Хищная птичка / Birdie of prey

NC-17
Завершён
37
автор
Серия:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
38 страниц, 9 237 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава вторая, в которой открывают скрытое

Настройки

Мы выбираем не тех, кто делает нас счастливыми,

а тех, чья боль совпадает с нашей.

***

Птичка Прошло три дня. Как будто и не было ничего. Всё словно вернулось на круги своя. Ночью он по-прежнему ложится за моей спиной. По-прежнему обнимает — одной рукой, осторожно, как будто я могу разбиться от этого. По-прежнему молчит. Он не лезет. И я — не лезу. И всё равно — что-то поменялось. Я лежу, и его рука на моей талии больше не кажется кандалами. Я не считаю вдохи до утра. Не сжимаюсь подсознательно, когда он двигается. Просто лежу. Дышу. Иногда — даже засыпаю раньше него. Это пугает. Не меньше, чем раньше пугало всё остальное. Я вспоминаю ту ночь — как сама повернулась, как забралась на него, как он затаился подо мной, будто боялся дышать, боялся сломать. Я думала, что будет хуже. Грязно. Жутко. Но мне понравилось. Чёрт, даже это страшно говорить — понравилось. Понравилось быть на нем. Быть заполненной. Не пустой. Не исчезающей. А настоящей. С телом, с весом, с выбором. Я смотрела на его грудь, на шрамы под пальцами и думала — да, чудовище. Да, ублюдок. Он убил их всех. Он держит меня на цепи. Он может раздавить меня в любой момент. Но ведь — не раздавил. Он спит со мной, не раздевая. Прижимает — но не трогает. Он всегда в этой чёртовой балаклаве, в которой, наверно, неудобно, потому что боится — меня напугать. Как будто заботится. Как будто считает, что я ещё не готова. И, может быть… может быть, он прав. Я не знаю, кто я теперь. Робин? Уже нет. А Птичка — пока тоже не до конца. Я где-то между. Пустая оболочка, которая только начинает набиваться чем-то новым. Странным. Зловещим, может быть. Но — живым. Я думаю — может, мне стоит принять это. Не прощать. Не забывать. Просто — выбрать. Я могла бы сойти с ума. Могла бы пытаться биться, кусаться, лезть в окно. Я пробовала — помню. И что? Цепь всё равно тянет обратно. Он — всё равно сильнее. Но сейчас я не думаю о побеге. Думаю — о себе. Кем я стану. Кто я — теперь, когда я больше не Робин. Когда я не пытаюсь умереть. Я поджимаю под себя ноги, сижу в углу, смотрю на окно. Стёкла закопчены, свет сквозь них — мутный, как вода в болоте. Но всё же — свет. Я думаю, что мне нужно новое имя. Если всё сгорело к чёртовой матери — значит, надо строить заново. Пусть и на руинах. Пусть из пепла. Может, я и правда его Птичка. Может, и он — тоже мой. И тогда… я могу не только быть с ним. Я могу обуздать его, если захочу. Я уже делала это. Я видела, как он глотает стоны, как замирает, когда я прикасаюсь. Он боится, а я — нет. Я кладу подбородок на колени и дергаю свою цепь. Она позвякивает, как всегда.

