***
Сердце Сынмина колотится где-то в горле — бешеным, неритмичным барабанным стуком, заглушая все остальные звуки. Когда лифт с тихим шелестом раздвигает двери в просторном, выложенном мрамором холле, он едва переставляет ноги, чувствуя, как подкашиваются колени. В ушах стоит навязчивый шум крови, ладони ощущаются влажными и холодными, но внутри всё трепещет от лихорадочного, пугающего предвкушения этой нежданной авантюры. Стеклянные двери офисного центра медленно открываются перед ним, и Сынмин чуть не ахает, застыв на месте. У подножия главной гранитной лестницы, на закатном асфальте, переливаясь под последними лучами солнца, словно расплавленный рубин, стоит Lamborghini Veneno. Это не просто машина — это воплощение агрессивной мощи и безумной, непозволительной роскоши. Гадать, кому принадлежит этот шедевр автопрома, не приходится. Его хозяин обнаруживается непринуждённо прислонившимся к низкому блестящему капоту. Со Чанбин, снявший пиджак и расстегнувший верхние пуговицы безупречно сидевшей рубашки, поглощён разглядыванием экрана телефона. Вечерний ветерок шевелит его тёмные волосы, а последние лучи солнца мягко золотят его профиль, делая его похожим на героя нашумевшего блокбастера. Собрав всю свою волю в кулак, Сынмин делает шаг вперёд, и его голос звучит чуть выше обычного, выдавая внутреннее напряжение: — Добрый день ещё раз, директор Со, надеюсь, я не заставил вас долго ждать? Чанбин медленно отрывается от телефона и разворачивается. Его лицо озаряет не просто добрая, а по-настоящему сияющая, беззаботная улыбка, которая вмиг стирает с него всю строгость статуса генерального директора. — Так, всё. — Он делает шаг навстречу, и его голос звучит тепло и искренне. — Никаких «господинов», «директоров» и прочей служебной мути. Рабочее время официально закончилось. Я — Чанбин, ты — Сынмин. Приятно познакомиться, наконец, по-человечески. Сынмин невольно зеркалит его улыбку, и тяжёлый камень напряжённости будто скатывается с плеч. Он заметно расслабляется, позволяя себе перевести дух. — Какой у тебя… шикарный вкус на машины, — произносит он с неподдельным, почти мальчишеским восхищением в голосе, кивая в сторону сверкающего Lamborghini. Чанбин тихо смеётся, и в его глазах вспыхивают озорные искорки. Он сокращает оставшееся между ними расстояние, и теперь Сынмин улавливает лёгкий аромат его парфюма — несомненно, дорогого, с нотками цитрусового послевкусия. — И не только на машины, — тихо, почти доверительно произносит Чанбин, и его взгляд скользит по Сынмину с головы до ног, быстрый, но на удивление тёплый и оценивающий. — Я передумал. Приглашаю тебя уже не на кофе, а поужинать. Отвезу в свой любимый ресторан. Есть одно местечко с видом на весь город. Сначала еда — потом все разговоры. А то голодный человек — это и не человек вовсе. Он легко хлопает Сынмина по плечу, и это простое прикосновение вызывает новый электрический разряд по спине. — Садись. — Чанбин нажимает на брелок, и дверь автомобиля с тихим шипением поднимается вверх, словно крыло какой-то фантастической птицы, приглашая внутрь. — Уверен, тебе понравится. Дверь Lamborghini закрывается за Сынмином с тихим щелчком. Воздух внутри пахнет кожей премиального качества, едва уловимыми нотами парфюма Чанбина, ощущением роскоши и предвкушением скорости. Салон похож на кабину истребителя — сиденья из мягчайшей кожи, приглушённое освещение, навороченная приборная панель с множеством подсвеченных кнопок. Чанбин поворачивает ключ зажигания или нажимает на кнопку — Сынмин даже не успел разобраться, и двигатель оживает с низким, хищным гудением, переходящим в рычание, который больше походит на живое существо, запертое под капотом. Вибрация проходит через всё тело Сынмина, от пяток до затылка. — Пристегнись покрепче, — ухмыляется Чанбин, и в его глазах вспыхивает тот самый озорной огонёк, который уже не имеет ничего общего с генеральным директором. — Здесь ремни безопасности — это необходимость. Его пальцы уверенно обхватывают руль, отделанный алькантарой. Он не медлит. С визгом покрышек об асфальт Lamborghini срывается с места с такой силой, что Сынмина вжимает в кресло. Он инстинктивно вцепляется пальцами в мягкую кожу сиденья, а его рот самопроизвольно распахивается от немого восторга и лёгкой паники. Чанбин щёлкает по приборной панели, запуская акустическую систему. Ловко управляя железным монстром, он с выражением явного удовольствия на лице подпевает