд-младший ушёл искать отца в подвал. Я умоляла его не ходить. Он не вернулся. Я боюсь отправить Тиффани за ним. Стук в дверь. Это Эд! Он весь в крови! Он идёт сюда...»
Эд-младший. Имя, которое она уже знала. Имя, которое ей крикнула мёртвая женщина минуту назад — или живая женщина пятьдесят лет назад. Разница стиралась.
~ он глотал видения, что оставляли следы на зубах ~
~ шея под водой — лента для подарка, да, Эд? ~
Моника закрыла тетрадь и положила обратно на пол. Аккуратно, туда же, откуда взяла.
Постояла. Темнота вокруг неё дышала — ровно, терпеливо, не торопя.
— Я знаю, что ты сделал, — сказала она тихо, в темноту, в низкий потолок, в стены, в трубы. — Ты их съел и не подавился. Но у тебя застрял кусок между зубами, и ты грызёшь его пятьдесят лет.
Темнота не ответила. Но откуда-то сверху — далеко, на другом этаже — раздался звук. Один. Глухой. Тяжёлый.
Шаг.
Бойлерную она нашла по запаху — ржавчина и машинное масло, густые, плотные, забившие коридор. Дверь открылась Эдовым ключом. Генератор стоял у стены — старый, грузный, покрытый коростой ржавчины. Рычаг пошёл туго, скрежетнул, и на третьей попытке машина дёрнулась, закашлялась искрами, загудела. Где-то наверху вспыхнул свет — Моника увидела, как он пролился сквозь щели в потолке, жёлтый, больной.
Отель открыл глаза.
Лифт нашёлся за углом — грузовой, с решётчатой дверью, пахнущий смазкой и старым железом. Кабина поднималась медленно, подрагивая на каждом стыке. Моника стояла, прислонившись к стенке, и слушала, как отель просыпается вокруг неё. Скрип. Шорох. Щелчок. Глухой стон в перекрытиях — трубы остывали или нагревались, она не знала. Звуки были хозяйственные, бытовые — и от этого хуже. Дом не кричал. Дом разминал суставы.
~ проснулся. потянулся. посмотрел, что в холодильнике. ~
Первый этаж.
Двери лифта разъехались, и Моника шагнула в коридор, который пах иначе. Пыль была та же, но под ней — гарь. Тонкая, застарелая, въевшаяся в обои и дерево. Не пожар — память о пожаре. Лампы под потолком горели через одну, и свет дрожал, мигая, не в силах определиться — жить ему или погаснуть.
Первая дверь — распахнута. Номер. Кровать с розовым покрывалом, тумбочки, комод. Всё на месте, всё целое, и пыль лежала так ровно, что казалось — её положили нарочно, подоткнув по краям. На тумбочке — газетная вырезка, пожелтевшая, хрупкая.
«Пожар в "Оушен Хаус": новые подробности.» Предположительно, отель был подожжён самим убийцей... жертвами стали женщина и двое детей... глава семьи бесследно исчез после трагедии...
Моника положила вырезку на место. Пальцы пахли старой бумагой и гарью.
«Не исчез, — подумала она. — Никуда не ушёл. Остался.»
Она вышла в коридор. И остановилась.
Дверь напротив — та, что секунду назад была открыта — теперь была закрыта. Плотно. Моника посмотрела на неё. Посмотрела на дверь, из которой только что вышла. Снова — на закрытую.
Ничего не изменилось. Ничего не шевельнулось. И от этого ничего — мурашки по рёбрам.
~ он переставляет мебель, пока ты не смотришь ~
Она пошла дальше. Медленно. Мимо дверей, мимо стен с отслаивающимися обоями — зеленоватыми, в полоску, — мимо пятен сырости на потолке. Коридор тянулся, и свет в нём мигал, и каждый раз, когда лампа гасла на полсекунды, Монике казалось, что расстояние между стенами менялось. Чуть-чуть. На ширину ладони.
Запах гари становился гуще.
Она дошла до поворота, и — запах. Другой. Поверх гари — табачный дым. Свежий. Невозможный.
Моника замерла. Втянула воздух.
