***
Бомгю ничего не оставалось, кроме как вытереть безудержные слезы и продолжать этот день, словно ранее его сердце не было разбито в дребезги. Ему было непозволительно раскисать у себя в комнате, тонуть в слезах и захлёбываться в болезненных муках от обиды и ненависти. Погружаться в отчаяние от того, что был влюблён до потери памяти. Почему сердце так нещадно сжималось, ныло, словно раненая птица, попавшая в капкан? Почему, несмотря на все разочарование, на всю боль, Бомгю, как последний придурок, хотел сорваться к нему, увидеть его, поговорить, услышать хоть какое-то оправдание? Почему он мечтал упасть к его ногам и унижаться, унижаться, унижаться, лишь бы вернуть хотя бы кусочек того, что было, лишь бы снова почувствовать себя нужным? Почему Бомгю так мало ценил себя, свое достоинство, позволяя себе желать быть рядом с человеком, который с самого начала вводил его в заблуждение, плел паутину лжи и обмана вокруг его доверчивого сердца? Почему он готов был простить ему все, несмотря на причиненную боль? И почему, черт возьми, он не должен был верить словам Миры, если Ёнджун даже не попытался их опровергнуть? Если он лишь что-то невнятно промямлил про «все было не так», не сумев возразить ни единому ее обвинению? Значит… все, что она наговорила, вся эта горькая, отвратительная правда, в которой он так боялся признаться даже самому себе — действительно правда? Он был не любимым, а лишь временным увлечением, жертвой его игры, пешкой в его руках? И эта мысль, словно осколок стекла, вонзилась в его сердце, вызывая новую волну боли. Он не просто был обманут — его использовали, его чувства растоптали, его душу вывернули наизнанку и выкинули на помойку. И самое ужасное — он сам позволил этому произойти. Он сам, ослепленный любовью, закрыл глаза на все предупреждающие знаки, на все сомнения, на все голоса разума, шептавшие ему об опасности. И теперь он расплачивался за свою слепоту. Он был раздавлен, сломлен, и не знал, как жить дальше с этой болью, с этим отвращением к самому себе, с этой всепоглощающей пустотой внутри. Бомгю передвигался как зомби, не имея желания с кем-либо контактировать и в целом продолжать существовать в этом мире, находиться в этом злополучном лагере. Зачем он только послушался маму, зачем устроился на эту должность, если все это привело к тому, что его нещадно разбили, сломали и растоптали? Ему не хотелось выходить из комнаты, из единственного помещения, в котором чувствовал себя в безопасности. Раньше он был уверен, что безопасность — это Ёнджун, но разбитое сердце, убивающее все живое внутри своим ядом, кричало, словно воздушная тревога: «Опасность!». Но Бомгю не мог так просто взять и сдаться, перестать выходить из комнаты, отгородиться ото всех: от детей, от остальных вожатых, от руководства. За пределами этих стен, вне тревоги и боли, его непременно ждали преданные ребята, которые примут его с распростёртыми объятиями, несмотря на его заплаканные глаза и подавленное состояние. Ему оставалось только со скрепящим сердцем продолжать свою работу и самостоятельно готовить своих детей к конкурсу. Без Ёнджуна. В его ежедневнике теперь не было ни единого намёка на вожатого — Бомгю вырвал все страницы с планом на предстоящий конкурс. Даже ту, исписанную чужим именем, его бескрайними чувствами. Он будет готовиться сам, без определённой мотивации, без прежнего плана, лишь полагаясь на импровизацию. Если потерпит поражение — с превеликим удовольствием покинет лагерь, забыв обо всем. О Ёнджуне. Его голову затмили слова Миры, застрявшие в голове, не давая мыслить адекватно. За сегодняшний день Бомгю бросило из одной крайности в другую крайность. Кто же мог подумать, что за секунду желание спрятаться от лишних глаз с любимым в укромном месте, обменяться робкими взглядами и снова пропасть в