известному рэперу «No one, nobody can stop me». Город превращается в размытую акварель за тонированным стеклом. Огни фонарей и неоновых вывесок растягиваются в длинные сверкающие полосы, как следы от падающих звёзд. Чанбин виртуозно лавирует в вечернем потоке, его движения за рулём отточенные, резкие, но без суеты. Он не просто ведёт машину, он сливается с ней в единый механизм. Звук мотора то нарастает до оглушительного рёва в туннелях, где акустика усиливает каждый оборот, то снова переходит на низкое, нетерпеливое урчание на светофорах. Ветер, просачивающийся сквозь щели, свистит на свой особый лад. Сынмин украдкой наблюдает за Чанбином. В свете приборной панели его профиль кажется ещё более резким и уверенным. Его взгляд сосредоточен на дороге, но уголки губ приподняты в лёгкой, почти беспечной улыбке человека, который делает то, что любит больше всего на свете. — Нравится? — кричит Чанбин, перекрывая рёв мотора и музыкальные биты. — Что? — переспрашивает Сынмин, оглушённый и происходящим, и звуком. — Адреналин! — уточняет Чанбин, и его смех тонет в рёве нового витка оборотов. — Чувство, когда город принадлежит тебе! Сынмин может только кивать, слова застревают в горле, вытесненные смесью восторга и животного страха. Он никогда ранее не чувствовал себя одновременно таким уязвимым и таким живым. Каждый нерв в его теле трепещет, реагируя на скорость, на вибрацию, на близость этого невероятного человека в этом невероятном металлическом спорткаре. Наконец, резким, но плавным движением Чанбин сворачивает на почти незаметный подъём, ведущий на смотровую площадку, скрытую от глаз большинства горожан. Машина замирает. Мотор умолкает, и наступает оглушительная тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием остывающего металла и собственным бешеным стуком сердца Сынмина в ушах. Перед ними, как на ладони, лежит весь город — море огней, уходящее за горизонт, сверкающие нити проспектов и тёмные пятна парков. — Вот. — Чанбин разворачивается к Сынмину, его глаза блестят в полумраке. — Лучший ресторан в городе приготовил для нас разные блюда, я не знал твой вкус, поэтому заказал сам много всего на выбор, возможно, что-то тебе понравится. Ещё нас ждёт дорогое вино и просто хорошее настроение. Он указывает на роскошный пикник-сет, уже заранее приготовленный и ждавший их на бордюре смотровой площадки рядом с машиной: россыпи гирлянд, увитых по поручням, плетёная корзина с фруктами, контейнеры с разными блюдами, длинная бутылка в холдере, стол, два ротанговых кресла, на которых накинуты плюшевые пледы. Сынмин расплывается в улыбке. Всё это было так нереально, так далеко от офисных будней с графиками и отчётами, что казалось сном наяву. Для него ещё никто и никогда так не старался. Вечерний воздух нежный и тёплый, словно шёлковое покрывало, мягко укутывающее их со всех сторон. Сынмин ощущает каждой клеточкой кожи, как дневное напряжение растворяется, уступая место пьянящему, почти эйфорическому состоянию лёгкости. Ему нравится абсолютно всё: изысканный, бархатистый вкус вина, оставляющий на языке долгое, терпкое послевкусие; изящные закуски, которые кажутся не просто едой, а маленькими произведениями искусства; и, конечно же, сам Чанбин. Тот говорит без умолку, и его истории подобны ярким, живым картинам. Он вовлекает Сынмина в водоворот воспоминаний — забавных случаев из студенчества, курьёзных моментов из первых бизнес-поездок, трогательных историй о семье. Он не просто рассказывает, он проживает их заново — жестикулирует, меняет интонации, заливисто смеётся, и в его глазах вспыхивают то озорные, то задумчивые искорки. Сынмин ловит себя на том, что смеётся в ответ искренне, громко, забыв о сдержанности, его плечи наконец-то расслабленно опускаются, а за спиной расправляются сжатые прежде крылья. И в какой-то момент его накрывает осознание — простое и ясное, как звон хрустального бокала. Ему хорошо. Ему по-настоящему, глубоко хорошо. В этом моменте, в этом пузыре вне времени, созданном мерцанием гирлянд и тихим шёпотом ночного города. Рядом с этим человеком, который сейчас не «господин директор», а просто Чанбин — смешной, остроумный, бесконечно обаятельный и такой… настоящий. Сынмин осознаёт, что, будь он другого статуса, богатства или положения, это ровным счётом ничего не изменило бы. Магия этого вечера состоит не в роскошной машине или изысканном ужине, а в том, как этот человек смотрит на него, как