Табак. Дешёвый, крепкий. Тот, от которого желтеют пальцы и занавески. Его здесь не могло быть — но он был, и он двигался, тянулся по коридору от дальней двери.
~ Эд курил. Эд курит. Эд будет курить, пока не кончится пепел, а пепел не кончится никогда. ~
И тогда — голос. Мужской. Не крик — бормотание, низкое, неразборчивое, сочащееся из-за стен. Не слова — звук, мокрый и злой, в котором слова когда-то были, но сгнили.
Моника склонила голову набок, прислушиваясь.
— Эд, — позвала она негромко. — Я читала твою историю. Её писала женщина, которая тебя любила. А ты превратил её почерк в крик.
Бормотание оборвалось.
Тишина. Секунда. Две. Три.
Со стены сорвалась рама — тяжёлая, деревянная — и ударилась об пол в метре от Моники. Стекло лопнуло, осыпалось. Звук был оглушительным в тишине коридора, и эхо покатилось по этажу, множась, не затихая.
Потом — снова ничего. Пыль оседала на осколки. Лампа мигнула и выправилась.
Моника посмотрела на раму у своих ног. Посмотрела на стену, где остался прямоугольник чистых обоев. Посмотрела в глубину коридора, где тени лежали неподвижно.
— Ну вот, — сказала она. — Начали разговаривать.
Второй этаж встретил её жаром.
Не настоящим — призрачным, сухим, обжигающим только изнутри. Воздух здесь был другим: плотным, горьким, пропитанным гарью так глубоко, что стены, казалось, потели копотью. Обои отслаивались лоскутами — зелёные, с цветочным узором, — обнажая тёмную штукатурку, на которой проступали разводы. Паркет под ногами скрипел, и каждый звук уходил в глубину здания, не возвращаясь.
В дальнем конце коридора — фигура.
Моника увидела её краем глаза и замерла. Женщина. Бледная, тонкая, в платье, которое когда-то было белым. Она стояла в дверном проёме, повернувшись к Монике лицом, — и лицо было прозрачным, размытым, со следами ожогов, проступающих сквозь кожу. Рот открылся. Беззвучно. Глаза — тёмные, огромные, переполненные чем-то, для чего у мёртвых нет слова.
Секунду они смотрели друг на друга.
Женщина отступила в дверной проём и исчезла.
— Подожди, — сказала Моника.
Пошла следом. Быстрее, чем собиралась.
Дверной проём — пустой. За ним — комната: перевёрнутая мебель, разбитое зеркало, матрас, стащенный на пол. В воздухе — запах горелого текстиля. Женщины не было.
Но на стене, над изголовьем, — надпись. Бурая, размашистая, выведенная пальцами:
ОНА МОЯ
~ ой. ~
Моника не успела обернуться. Позади — грохот. Дверь комнаты захлопнулась с такой силой, что посыпалась штукатурка. И сразу — удар в стену слева: кусок трубы лопнул, выплюнув струю горячего пара. Моника отпрянула, пар обжёг предплечье, кожа вспыхнула болью.
— Грубишь, Эд, — процедила она сквозь зубы, прижимая руку к животу. — Гостям так не наливают.
Ответом — ещё один удар. Где-то за стеной что-то тяжёлое сдвинулось, поехало, и коридор за дверью загрохотал — шкаф, комод, стулья — мебель двигалась, сталкиваясь, перегораживая путь.
Дверь не открывалась. Моника толкнула плечом — раз, другой. Поддалась на третий, со скрежетом — и коридор за ней изменился. Не сам коридор — свет. Лампы горели красноватым, тусклым, и в этом свете обои казались мокрыми, а пятна на потолке — свежими.
Гарью пахло сильнее.
~ он греется. вспоминает, какого цвета огонь. ~
Моника шла, и отель менялся вокруг неё. Не быстро — исподтишка. Дверь, которая была слева, оказывалась справа. Коридор, который должен был закончиться, тянулся дальше. Воздух густел, и в нём шевелились тени, не принадлежавшие ничему.
~ бежим? — а КУДА бежать, если пол — ~
~ Эдди-приятель, притормози, леди не закончила осмотр ~
~ ГОРИТ ~
~ нет, это он горит, всегда горит, вечно ~
~ АХАХАХАХА ~
— Тихо, — шикнула Моника.