тягуче-сладких поцелуях, сменится на стремление прятаться уже от него, бежать как можно дальше и избегать любого взгляда, который может дать Ёнджуну хоть малейший шанс… Теперь он желал никогда не знать этого человека, как бы сильно ни противился тому, что вновь хотел утонуть в его руках, быть зажатым между ним и стеной, наслаждаясь собственной уязвимостью и удовольствием от распутного взгляда, буквально раздевающего его догола. Да, ему хотелось вновь почувствовать чужое возбуждение, желание завладеть им, несмотря на строгость и устав лагеря. До сих пор Бомгю будоражила мысль, что Ёнджун в ту ночь был готов сделать с ним все, что душе угодно, все что хотела затуманенная похотью голова, несмотря на дисциплинированное соблюдение законов. Да, он был слеп сейчас. Ослеплен обидой, злостью, разочарованием. Он был полностью во власти эмоций как лист, сорванный с дерева и брошенный на волю ветра. Он верил каждому сказанному обвинению, не давая Ёнджуну толком объяснить ситуацию, не пытаясь разобраться в происходящем. Но… что ему оставалось делать? Бежать к Ёнджуну, как последний идиот, с протянутыми руками, умолять его рассказать правду, стараться выслушать, понять, простить? Безусловно, какая-то часть его измученной души отчаянно хотела этого. Он до дрожи в коленях желал услышать слова, которые бы опровергли ложь, утешили его, вернули ему веру в Ёнджуна. Это, возможно, и было бы верным, логичным решением, шансом спасти хоть что-то. Только вот ядовитая злость и жгучее презрение сковали его тело, словно стальные цепи. Они парализовали его волю, заставляя через силу делать то, что он совсем не хотел. Они шептали ему, что прощение — это слабость, что Ёнджун не заслуживал ни его внимания, ни его понимания, ни его любви. Они требовали мести, требовали боли, требовали, чтобы Ёнджун почувствовал хотя бы часть той невыносимой муки, которую сейчас испытывал он. И поддавшись этому темному шепоту, Бомгю лишь сильнее сжимал кулаки, отворачивался от правды и позволял ненависти разъедать его изнутри. Он не хотел в одиночку собирать свой отряд в кабинете, не хотел проводить занятие, определяющее детские таланты, один. Эта обязанность, раньше приносившая столько радости и предвкушения, теперь казалась ему непосильным бременем. Он не хотел ничего делать без своего вожатого, без его поддержки, без его теплого взгляда, без той нежности, что окутывала его всякий раз, когда они были вместе. Без Ёнджуна все потеряло смысл, стало серым и безжизненным. Но всепоглощающая обида и гнетущая недосказанность, словно темная сила, заставляли его делать то, что он ненавидел, то, что противоречило его природе. Они подталкивали его к действиям, продиктованным не любовью и пониманием, а злостью и желанием причинить боль в ответ. Он хотел, чтобы Ёнджун увидел, как он страдал, чтобы понял, какую ошибку совершил, потеряв его доверие. Вот только Бомгю не сильно задумывался над этим, не обращал внимания на назойливый, но справедливый голос внутри себя, который приговаривал его к единственно верному, соответствующему его характеру решению проблемы — открытому разговору. Он просто отключил свою голову, мозг, все чувства, кроме обиды, как мечтал сделать раньше в минуты гнева и отчаяния. Словно какой-то переломный момент, словно надрыв, заставил его почувствовать в себе то, что раньше казалось ему чуждым и невозможным — холодную, расчетливую жестокость. Он перестал быть собой, стал чужим, пугающим отражением самого себя. Он улыбался на занятии. Натягивал фальшивую, наклеенную улыбку, стараясь скрыть ту бурю, что бушевала внутри. Улыбался, несмотря на то, что под ногами хрустели осколки его собственного разбитого сердца, разлетавшиеся в разные стороны с каждым движением. Шутил с ребятами, подбадривал их, стараясь не выдать дрожи в голосе. Всячески поддерживал