слушает, как будто в этот миг для него не существует ничего важнее. Вино разливается по телу тёплой приятной волной, притупляя остатки робости и даря сладкую смелость. Сынмин уже не отводит взгляд, когда их глаза встречаются. Он позволяет себе смотреть открыто, прямо, впитывая каждую черту лица Чанбина, освещённого мягким светом фонарей. Сынмин отдаёт себе отчёт в том, что его щёки пылают румянцем, а взгляд, наверное, слишком яркий, слишком томный от вина и нахлынувших чувств. Он чувствует, как его губы сами собой приоткрываются в лёгкой, едва заметной улыбке — улыбке предвкушения чего-то большего. И он знает с абсолютной, кристальной ясностью, что если Чанбин сейчас предложит продолжить этот вечер — где угодно, когда угодно, — его ответ будет одним: быстрым, без тени сомнения, вырвавшимся из самой глубины души, опережающим саму мысль, сбивающим дыхание… Его ответом будет «да». Сердце Сынмина замирает, а потом снова бешено стучит, но теперь уже не от страха, а от чего-то сладкого и трепетного, что разливается по венам вместе с танинами дорогого вина. Он отводит взгляд от огней города и встречает глаза Чанбина, которые смотрят на него с таким неподдельным интересом и теплотой, что по спине бегут мурашки. — Расскажи о себе, — просит Чанбин, отставляя бокал. Его пальцы слегка касаются тыльной стороны руки Сынмина, и это мимолётное прикосновение жжёт сильнее алкоголя. — Что ты любишь? О чём мечтаешь, когда сидишь за своим столом и делаешь вид, что сверяешься с отчётом? И Сынмин рассказывает. Сначала неуверенно, сбивчиво, подбирая слова. Но Чанбин слушает так внимательно, как будто от этих слов зависит исход крупной сделки. Он ловит каждую интонацию, кивает, смеется над неуместной шуткой, и стены, которые Сынмин так тщательно выстраивал вокруг себя годами, начинают тихо рушиться под звук его низкого, бархатного голоса и далёкий гул мегаполиса. Он говорит о своей тайной любви к старым чёрно-белым фильмам, о том, как в детстве мечтал стать пианистом, но выбрал «более практичную» профессию, о том, как до сих пор жалеет об этом. Говорит о том, что его счастье — это запах дождя и звук страниц в тихой библиотеке. Чанбин не перебивает. Он просто наливает ещё вина, и его взгляд говорит больше, чем слова: «Я здесь. Я с тобой. Мне интересно всё». Наконец, разговоры сами собой иссякают. Наступает комфортная, звенящая тишина, наполненная лишь шёпотом ночного ветра и биением двух сердец, звучащих почти в унисон. Гирлянды, увившие поручни, мерцают, как пойманные в сеть светлячки, отбрасывая танцующие тени на их лица. Чанбин медленно поднимается со своего кресла и подходит к парапету, спиной к бескрайнему морю огней. Он кажется теперь не владельцем многомиллионной корпорации и не бесшабашным гонщиком, а просто мужчиной — сильным, уверенным, но в его глазах читается внезапная уязвимость. — Знаешь, Сынмин, — он произносит его имя так, будто пробует на вкус дорогое вино, — я провожу здесь часы, когда нужно принять важное решение или просто… остановиться. Но сегодня здесь впервые по-настоящему красиво. Он делает шаг вперёд. Плед сползает с плеч Сынмина, но ему совсем не холодно. Внутри пылает пожар. — Я привёз тебя сюда, потому что хотел показать тебе самое красивое место в городе, — голос Чанбина становится тише, интимнее, предназначенным только для одного человека. — Но сейчас понимаю, что ошибся. Он ещё на шаг приближается. Теперь их разделяют сантиметры. Сынмин чувствует исходящее от него тепло, смешанное с ароматом сандала и цитрусов. — Самое красивое зрелище сегодня — не этот вид. — Чанбин мягко касается кончиками пальцев подбородка Сынмина, заставляя его поднять голову. Его взгляд падает на его губы, а потом снова поднимается к глазам, вопрошая, разрешая, ожидая. — А отражение всех этих огней в твоих глазах. Расстояние между ними исчезает. Мир сужается до точки соприкосновения губ. Поцелуй начинается с едва ощутимого, почти нереального прикосновения — вопросительного, осторожного, дающего шанс отступить. Но Сынмин не отступает. Наоборот, его веки медленно смыкаются, и он сам отвечает на это прикосновение, сбрасывая последние оковы сомнений. Это не поцелуй голода или страсти. Они ласкают губы друг друга медленно, сладко, словно исследуя. Рука Чанбина скользит по шее Сынмина, пальцы запутываются в его волосах, притягивая его ближе, глубже. Сынмин отвечает ему с той же нежностью, его руки находят упор на груди Чанбина, чувствуя