***

Ночью он снова ложится рядом. Тихо. Осторожно. Рука — на моей талии. Тяжёлая, как железо, но не давит. Просто лежит. Как будто говорит: я здесь. Он не двигается, не дышит громко. Думает, что я засну, как в прошлые ночи. Но я не сплю. Я лежу и чувствую, как под кожей начинает собирается медленный жар — от того решения, которое я собираюсь принять. Низ живота будто наполняется чем-то тягучим. Я разворачиваюсь. Он замирает — так же, как тогда. Напряжение во всём теле. Держит себя ради меня. Но мне уже не надо, чтобы он сдерживался. Я сажусь верхом на него. Слышу, как он чуть выдыхает — не громко, почти беззвучно, но это проходит по всему телу. Держусь за его грудь, за шрамы под ладонями. Его налитый член прижат к моему животу, жесткий, горячий. Он осторожно кладёт руки на мои бёдра. Будто не верит, что уже можно. Пальцы скользят по коже — шершавые, но тёплые. Он смотрит на меня снизу вверх. И я не вижу лица — только глаза. Тёмные. Влажные. Горящие. — Ты уверена, птичка? — шепчет он глухо. Я прикладываю палец к его балаклаве. Туда, где губы. — Молчи. Я беру его в руку, направляю в себя не спеша. Он входит в меня тяжело, как тогда. Всё ещё слишком большой. Всё ещё жжёт. Но я уже знаю это чувство. Принимаю его. Открываюсь ему. Впускаю. Он шепчет что-то — не разобрать за этой маской. Одна рука скользит по моей спине, другая — сжимает бедро, крепко, но не больно. Он дрожит. Он горит изнутри. Садится резким рывком — и вот он уже прямо передо мной. Мы почти на одном уровне. Обхватывает меня руками. Теперь я на нём — прижата, окружена. Его грудь — горячая, сердце стучит громко. Он утыкается лбом в моё плечо, дыхание обжигает кожу даже через балаклаву. Я наклоняюсь ближе и моя грудь трется об него, соски твердые, болезненно чуткие, живот пульсирует от глубины. Я скольжу, опираясь на него. Медленно. Вниз — и вверх. Уже не осторожно, а уверенно. Внутри — горячо, тяжело, плоть распахнута, наполняема. Он гладит мою спину, проводит ладонями по рёбрам, по бокам, до груди — останавливается на ней, но не хватает, просто касается. Смотрит, и я вижу безумие в его глазах, которое он держит за глотку ради своей птички. И мне это нравится. Я глажу его — грудь, плечи, ключицы, поднимаюсь выше. Его кожа теплая, чуть влажная, под пальцами — плоть живая, напряжённая. Ему непросто сохранять неподвижность. Я дохожу до шеи — там, где начинается ткань маски. Касаюсь ее. Он замирает. — Нет, — шепчет тихо. — Не надо. Не смотри. Я смотрю в его глаза — темные, горящие, в них тревога, почти паника. Как будто я — не на нём, не прижата к нему, не сжимаю собой его член. Как будто всё это может быть перечёркнуто одним движением. — Я хочу, — говорю. Холлоу не отвечает, не шевелится. Словно всё существо его напряглось в один сгусток ожидания. Я медленно поддеваю край балаклавы пальцами. Поднимаю. Он не останавливает. Шея. Подбородок. Я уже чувствую — кожа там неровная. Жёсткая, как после ожогов. Губы разрублены глубокими белыми рубцами. Угол рта словно разрезан, приоткрывая зубы. Дальше. Щёки. Одна сторона лица — словно выжжена, бледная, грубая, как будто мясо выдрали, сварили и сшили заново. Глаз на этой стороне чуть прикрыт, веко подёргивается. Лоб. Страшный шрам пересекает его по диагонали от линии роста волос до виска, неровный, багровый. Кожа словно разорвана в клочья, склеена слишком грубо, слишком рано. Он действительно чудовище. Я бы испугалась, раньше — да. Наверное, закричала бы. Отшатнулась. Убежала. Но сейчас — нет. Сейчас это правильно. Он — таким должен быть. Он такой и есть — внутри. Рваный. Оплавленный. Без лица, без имени. Вырванный из мира, как и я. Он держит внутри себя зверя. И этот ужас — его лицо — часть этого. Я провожу пальцами по шраму на щеке. Без отвращения. Он вздрагивает. И его член во мне вздрагивает тоже. Медленно наклоняюсь к нему, чувствуя, как всё внутри сжимается от напряжения и непонятного ожидания. Губы дрожат, словно боятся сделать шаг, который уже не отменить. Осторожно касаюсь его изуродованного рта — невесомое прикосновение, лёгкий, робкий поцелуй, который больше про страх и надежду, чем про страсть. Он не отводит головы, не отстраняется, но и не отвечает. Не верит. Или боится. Я склоняюсь — и прижимаюсь лбом к его лбу. — Можешь быть со мной. Таким. Он почти хрипит на выдохе. Я начинаю двигаться снова. Медленно. С ним внутри меня. С его лицом — обнажённым. С его телом — под моим. С его чудовищем — и снаружи, и внутри. С моим Чудовищем. И это правильно.