Тишина. На секунду — и в голове, и в коридоре. Пауза, в которой она слышала только собственное дыхание.
Потом — голос Эда. Отчётливый. Близкий. Из стен, из пола, из воздуха сразу:
— Убирайся.
Низкий, задушенный, полный ненависти, которая пережила смерть и не потеряла ни капли.
— Ты не отнимешь её! Никто не отнимет!
Моника остановилась посреди коридора. Вокруг неё дрожал свет и воняло палёным деревом. Она прикрыла глаза.
И почувствовала его.
Малкавианское чутьё скользнуло сквозь стены, сквозь годы, сквозь смерть — и коснулось того, что осталось от Эда. Ревность. Огромная, жирная, живая — единственное живое в этом мёртвом доме. Она была всем, что у него осталось: не любовь, не память — только ревность, разросшаяся до размеров здания, пропитавшая каждую доску и каждый гвоздь. Он не охранял жену. Он охранял своё право на неё. Разницу он перестал понимать задолго до того, как поджёг спичку.
Моника открыла глаза. Горло перехватило — не от дыма, от узнавания. Безумие, увиденное изнутри, из собственного безумия. Она знала этот механизм — мысль, которая жрёт все остальные мысли, пока не остаётся одна, голая, воющая.
— Ты любил не её, — сказала Моника. — Ты любил замок, который на неё повесил. А когда показалось, что кто-то подобрал ключ, — ты сжёг дверь вместе с домом.
Коридор взорвался.
Трубы лопались одна за другой — пар хлестал из стен, горячий, мокрый, слепящий. Рамы срывались с крючков, стёкла лопались в воздухе. Пол вздрогнул, лампы замигали, и в их стробоскопическом мельтешении коридор стал бесконечным — двери, двери, двери, все одинаковые, все захлопнутые. Из-за каждой — удары, хрипы, глухой, утробный вой.
Моника шла. Пар резал щёки, осколки хрустели под ногами. Рама пролетела мимо виска — на ладонь, не больше. Впереди, в конце коридора, мелькнуло белое — женщина, призрак, дверь.
~ быстрее быстрее быстрее — да ЗАТКНИСЬ — он за спиной — нет, он ВЕЗДЕ — пригнись! ~
Моника пригнулась — ваза разлетелась о стену над головой, осыпав затылок керамической крошкой. Она побежала. Три шага, пять, десять — и из стены справа выстрелила струя кипятка, обдав плечо. Боль — резкая, белая, на секунду выжравшая всё остальное.
Дверь. Последняя. Тёмная, потрескавшаяся, резная.
Моника вцепилась в ручку и рванула на себя.
За дверью было тихо.
Не тишина коридора — рваная, ощетинившаяся звуками. Другая. Глубокая, ватная, герметичная.
Моника переступила порог и почувствовала, как хаос остался за спиной, отрезанный, отсечённый. Дверь за ней закрылась сама — мягко, без хлопка.
Комната.
Большая, с высоким потолком. Стены — обугленные, чёрные, в потёках копоти. Остов кровати, от которой остался только каркас — витые железные прутья, покрытые сажей. Разбитый туалетный столик. На полу — пепел, стекло, скрученные огнём куски обоев. Запах — сухой, горелый, выдохшийся, пятидесятилетний.
Здесь всё уже случилось. Здесь огонь давно съел всё, что мог, и ушёл.
Посреди комнаты, у прикроватного столика, стояла женщина.
Призрак. Прозрачная, бледная, мерцающая. Платье — то же, белое, с ожоговыми пятнами, проступающими сквозь ткань. Она смотрела на столик, на маленький предмет, лежащий на выжженной поверхности. Не двигалась. Не поднимала глаз. Пальцы — полупрозрачные, подрагивающие — были вытянуты к столику, но не касались его. Она не могла. Или не решалась.
Моника сделала шаг. Другой.
Женщина подняла голову. Посмотрела на неё — и в этом взгляде не было ни благодарности, ни мольбы. Только усталость. Пятьдесят лет усталости, скопившейся в глазах, которых больше нет.