под тонкой тканью рубашки участившийся стук сердца. Когда они наконец разъединяются, чтобы перевести дух, кажется, что весь город замер в немом восхищении. Лоб Чанбина касается лба Сынмина, их дыхание смешивается в такт. — Я знал, — тихо, с победоносной нежностью говорит Чанбин, — я знал, что твои губы на вкус именно такие. Сладкие. Сынмин не может вымолвить ни слова. Он просто тонет в его взгляде, в этой новой реальности, где есть только они, ночь и бесконечность огней у них за спиной. Они не произносят вслух ни слова о потенциальном утреннем кофе, о возможности проснуться рядом. Эта непроговорённая возможность висит в воздухе между ними густым, сладким и тревожным электрическим зарядом. Они аккуратно складывают пустые контейнеры от еды, бутылку из-под вина в большой бумажный пакет. Действия их синхронны, будто танец, в котором оба партнёра боятся ошибиться в шаге. Молча они направляются к сверкающему автомобилю, и тишина между ними гудит громче любого разговора. Сынмин ничего не спрашивает. Он всецело сосредоточен на внутренней борьбе: заставить подрагивающие пальцы не выдать бурю внутри, уговорить сердце, выскакивающее из груди, биться ровнее. Каждый шаг отзывается эхом в висках, а в ушах — лишь навязчивый шум собственной крови. Как он и предполагает, Чанбин привозит его к себе. Многоэтажка в самом престижном районе города вздымается в небо стеклом и сталью, холодная и неприступная. Лифт бесшумно поднимается на верхний этаж, и Сынмин чувствует, как с каждой секундой нарастает невыносимое напряжение, сжимающее ему горло. По дороге до квартиры они говорят натянуто, вымученно — о погоде, о музыке, о чём угодно, лишь бы заполнить оглушительную тишину, разрядить атмосферу, наэлектризованную до предела. Слова кажутся плоскими и ненужными на фоне того, о чём они молчат. Но когда дверь открывается, и Сынмин переступает порог пентхауса, у него перехватывает дыхание. Все слова разом умирают на его губах. Пространство поражает воображение не столько роскошью, сколько масштабом. Панорамные окна в пол, идущие по всему периметру, даже из прихожей открывают сногсшибательную перспективу — целый океан огней ночного мегаполиса, растворяющихся в бесконечности темноты. Сынмин замирает на месте, завороженный этой сказочной, почти нереальной картиной. Он чувствует себя крошечным и огромным одновременно, стоя на краю этого искусственно созданного неба. И в этот момент Чанбин подходит сзади. Его движение бесшумно, но Сынмин ощущает его приближение каждой клеткой своей кожи, затаив дыхание. Тёплые ладони мягко ложатся на его талию, несильно сжимая. А затем Сынмин ощущает прикосновение губ к самой чувствительной точке на шее, у самого основания. Не поцелуй, а лишь легчайшее, невесомое дуновение, похожее на прикосновение крыла бабочки. Мурашки пробегают по всему телу Сынмина, и он непроизвольно откидывает голову, безмолвно давая согласие, разрешение на всё, что последует за этим мгновением. Всё его тело замирает, а потом отзывается в ответ на это прикосновение крошечной, почти неконтролируемой вибрацией, выдающей всё его внутреннее напряжение. Он чувствует каждую точку соприкосновения: тепло ладоней Чанбина через тонкую ткань рубашки, легчайшее движение его большого пальца, описывающее едва уловимые круги на его боку, горячее дыхание на своей коже. — Нравится вид? — Голос Чанбина звучит прямо у самого уха, низкий, густой, с лёгкой хрипотцой, от которой по спине Сынмина бегут новые мурашки. Он не может ответить. Может только кивать, потеряв дар речи. Его собственные руки инстинктивно ложатся поверх рук Чанбина, пальцы впиваются в его предплечья, но не чтобы оттолкнуть, а чтобы удержаться, обрести опору в этом головокружительном падении. Чанбин мягко разворачивает его к себе. Теперь перед глазами Сынмина не город, а его лицо — резкие, уверенные черты, смягчённые игрой ночных огней, отражающихся в тёмных глазах. В этих глазах нет ни тени привычной деловой насмешки, только бездонная серьёзность и такое же нескрываемое желание, от которого перехватывает дух. — Нам нужно в душ, Сынмин-а. — Его голос низкий, густой, с едва уловимой тягучестью, которая заставляет сердце Сынмина биться чаще. В этих словах нет вопроса, только констатация факта, обжигающая своей интимностью. Чанбин слегка отстраняется, и между их телами возникает пространство, наполненное дрожащим воздухом. — У меня здесь две душевые, поэтому я не хочу тебя