***

Чудовище Она снова поворачивается. И Холлоу умирает. Медленно, мучительно — умирает от счастья. Она не говорит ни слова. Просто тянет руку, стягивает с него штаны, словно это самое обычное дело в мире. Залезает на него — опять. Как будто не было этих трёх грёбаных дней ада. Как будто она помнит, как было в ту ночь. Как будто хочет ещё. Тварь внутри него визжит от восторга. «Сейчас!» — вопит. «Сейчас, сука! Возьми её, проглоти, разорви!» Но Холлоу хватает её за морду — и вбивает в бетонную стену собственной воли. Потому что нет. Нет. Она пришла. Сама. К нему. К чудовищу, уроду, твари. Она снова выбрала его. И он умрёт, если не ответит. Но он сделает это правильно. Так, как она захочет. Так, как она заслуживает. Он будет мягким. Осторожным. Таким, каким она его делает. Потому что она — его. И больше в этом мире не существует ничего. Она принимает его лучше — всё ещё тесно, горячо, но без того отчаянного напряжения, что было в первый раз. Он ощущает, как она его обнимает изнутри, как скользит по нему — и этот момент, этот жар, эта невозможная близость пережимает ему горло, не дает дышать. Он садится, подтягивая её к себе, обнимает за спину — одной рукой, второй осторожно проводит по её бедру. Держит. Чувствует, как она дрожит, но не от страха. От напряжения. От желания. Сам не двигается, не толкается, не навязывает ритм. Птичка еще недостаточно растянута для его мощи. Гладит её — позвоночник, плечи, тонкую шею. Под ладонями — мягкость кожи, чувствительность каждой дрожащей жилки. Ее пальчики скользят по его его широкой груди, вверх. Цепляют край балаклавы. — Не надо, — хрипит он сразу. Замирает, едва не хватает ее за руку, едва не сбрасывает с себя — вот ровно в этот момент, когда она всё ещё на нём, горячая, обволакивающая, как пленка. Он не хочет, чтобы она видела. Он может быть чем угодно для нее — зверем, палачом, монстром, — но не этим. Не обугленным, ободранным, вывернутым наизнанку куском мяса, которое когда-то было лицом. — Не смотри, — говорит он глухо. — Я урод, птичка. Мне бы ебало прятать пожизненно. Он готов, чтобы она трогала его тело — шрамы, грубую кожу. Оно уродливо, но хотя бы сильно. Но не лицо — это сожженное месиво, за которым прячется тьма. Но она смотрит в глаза — и говорит упрямо: «Я хочу». И он позволяет. Потому что хочет знать. Потому что сгорает от невыносимого нужно знать. Отвернётся ли она? Испугается? Закричит? Или скривится в молчаливом отвращении. Балаклава медленно поднимается. Воздух холодит влажную кожу. Он чувствует, как открывается шрам за шрамом. Челюсть. Подбородок. Щека. Рот. Стыд грызёт его изнутри, как крыса: мерзкий, голодный, знакомый. Он не человек. Он руина. Урод, чудовище. Он ждёт. Как перед казнью. Не дышит. Но она не отводит глаз. Смотрит. Разглядывает. Изучает. И — касается. Там, где выжжено. Где страшно. А потом наклоняется и прикасается губами к его изуродованным некрасивым губам. И этот поцелуй прожигает его насквозь. — Можешь быть со мной. Таким, — шепчет она. И снова поднимается.