— Ты его ждала, — сказала Моника. — Не меня. Кого-нибудь.
Женщина не ответила. Только отступила на полшага, освобождая место у столика.
Медальон. Маленький, овальный, на потемневшей цепочке. Моника протянула руку —
Свет.
Он пришёл отовсюду — из окон, из стен, из потолка, из воздуха. Солнечный. Тёплый. Настоящий. Он затопил комнату мгновенно, выжег тени из углов, стёр копоть со стен, и на секунду — на одну невозможную секунду — комната стала целой. Обои — кремовые, в мелкий цветок. Кровать — застеленная, с белым покрывалом. Шторы — лёгкие, колышущиеся в сквозняке из открытого окна. И солнце — щедрое, летнее, заливающее всё тем густым полуденным золотом, от которого жмуришься и не можешь перестать улыбаться.
Голоса замолчали.
Впервые за всю ночь — пусто. Чисто. Ни шёпота, ни шороха, ни зуда на дне черепа. Моника стояла в солнечном свете и слышала только себя.
Тепло легло на кожу — на щёки, на лоб, на закрытые веки — и тело вспомнило. Всё вспомнило. Утро, когда можно выйти из дома и зажмуриться. Свет сквозь занавеску. Тёплый асфальт под босыми ногами. Всё то, что было до.
Пальцы Моники сомкнулись на медальоне.
Металл был тёплым.
И тогда она поняла — спокойно, трезво, с той ясностью, которая приходит только когда врать себе уже не получается, — что это не для неё. Это свет чужой памяти, чужого лета, чужой жизни. Солнце, в котором она больше никогда не будет стоять. Даже если проживёт тысячу лет — оно будет только убивать. А вот так — греть лицо, жмуриться, чувствовать его сквозь ткань — никогда. Ей оставили только ночь, и луну, и фонари, и всё это — навсегда.
Горло стянуло. Не от дыма. Не от страха. От тоски, чистой, без примесей, которая пришла прямо в грудь, минуя голову.
Моника открыла глаза.
Свет гас. Медленно, нехотя, уползая из углов, снимая с комнаты живые обои и белое покрывало, обнажая то, что было под ними — сажу, пепел, прогоревшие доски. Солнце уходило, и вместе с ним уходила женщина — не растворялась, не таяла, а просто переставала быть, выцветая из воздуха, пока от неё не осталось ничего, кроме лёгкого сдвига температуры в том месте, где она стояла.
Комната. Обугленная. Мёртвая. Лунный свет в разбитых окнах.
Моника стояла с медальоном в кулаке. Металл остывал.
Постояла ещё — минуту, может две. Слушала тишину. Отель молчал — по-другому, чем раньше. Не притворялся. Просто устал.
Она посмотрела вниз. Под ногами — дыра в полу, выжженная, с обугленными краями, открывающая вид на нижний этаж. До пола — метра три, не больше. Моника села на край, свесив ноги. Помедлила. Спрыгнула.
Удар в подошвы, колени спружинили. Первый этаж. Пыль. Лунный свет полосами по стенам. Лифт — там, где оставила. Вестибюль. Ковёр. Дверь.
Моника вышла наружу.
Ночной воздух ударил в лицо — солёный, влажный, живой. После отеля он казался непристойно свежим. Она сделала несколько шагов, остановилась, обернулась. Здание стояло тёмное, молчаливое, с погасшими окнами. Обыкновенное. Мёртвое по-настоящему — не притворяясь.
Моника разжала кулак. Медальон лежал на ладони — маленький, тусклый, ничей. Мамин кулон. Не подарок любовника. Вещь, из-за которой сгорели четыре человека и один дом.
«Всегда так, — подумала она. — Всегда какая-нибудь мелочь. Кулон, взгляд, слово не тому человеку. И потом — огонь, и все удивляются, откуда он взялся. А он никуда не девался. Он всегда был. Просто ждал спички.»
~ живые штопают мёртвых нитями сожалений ~
Она сунула медальон в карман, к двум ключам. Три холодных зуба в подкладке.
И зашагала прочь, вдоль побережья, туда, где город ещё не спал.