каждый талант, который демонстрировали дети, хвалил их, восторгался, как обычно, не замечая того, как собственные руки дрожали от внутреннего напряжения, как в висках пульсировала боль, а грудь стискивало болезненное беспокойство и… невыносимая, всепоглощающая тоска по Ёнджуну. Тоска по его голосу, такому родному и любимому. Тоска по его нежным прикосновениям, от которых по телу разливалось тепло. Тоска по его ласковым поцелуям, от которых кружилась голова и забывались все печали. Каждая фальшивая улыбка, каждая шутка, каждое слово поддержки давались с огромным трудом, словно вырывались из горла клещами. Он чувствовал себя актером на сцене, играющим роль счастливого и беззаботного человека, в то время как за кулисами его души разворачивалась настоящая трагедия. И чем ярче он улыбался, тем сильнее ощущал свою внутреннюю пустоту, тем острее чувствовалась боль потери, тем сильнее он тосковал по Ёнджуну. Эта тоска была как голод, который невозможно утолить. Она разъедала его изнутри, лишая сил и отравляя все вокруг. Бомгю отогнал навязчивые мысли, как назойливых мух, стараясь не думать о Ёнджуне, о его лжи, о его предательстве. Он стискивал карандаш в руке до побелевших костяшек, лишь бы унять судорожное подрагивание пальцев, выдававшее его внутреннее смятение. Он сосредоточенно записывал все таланты своих детей, стараясь не упустить ни одной детали, продумывая сценарии будущих выступлений в голове, и даже на мгновение, обманывая себя, подумал, что не все так уж и плохо без Ёнджуна. Что он может справиться и один, что он сильный и независимый, и Ёнджун ему больше не нужен. После этой мысли сердце болезненно екнуло, словно его пронзили кинжалом. Эта маленькая ложь, которую он попытался внушить себе, оказалась слишком горькой и неправдоподобной. Его сердце не выдержало, взбунтовалось, заставив думать иначе, вспомнить все хорошее, что связывало их с Ёнджуном. И руки тут же затряслись с новой силой, выдавая его отчаянную потребность в вожатом, его слабость, его уязвимость. Карандаш, выскользнув из ослабевшей хватки, с глухим стуком упал на пол. Даже занятие, требующее умственной нагрузки, не помогало, не подавляло в нем эту нестерпимую потребность в парне, в его присутствии, в его любви. «Мне плохо… Мне очень плохо… Нужно к Ёнджуну… Мне срочно нужно к Ёнджуну…» — признался Бомгю самому себе, с ужасом глядя на свои содрогающиеся ладони, не слушавшиеся его воли. Эта мысль, как вирус, захватила его разум, вытеснив все остальные. Он больше не мог сопротивляться. Он должен увидеть Ёнджуна, даже если это станет самой большой ошибкой в его жизни. Он должен попытаться поговорить с ним, даже если это приведет к еще большему разочарованию. Он должен… просто должен.***
Даже такая серьезная должность, строгий характер и привычная холодность не давали Ёнджуну прийти в себя после произошедшего. Он вздрагивал всякий раз, когда мысленно возвращался в тот момент, когда на его глазах обрушился их маленький, тайный мир. Вожатый из последних сил стискивал челюсти, стараясь прогнать противный ком в горле, заставляющий остервенело растирать кулаками влажные глаза. Но, казалось, что подавление эмоций только усугубляло его состояние — напряжение внутри него выдавало нервное подрагивание левого глаза. Ёнджун старался не обращать на это внимание, сосредотачиваясь на предстоящем конкурсе. Он понял, что Бомгю больше не захочет проводить с ним совместные занятия, поэтому, принудив себя, скрепя зубами, самостоятельно организовал пробы талантов в соседнем кабинете. Сквозь стены физически чувствовался некий накал. На расстоянии можно было почувствовать недосказанность между вожатыми и сложность их отношений. Из водоворота мучительных мыслей его вытянул чужой невинный вопрос одного из ребят: — А когда у нас занятие с Бомгю? — полюбившееся