смущать, — добавляет он, и его взгляд, тёмный и неотрывный, говорит прямо противоположное. Он хочет этого смущения, хочет видеть, как по коже Сынмина бегут мурашки. — Ты найдёшь там всё, что тебе может понадобиться. Его пальцы мягко обвиваются вокруг запястья Сынмина. Прикосновение кажется обжигающе горячим на его прохладной коже. Чанбин ведёт его, и Сынмин идёт послушно. Каждый шаг по холодному полу отдаётся эхом в его воспалённом сознании. Дверь душевой закрывается за ним, и Сынмин прислоняется спиной к прохладной поверхности, пытаясь перевести дух. Пространство огромное, и здесь тоже панорамные окна в пол. С дрожащими пальцами он аккуратно снимает с себя одежду, чувствуя на себе невидимый взгляд того, кто ждёт за дверью. Он нажимает на сенсорную панель, и мощные струи почти обжигающе горячей воды обрушиваются на него, смывая остатки нервного напряжения, но не само ожидание. Оно лишь усиливается, становится острее с каждой секундой, с каждым ударом воды по коже. Он закрывает глаза, позволяя воде течь по его лицу, пытаясь сфокусироваться на отстранённых мыслях, чтобы хотя бы немного переключиться. Вытеревшись пушистым, невероятно мягким полотенцем, он находит на вешалке банный халат — просторный, из невесомой, но тёплой ткани. Он кутается в него, затягивая пояс потуже. Сынмин прислушивается к себе, ожидая паники, сомнений, хоть малейшего намёка на раскаяние. Но внутри — лишь оглушительная, кристально чистая тишина и жаркое, пульсирующее предвкушение, разливающееся по венам вместо крови. Сделав глубокий вдох, он выходит. Чанбин уже ждёт его. Он непринуждённо прислонился к мини-бару, в его руках — два бокала с прозрачным золотистым вином. Его взгляд медленно, с нескрываемым вожделением скользит по Сынмину с ног до головы, задерживаясь на месте, где полы халата чуть расходятся, обнажая влажную кожу на груди. Сынмин молча подходит и берёт из его рук бокал. Их пальцы касаются на мгновение, и это мимолётное прикосновение запускает электрический разряд по коже. Он не отводит взгляда от тёмных глаз Чанбина, поднимает бокал и, глядя прямо на него поверх хрустального края, делает первый медленный глоток. Холодное вино обжигающе контрастирует с внутренним жаром. — Я всё время думаю о тебе, весь день, — тихо признаётся Чанбин, его взгляд скользит по лицу Сынмина, будто запоминая каждую деталь. Его пальцы осторожно касаются виска Сынмина, отодвигают непослушную прядь волос, затем мягко проводят по линии щеки, по скуле, заставляя его вздрогнуть от почти неконтролируемой вспышки удовольствия. Прикосновение обжигающе нежное, почти благоговейное, и от этого контраста — грубой силы, с которой Чанбин вел машину, и этой бережности — Сынмину становится дурно от желания. Он сам не узнаёт свой голос, тихий и хриплый, когда, наконец, может выговорить: — О чём… ты думаешь? Чанбин слабо улыбается, и в уголках его глаз ложатся лучики-морщинки. — О том, как ты краснеешь, когда на тебя повышают голос на планёрках. О том, как сосредоточенно хмуришь брови, работая с документами. О том, каким ты можешь быть… здесь, со мной, — его рука скользит ниже, ладонь ложится на его шею, большой палец проводит по линии челюсти, заставляя Сынмина непроизвольно приоткрыть рот. Расстояние между ними исчезает в одно мгновение. Чанбин накрывает его губы своими — не с нежностью, а с внезапной, животной властностью. Этот поцелуй — не вопрос, а требование — жёсткое, безрассудное, лишённое всякой осторожности. Их губы сминаются в хаотичном порыве, зубы с лёгким стуком касаются друг друга, а в тишине комнаты, нарушаемой лишь далёким гулом города, рождаются тихие, хриплые рычания — звуки чистой, неподдельной жажды. Сынмин отвечает с той же стремительной, отчаянной силой, его пальцы впиваются в мышечный рельеф плеч Чанбина так, что костяшки белеют, словно он действительно боится, что стоит ему отпустить — и мир рухнет. Сильные руки обхватывают его под коленями и спиной, и он на миг теряет опору, инстинктивно обвивая шею Чанбина, чувствуя, как напрягаются мышцы на его руках под тяжестью тела. Его собственный шёпот — «Чанбин-а…» — немедленно поглощается новым поцелуем, глубже предыдущего, превращаясь в сдавленный, влажный стон, когда язык властно касается его. Пальцы Сынмина безнадёжно запутываются в тёмных волосах, притягивая его ближе, ещё ближе, стирая последние крошечные промежутки между ними. Они оказываются в спальне, и здесь царит полная иллюзия парения над