***

Она двигается на нём — неторопливо, плавно, словно смакуя каждую чертову венку на его члене. Маленькая, хрупкая, но держит ритм. А Холлоу держит её — широкими ладонями, осторожно, помогает ей — чуть поднимает, чуть направляет, но сам не шевелится. Без балаклавы непривычно, неприятно. Как будто все наружу, вся его гниль. Он утыкается лбом в её плечо — в эту маленькую дрожащую птичку, — прячась от всего. От неё. От себя. И вдруг понимает, что его рот открыт. А перед ним — она. Вся. Тёплая, восхитительная, пахнущая потом и сексом. Он почти стонет от избытка чувств. Не сдерживается — тянется к её коже, целует её, не раздумывая, жадно, голодно, одержимо — всё, что может достать. Только не лицо, не ее мягкие губы, которые только что касались его. Он боится. Вдруг она увидит его слишком близко, почувствует слишком сильно. Вдруг её вывернет от отвращения. Он впивается в плечо, в шею, подбородок, слизывает ее пот. Она соленая, горячая. Он сходит с ума от одного её вкуса. Скользит вниз, приникает к груди, сосёт сосок — долго, будто это глоток воды в ебаных пустошах. Она подрагивает под его ртом, цепляется за его плечи. И в этот момент зверь в нём срывается с цепи. Бёдра сами двигаются — вперёд, вверх. Медленно сначала, пробно. Но стоит ей всхлипнуть и сильнее сжаться на нём — всё рушится. Он толкается, уже не может остановиться. Притягивает её ближе, губы всё ещё на её теле, шепчет в кожу что-то бессвязное. Он чувствует, как она сжимается, как выгибается, и это делает с ним что-то чудовищное. Блядь, как же она тугая. Как будто внутри неё все создано только для него. Он рычит, низко, хрипло — хрен с ним, пусть слышит, что он сходит по ней с ума. Каждое её движение, каждый всхлип — как ток по позвоночнику. Он хочет трахать её, жёстко, ритмично, глубоко. До крика. До слёз. Хочет оставлять на ней свои метки. Хочет взять её за горло, прижать, растянуть, сделать так, чтоб она уже не могла думать, только дрожать на нём и скулить от удовольствия. Но он держит себя. До последнего. Она всхлипывает. Вжимается. И вдруг — замирает. Судорога одна, вторая — её внутренности обхватывают его, дрожат, пульсируют. Она кончает — сдавленно, беззвучно. И это всё. Холлоу не выдерживает. Его сотрясает, он зарывается лицом в её грудь, с трудом сдерживает рык, но всё равно срывается на низкий, глухой стон. Кончает вместе с ней — жадно, прерывисто. Выплескивается в нее, сжимая её, вжимаясь в неё, зарываясь лицом в кожу, но всё ещё не поднимая головы. Пока пульсация не стихает, пока сердце не перестаёт колотиться, как бешеное. Он — в ней, в его птичке. Глубоко. По горло. По уши. Навсегда.

***

Она лежит на нём, легкая и мокрая. Грудь под её щекой поднимается и опускается — он дышит медленно, глубоко, старается не выдать, как у него внутри всё до сих пор колотится, как будто только что сражался с пустошной тварью. Пальцы скользят по её спине, лопаткам, позвонкам. Он чувствует каждый миллиметр ее вспотевшей кожи. Её тепло, её вес, её дыхание. Вот она — его Птичка. Та, что смотрит ему в лицо, в эту изуродованную рожу, и не отводит взгляда. Та, что взяла его сама. Села сверху и не дрогнула. Не ждала приказа, не просила. Просто решила. И сделала. Сама. Он улыбается сам себе, в угол губы, немного дёргано из-за шрамов. Вот она какая, его девочка. Он хотел сломать — и сломал. Хотел сделать своей — и сделал. Её глаза, хоть и потускневшие, уже горят чем-то новым. Чем-то, что он сам вложил в неё. Но она пошла еще дальше. Глубже. И теперь в ней есть что-то, что пробирает его до костей. Он чувствует, как его зверь, который так долго рычал внутри, теперь успокаивается рядом с ней. Она стала такой, какой он хотел её видеть. Даже лучше. Как будто он взял крик и вырезал из него музыку. Он гладит её по волосам — медленно, бережно. А сам — как будто пьяный. Как будто вмазался — и только теперь понял, насколько мощный кайф. А он ведь даже не трахал её по-настоящему — только держал. Но башка гудит, будто прострелена. Шепчет: — Вот ты где, птичка. Теперь ты моя. Целиком. Она — птичка, которая больше не прячется в клетке. Она — птичка, которая садится на его плечо и поёт песню тьме. И пусть эта песня страшна, пусть в ней — смерть и боль. Но это — их песня. Их совместное дыхание. Он прижимает её крепче, нежно, как будто боится, что исчезнет. Но она — здесь. С ним. Она не исчезнет — он не позволит. Она — это всё, что ему нужно. Потому что она — его свет в этой бесконечной темноте.