имя, словно раскаленный уголь, коснулось его сердца, причиняя нестерпимую боль. Ёнджун вздрогнул, словно от удара, и на мгновение потерял нить разговора. Он проморгался, стараясь скрыть, не выдать внутреннего смятения от этого простого, казалось бы, вопроса, и с трудом прочистил горло, в котором неподвижно стоял горький, тошнотворный ком. — Завтра, — с натянутой улыбкой на лице произнес Ёнджун, нагло обманывая детей, обманывая себя, обманывая весь мир. Завтра… Будет ли это завтра? Будет ли у них вообще какое-то завтра после всего, что произошло? Те радостно защебетали, предвкушая встречу с любимым вожатым, не замечая, как мягкая, искренняя улыбка Ёнджуна медленно, мучительно перетекла в отчаянную, болезненную гримасу, натянутую, как струна, готовую вот-вот лопнуть. Послышался стук в дверь, тихий, но отчетливый, раздавшийся в напряженной тишине, словно выстрел. После чего за ней показался вожатый первого отряда, невозмутимый и серьезный. — Ёнджун, можно тебя на минуту? — спросил он, глядя прямо в глаза, и в его взгляде читалось что-то тревожное, что-то, что заставило сердце Ёнджуна сжаться в предчувствии беды. Молча встав со своего места, Ёнджун попросил детей тихо посидеть на время его отсутствия, стараясь говорить ровным голосом, как ни в чем не бывало, хотя внутри все дрожало и кричало от страха. Он вышел за дверь, оставив за собой радостные лица детей, не подозревающих о нависшей над ним опасности. — Что-то случилось? — встревоженно произнёс Ёнджун, как только от детей их отрезало глухим дверным щелчком, словно захлопнувшимся капканом. — Честно, не знаю, но тебя срочно вызывают к директору, — от этих слов колени Ёнджуна предательски задрожали, словно подкошенные. Он почувствовал, как по спине пробежал ледяной пот. Вожатый, словно не замечая его состояния, все так же продолжал что-то вторить: — Мира только что прибежала ко мне вся растерянная, взбаламученная, плакала, кажется… Сказала, что тебя вызывает директриса… — Ч-что? Я… не понимаю, — встревоженно пробормотал Ёнджун, захлебываясь от недостатка воздуха и переизбытка тревоги в груди. Слова вожатого эхом отдавались в его голове, рисуя картины надвигающейся катастрофы. — Иди прямо сейчас, там, говорят, вообще какой-то кошмар происходит, — вожатый говорил это с таким спокойствием, словно речь шла о погоде, а не о судьбе парня напротив. — А… а дети?! — воскликнул Ёнджун, едва не срываясь с места, пытаясь ухватиться хоть за что-то, чтобы отсрочить неизбежное. — Меня попросили с ними побыть. — А твои? — настаивал Ёнджун, лихорадочно ища хоть какой-то выход. — Иди уже, все улажено, — отрезал вожатый, и в его голосе прозвучала настойчивость, не допускающая возражений. Ёнджун побледнел, как полотно, и безвольно кивнул, словно сломленная марионетка, лишенная воли и сил. Он чувствовал, как земля стремительно уходила у него из-под ног, оставляя лишь бездну страха и отчаяния. Все кончено. Мира, ведомая обидой и жаждой мести, рассказала руководству о его тайне, о его любви, о его грехе. Его вызвали на ковер. Перед ним навис Дамоклов меч наказания, готовый в любой момент обрушиться на его голову. Ему не избежать расплаты. Он виноват. Он нарушил правила, он поддался своим чувствам, он предал доверие лагеря. И сейчас ему придется расплачиваться за свою любовь, за свою слабость, за свою ошибку. Он больше не мог притворяться, что все хорошо, он больше не мог бежать от правды. Он должен был встретить свой приговор с высоко поднятой головой, даже если это будет стоить ему всего.***