городом. Беспредельное море огней лежит у их ног, заливая всё вокруг призрачным серебристо-синим сиянием, которое ложится на кожу жидким голубым отсветом. Чанбин опускает его на огромную кровать на простыни, холодящие и шелковистые на ощупь, и на мгновение замирает над ним, опираясь на руки. Его взгляд, тяжёлый и неподвижный, скользит по его лицу, по запрокинутой шее, по обнажённой груди — будто хочет впитать, запечатлеть в памяти каждую деталь, каждую тень, каждую эмоцию. В его обычно насмешливых, уверенных глазах теперь читается лишь оголённая, почти уязвимая нежность, и от этого зрелища у Сынмина сводит живот сладким, болезненным спазмом. Уверенные пальцы Чанбина находят узел пояса на его халате. Одно ловкое движение — и полы ткани бесшумно расходятся в стороны, обнажая всё его тело, озарённое светом мегаполиса. Взгляд Чанбина, горячий и физически ощутимый, скользит с его лица на шею, на трепетно вздымающуюся грудную клетку, на тонкую талию и ниже, заставляя кожу гореть под этим молчаливым восхищением. — Ты так прекрасен. — Его шёпот срывается, голос дрожит, выдавая неподдельное, почти шокированное изумление. Чанбин склоняется над ним, и его губы вновь обретают губы Сынмина — но уже не с прежней яростной властностью. Теперь его поцелуи исследующие, почти благоговейные. Он покрывает медленными, обжигающими прикосновениями его шею, чувствуя под губами бешеный пульс; спускается ниже, к ключицам, оставляя на влажной коже следы, которые тут же охлаждаются на воздухе. Каждое движение его губ, каждое прикосновение языка — медленная, осознанная пытка. Он прикусывает нежную кожу на внутренней стороне бедра, и Сынмин дёргается, сдавленно вскрикивая, его пальцы впиваются в шелк простыней, скручивая их в тугой комок. Чанбин не останавливается, его дыхание обжигает кожу, а руки — твёрдые, уверенные — мягко раздвигают его бёдра, не оставляя никаких сомнений в своих намерениях и давая понять, что обратной дороги нет. Сынмин поднимает расфокусированный взгляд наверх — и ахает от восхищения: потолок зеркальный, и он отчётливо видит в отражении, как Чанбин не спеша скользит губами по внутренней поверхности его бедра, заставляя его кожу покрываться мурашками. Каждое прикосновение мучительно медленное, исследующее, доводящее до грани терпения. Сынмин закидывает голову назад, глухо стонет, его пальцы судорожно впиваются в шелковистую ткань простыней. — Чанбин-а… — Его голос срывается на хриплый шёпот, больше похожий на мольбу. В ответ звучит лишь низкий, довольный гул, который Сынмин чувствует скорее кожей, чем слышит ушами. Дыхание Чанбина обжигает самую чувствительную кожу, и Сынмин вздрагивает всем телом, предвкушая то, что случится дальше… Но Чанбин снова замедляет темп. Его язык лениво проводит дорожки по напряжённой коже, заставляя Сынмина выгнуться дугой. Пальцы Чанбина, твёрдые и уверенные, мягко, но неотвратимо раздвигают его бёдра ещё шире. И только тогда, когда Сынмин уже готов закричать от нетерпения, Чанбин, наконец, берет его возбуждённый член в рот. Полностью, без остатка, с глубоким, удовлетворённым вздохом, который отзывается вибрацией по всему телу Сынмина. Для Сынмина мир сужается до влажного, адского жара, до невыносимо медленных, исследующих движений языка, до неглубоких, идеально рассчитанных толчков, которые заставляют его бесконтрольно дёргаться на шёлковых простынях. Он пытается сомкнуть бёдра, но сильные руки Чанбина железной хваткой удерживают их на месте. Он вцепляется в тёмные волосы Чанбина, не зная, то ли пытаясь оттолкнуть его, то ли притянуть ещё ближе, потеряв всякую связь с реальностью. Его собственные стоны, громкие, постыдные и совершенно неконтролируемые, рвутся с губ, заглушая тихий, влажный звук, доносящийся снизу. Он полностью во власти этого человека, его рта, его пальцев, которые теперь скользят между его ягодиц, легко и точно находя напряжённо сжимающееся кольцо мышц. Палец, смазанный прохладным и скользким лубрикантом, касается его, заставляя всё его тело напрячься в предвкушении боли. Но боли не следует. Только нарастающее, неумолимое давление, медленно, сантиметр за сантиметром, наполняющее его изнутри. Сынмин стонет глубже, когда палец входит в него полностью, и Чанбин на мгновение замирает, давая ему привыкнуть, его губы и язык не прекращают своей сладкой, развратной работы. Затем палец начинает двигаться — медленно, выверенно, извлекая из Сынмина на свет божий такие звуки