Ёнджун не чувствовал своих ног, пока шёл навстречу с палачом — директором. Его нутро пронзила острая, всепоглощающая тревога, от которой невыносимо кружилась голова. Он то и дело спотыкался о неровности каменной кладки тропинки, ведущей в административный корпус, и с каждым шагом его страх возрастал. Когда тропинка закончилась, а перед ним возвысились ступени старого, скрипучего крыльца, он почувствовал, что это, словно предсмертное испытание. На трясущихся предательских ногах он переступил порог корпуса, словно перешагивая грань между жизнью и смертью, и, затаив дыхание, замер, встав напротив внушительной двери директора, словно приговоренный перед казнью. Сердце глухо, отчаянно отбивало ритм, отдаваясь болезненными ударами под ребрами, которые, казалось, вот-вот были готовы превратиться в рассыпчатую крошку от столь сильного биения. Но Ёнджуну было плевать — хоть всего его растопчите, переломайте все кости, он уже не будет настолько сломан, как сейчас, стоя у дверей, ведущих в начало конца. Он знал, что его ждало, и был готов принять свою участь. Задержав учащённое дыхание, он робко постучал в дверь — этот неуверенный звук, словно иглами, впился в его барабанные перепонки, усиливая и без того невыносимое напряжение. — Входите! — приглушенно послышалось из кабинета, и в этом властном, холодном голосе звучала угроза. Ёнджун, собрав всю свою волю в кулак, вошёл, наконец посилившись с трудом сглотнуть тошнотворный ком, сдавивший горло. — Вызывали? — беспокойно спросил Ёнджун, стараясь изо всех сил скрыть дрожь голоса, выдававшую его страх и волнение. — Да, — холодно, без тени сочувствия ответила женщина. От такого ледяного тона сердце вожатого мгновенно ушло в пятки, застыв в леденящем страхе. Он понял, что надеяться не на что, что его уже осудили. — Что-то случилось? — Ёнджун невольно переминался с ноги на ногу, пытаясь хоть как-то скрыть дрожь в коленях. — Случилось, проходи, — директор указала на стул, но Ёнджун даже не рискнул сесть, понимая, что сейчас ему предстоит услышать приговор. На трясущихся ногах Ёнджун вышел в центр кабинета и спрятал руки за спиной, словно провинившийся перед строгим родителем ребёнок, ожидающий заслуженного наказания. Он ощущал себя жалким и беспомощным, готовым принять на себя всю тяжесть вины. — Послушайте, мне правда очень жаль, что так вышло, я не-… — начал он, пытаясь хоть как-то оправдаться, высказать свои сожаления, но слова застревали в горле, превращаясь в хрип. — Подожди, — его перебил строгий, ледяной голос директора. — Мне сейчас не до слезливых соболезнований. Я, конечно, как-никак потеряла хорошего сотрудника, но не стоит… — в этих словах просквозило презрение и разочарование. Сердце Ёнджуна с новой силой сжалось от страха, словно его сдавили в тиски, а воздух перестал поступать в лёгкие, отчего он начал стремительно задыхаться, чувствуя, как мир вокруг него постепенно сужался. Он был готов к худшему, готовился к осуждению, к позору, к исключению. — Я правда… правда искренне сожалею о произошедшем… — выдавил он из себя, пытаясь собрать хоть какие-то остатки самообладания. — Стоп, — вновь перебила она, хмурясь, и Ёнджун понял, что его оправдания никому не интересны. — То есть что-то всё-таки произошло? — голос директора был полон недоумения и подозрительности. Ёнджун застыл, ожидая худшего. Он готовился к раскрытию их тайны, к суровому наказанию, к разрушению всего, что ему дорого. — В… в смысле…? — выдавил он. — Ну, Мира пришла… прибежала! Сказала, что увольняется, не может больше тут работать, что даже отработать две недели не сможет и завтра же уезжает домой, — сказала директор несколько растерянно, словно и сама не до конца понимала происходящее. — Ч-что? Увольняется? — Ёнджун выдохнул, ощущая, как по его телу стремительно стала разливаться странная волна облегчения. Мира… не рассказала? Значит, он избежал самого страшного? — Да. А ты что-то другое хотел сказать? — Н-нет. Нет, не хотел… — Ёнджун слабо улыбнулся, ощущая, как с его плеч свалился огромный груз. Его надежда возродилась, словно феникс из пепла. Он избежал наказания. Он избежал позора. Его тайна осталась нераскрытой. Он был спасен. — Ну так вот. Она подняла на уши весь лагерь, мне пришлось обзванивать всех кандидатов, которых не взяли после прихода Бомгю, и искать того, кто сможет уже завтра выйти в смену. Да, звучит странно, но я не могу оставить ее отряд без вожатого… — женщина говорила, не обращая внимания на смятение Ёнджуна, который, казалось, до сих пор не мог поверить в случившееся. — То есть… все нормально? — он запнулся, понимая, какую глупость сморозил. Он тут же кашлянул, прочистил горло и поправил себя: — Я хотел сказать: это всё, что вы хотели мне сообщить? — Ёнджун старался говорить спокойно, но в его голосе все равно проскальзывало облегчение, которое он пытался скрыть. — Ну, как же. С завтрашнего утра, как приедет новый вожатый, тебе в срочном порядке нужно будет ввести его в курс дела. — Мне? — Да, тебе, никто из остальных вожатых не возьмётся за него почти в конце смены. — И вы считаете, что я справлюсь с этим? — Да, я в тебя верю. Ты же самый лучший вожатый. Не зря я тебя назначила старшим, так? По телу Ёнджуна тягуче медленно побежала волна тепла. Он был спасён. И в то же время ему было стыдно перед Мирой, которая, по всей видимости, ушла из лагеря, так и не раскрыв их секрет. Но главное — ему удалось избежать последствий, избежать позора. И сейчас, он был готов принять любые задачи, лишь бы доказать директору, что она не ошиблась в нём, лишь бы сохранить этот хрупкий мир, который едва не рухнул.***
Правая нога Бомгю бесконтрольно тряслась, выдавая его нервозность. Он сидел на крыльце своего корпуса на старой лавке и делал заметки в свой ежедневник. Подрагивающим, неровным почерком он возобнавлял план конкурса, стараясь не упустить ни одну деталь, которую проработал, обсудив со старшим вожатым. Размашистыми, корявыми буквами Бомгю вновь исписал страницу его именем, словно куда-то торопился. Словно ему нужно было бежать, только куда — непонятно. Он сидел тут, снова прячась под тенью сосны, пытаясь отыскать взглядом виновника его нервного тремора, тянущей тревожности в груди и заполонившей весь его организм тоски. Виновника, именем которого Бомгю принялся исписывать второй лист мятого от непроизвольных сжиманий ежедневника. Бомгю больше не видел его с того момента. Или пытался не видеть, хоть тот и мог проходить рядом. Он сидел на лавочке, то и дело отрываясь от составления плана и разработке концертных номеров своих ребят — это нужно было сделать до завтра, ведь времени оставалось совсем немного. Ему нужно было отрепетировать с детьми их номера и приготовить речь ведущего. От осознания этого факта Бомгю выпрямился и посмотрел куда-то перед собой, в пустоту, словно у его лица разрезали пространство и он с внимательностью рассматривал внешний мир. Ему придется в одиночку организовать этот конкурс, быть одним единственным ведущим. Не хотелось, до боли в сердце не хотелось быть оставленным в такой страшный и ответственный для него момент. Нужно срочно к Ёнджуну. Нужно срочно с ним поговорить. И не потому, что Бомгю боялся возлагаемой на него ответственности, одиночества в таком непростом деле, а потому, что просто… не мог без него. Ему было больно только от одной мысли, что он не мог разделить с ним переживания, тревогу от предстоящих событий, страх публики… Страх быть без Ёнджуна. Но он продолжал сидеть на месте, не понимая куда бежать. Он не знал, где был вожатый, ведь не видел его около нескольких часов. Ему оставалось только послушно ждать его у крыльца, пока дети спокойно спали во время дневного сна. Бомгю настораживала странная пропажа парня, то, что его заменял другой вожатый, который не хотел объяснять ему причину такой смены обстановки и ролей. Он даже не обижался на него за это, потому что ему сполна хватало того, что тайфуном смешивалось