и такие ощущения, о которых он даже не подозревал. А потом Чанбин добавляет второй палец, а за ним и третий, и боль, острая и обжигающая, на секунду пронзает туман наслаждения. Сынмин взвывает, пытаясь вывернуться, но Чанбин мощно прижимает его к кровати, продолжая свою работу — губами, языком, пальцами, доводя до исступления. — Тихо, тихо. — Его приглушённый голос, густой от возбуждения, доносится снизу. — Расслабься… Всё хорошо… Я сделаю хорошо… И Сынмин верит. Верит и отпускает контроль, позволяя волне удовольствия накрыть себя с головой. Его тело обмякает, открывается, и пальцы входят глубже, находя ту самую точку, от которой взрывная волна удовольствия прокатывается по всему телу, ослепляя и оглушая. Он кричит, когда Чанбин безжалостно повторяет движение, уже целенаправленно, сконцентрировавшись на этом одном месте, а его губы и язык продолжают сводить с ума. Сынмин на грани, его тело трепещет, как натянутая струна, каждое движение пальцев внутри и губ снаружи приближает его к краю. Стыд, неловкость — всё уходит, остаётся только животная, всепоглощающая нужда. — Я… я сейчас… — бессвязно бормочет он, предупреждая. Его пальцы судорожно сжимают волосы Чанбина. Но Чанбин не отстраняется. Наоборот, его руки крепче прижимают бёдра Сынмина к кровати, а его движения становятся ещё более настойчивыми, безжалостными, точно зная, что ему нужно. И этого оказывается достаточно. Оргазм настигает его внезапно и жестоко, вырываясь из глубин его тела с таким сильным спазмом, что у него темнеет в глазах. Он кричит, закинув голову, его тело выгибается, а потом безвольно падает на простыни, полностью опустошённое и дрожащее мелкой дрожью. Чанбин медленно поднимается над ним, его губы и подбородок блестят в лунном свете. Он сыто облизывается и смотрит на обессиленного, трепещущего под ним Сынмина с тёмным, голодным удовлетворением хищника. — Это было только начало, — тихо шепчет он, и его тёмные глаза обещают, что ночь только начинается. Его собственное твёрдое возбуждение упирается в бедро Сынмина, и тот, всё ещё не пришедший в себя, лишь слабо стонет в ответ, пока его тело уже снова начинает отвечать на обещание в голосе этого человека. Чанбин прижимается к нему всем телом, не двигается, давая ему время отдышаться, позволяя первому шоку оргазма отступить. Его губы возвращаются к коже Сынмина — теперь уже с новой, властной нежностью. Он выцеловывает его шею, как будто хочет запомнить на вкус каждый её сантиметр. Его язык скользит по пульсирующей вене, чувствуя под собой бешеный ритм сердца. Зубы находят чувствительную кожу за ухом — лёгкий, предупредительный укус, за которым следует успокаивающее, ласковое зализывающее движение языка. — Ты нереальный. — Его шёпот грубый, с хрипотцой, губы движутся по самой мочке уха, заставляя Сынмина содрогаться. — Такой прекрасный, что не верится… что ты здесь. Со мной. Его рука скользит вниз, обжигающе горячая ладонь лежит на его животе, чувствуя, как мышцы под ней дёргаются от перевозбуждения. И тогда Сынмин делает нечто, что заставляет Чанбина замереть. Его собственная рука, всё ещё дрожащая, находит руку Чанбина. Пальцы слабо смыкаются вокруг его запястья и медленно, очень медленно подводят её к своей шее. Глаза Сынмина, тёмные, почти чёрные от желания, смотрят прямо на него, и его распухшие, влажные от поцелуев губы беззвучно формируют всего одно слово: — Придуши. Взгляд Чанбина на мгновение становится диким, в нём вспыхивает что-то первобытное, животное. Тёмная, густая похоть застилает его глаза, и он не в силах сопротивляться. Его сильные, уверенные пальцы смыкаются вокруг горла Сынмина не с жестокостью, а с властной, неоспоримой уверенностью. Давление возникает немедленно — точное, перекрывающее ровно столько воздуха, чтобы в голове заплясали искры, а сознание затуманилось сладкой, опасной дымкой. Глаза Сынмина закатываются, его губы приоткрываются в беззвучном стоне. Он не борется. Наоборот, его тело обмякает, полностью отдаваясь этой власти, этому головокружительному ощущению полной уязвимости и доверия. Его собственные руки бессильно падают на простыни. Чанбин наблюдает за ним с гипнотической одержимостью, его пальцы чувствуют каждый вздох, каждое биение пульса под кожей. Он наклоняется ближе, его дыхание касается губ Сынмина. — Так? — Его голос — низкое, хриплое рычание, больше похожее на звук, издаваемый зверем. Он слегка ослабляет хватку, позволяя глотнуть воздуха, и