внутри. Непонятный звук, донёсшийся издалека, выбил его из навязчивых, болезненных мыслей, заставляя против воли обратить внимание на источник шума. Сердце Бомгю забилось чаще, когда он увидел идущего по тропинке старшего вожатого. Ёнджун шёл к нему, жмурясь от яркого солнца, и потирал нос — видимо, чихнул. Бомгю хотел подорваться с места, броситься навстречу, но вовремя остановился, с разочарованием замечая, что тот свернул раньше, чем ожидалось — Ёнджун держал путь совсем не в свой корпус. Бомгю, подавленный, расстроенно опустил плечи и поджал губы, понимая, что Ёнджун снова шёл к ней. К Мире. Ему хотелось побежать за ним, крикнуть, догнать, поговорить, спросить: «Как ты? Почему ты так со мной поступил?». Но… не хотелось снова случайно услышать то, чего он не должен был, не хотелось снова столкнуться с новой правдой, которая могла разрушить его остатки веры. Зачем он шёл к ней? Почему, черт возьми, Ёнджун не попадался ему на глаза все это время, будто его и не существовало? Разве Бомгю не был ему важен, разве он не значил для него ничего, если Ёнджун так стремительно торопился к этой… вожатой Мире? Или Бомгю был всего лишь временным увлечением, развлечением, пока не появится кто-то получше? Бомгю со злостью захлопнул потрепанный ежедневник и бросил его на лавочку, презрительно игнорируя упавшую на пол ручку. Он больше не мог сидеть сложа руки. Ему нужно было все выяснить. Ему нужно было хоть что-то услышать. И он, пренебрегая правилами, игнорируя предостережения разума и здравого смысла, пошел за ним. Пошел, игнорируя то, что во время часа сна должен был находиться в корпусе. Побежал, игнорируя остатки собственного достоинства, которое он, казалось, только что пытался собрать по кусочкам. Он, задыхаясь, вбежал в чужой корпус, краем уха уловив вкрадчивый, приглушенный разговор в кабинете поблизости у входа, но старательно пытался не вслушиваться, не обращать внимания на эти бесполезные звуки. Ему нужен был только Ёнджун, и ему было плевать на всё остальное, плевать на правила, плевать на последствия. Ему хотелось вырвать Ёнджуна прямо посреди этого разговора, прямо здесь и сейчас, и потребовать ответов. Распахнув дверь в кабинет, Бомгю в тот же миг пожалел о содеянном, о своей импульсивности, о своей неутолимой жажде правды. Ёнджун, стоя спиной к двери, обнимал Миру… слишком нежно, слишком ласково, словно это была его единственная надежда, его спасение. Он мягко поглаживал её по голове и, словно убаюкивая, тихо шептал ей на ухо слова, которые пронзили Бомгю насквозь: — Прости… прости меня, я был дураком, я правда не хотел всего этого тогда, два года назад… Не уходи… Мира плакала, её плечи сотрясались от рыданий. Она не сразу заметила потревожившего их парня, но, как только сквозь пелену слёз увидела его напуганное, измученное лицо, резко отстранилась от Ёнджуна, заставляя того замереть и метнуть растерянный взгляд в сторону Бомгю. Он снова появился не в подходящее время. Он снова всё не так понял, сам того не подозревая. Бомгю сорвался с места, не желая больше видеть это… видеть лицо Ёнджуна, лицо, которое, казалось, отражало только боль, только раскаяние. Но что было делать теперь? Он выбежал из кабинета, не в силах больше сдерживаться. Слёзы хлынули из его глаз, ручьём стекая по щекам. Он больше не сдерживал себя. Не было больше смысла. Безудержные всхлипы, выдававшие его отчаяние, срывались с его больных, потрескавшихся от чужих укусов губ. Нет, больше никогда. Он никогда больше не поддастся этой изнуряющей тоске внутри, этим невыносимым чувствам, этой нестерпимой боли от нерушимой стены между ними. Он переживёт. Любой ценой переживёт эту смену — первую и последнюю. Лишь бы забыть всё, стереть все воспоминания, навсегда вырвать Ёнджуна из своего сердца. Лишь бы перестать чувствовать эту невыносимую боль.