тут же сжимает снова, сильнее, выжимая из Сынмина прерывистый, хриплый звук. — Ты этого хотел? Сынмин не может ответить. Он может только смотреть на него расширенными зрачками, полными слёз от недостатка воздуха и переполняющих чувств, и едва заметно, почти неразличимо кивать. Это его полная капитуляция. И для Чанбина это всё, что ему нужно знать. И в этот миг Чанбин отпускает его шею. Воздух врывается в лёгкие обжигающим, болезненным вихрем, и Сынмин судорожно вздрагивает, закашлявшись. Но прежде чем он успевает осознать, что происходит, Чанбин переворачивает его на живот, ставит на колени, раскатывает презерватив по члену и входит в него. Один резкий, мощный толчок заставляет всё его тело выгнуться дугой. Боль, острая и обжигающая, смешивается с головокружительным удовольствием от только что пережитого удушья. Слёзы сами собой выступают на глазах и скатываются по вискам, впитываясь в шелк простыней. Чанбин не даёт ему опомниться. Его руки железной хваткой смыкаются на его бёдрах, прижимая его ещё сильнее, проникая ещё глубже. Его движения не просто резкие — они яростные, почти животные, лишённые всякой осторожности, будто сдерживаемая до этого плотина наконец прорывается. Каждый толчок отзывается громким, неприличным, влажным шлепком кожи о кожу. Сынмин теряет всякий контроль над собственным телом, над голосом. Его стоны рвутся с губ — хриплые, сдавленные, прерывистые, каждый раз, когда Чанбин входит в него с новой силой, попадая точно по заветному бугорку внутри, от чего всё внутри вспыхивает ослепляющим белым светом. — Чанбин-а… П-подожди… — пытается выговорить он, но его голос срывается на высокий, жалобный вопль, когда угол проникновения меняется, становясь ещё более безжалостным. Чанбин не слушает. Он наклоняется над ним, его потная грудь прижимается к его спине, а губы снова находят его ухо. — Нет. — Его голос — низкое, хриплое рычание, полное неконтролируемой жажды. — Ты сам этого хотел. Ты сам мне показал свои желания. Теперь ты мой. Одной рукой он снова обхватывает его горло, но уже не сдавливая, а просто держа — властно, напоминая, кто здесь главный. Другой рукой он находит его снова затвердевший член и сжимает его почти до боли, двигая ладонью в такт своим жёстким, безостановочным толчкам. Сынмин плачет от переизбытка ощущений. Тихие, бесслёзные всхлипывания вырываются из его груди с каждым движением. Он полностью раздавлен, захвачен, уничтожен этим напором. Его сознание сужается до этого тела, до этой боли, до этого удовольствия, до этого человека, который разрывает его на части и снова собирает заново. Он чувствует, как внутри него снова нарастает знакомое, неумолимое давление, ещё более острое и болезненное из-за всего, что происходит. Его пальцы впиваются в простыни, его ноги дрожат и не слушаются. — Я… я не могу… — Он хрипит, его глаза закатываются. — Можешь, — приказывает Чанбин прямо в его ухо, и его голос не терпит возражений. Его пальцы сжимаются на члене, он ускоряет свой ритм, срываясь почти на неистовый темп. — Кончай. И этого приказа оказывается достаточно. Второй оргазм накрывает Сынмина с такой сокрушительной силой, что у него темнеет в глазах. Он кричит, его тело бьётся в конвульсиях, полностью захлёстываемое волнами слепого, животного удовольствия, смешанного с болью и полной потерей себя. Чанбин издаёт низкий, гортанный стон и, сделав ещё несколько резких, глубоких толчков, замирает, впиваясь пальцами в его бёдра так, что наутро там точно останутся синяки. Горячая волна наполняет презерватив внутри Сынмина, и он чувствует каждую пульсацию, каждое содрогание тела Чанбина. На несколько мгновений в комнате воцаряется оглушительная тишина, нарушаемая лишь их тяжёлым, прерывистым дыханием. Потом Чанбин медленно, почти нежно, освобождает его горло и выходит из него. Завязанный презерватив отправляется на пол возле кровати. Он тяжело опускается на подушки, обнимая Сынмина и укладывая его на свою грудь. Сынмин лежит неподвижно, практически не ощущая онемевшего и разбитого тела. Он не может пошевелиться, не может думать. Он просто существует в этом моменте, в этом тихом, влажном, пахнущем сексом и дорогим парфюмом послесловии. Чанбин приподнимается на локтях и смотрит на Сынмина. Его взгляд теперь тяжёлый, насыщенный, но уже без той дикой хищности. — Ну что? — Его голос хриплый, но в нём проскальзывает знакомый намёк на усмешку. — Жив ещё? Повторим?***
Утро вступает в сговор со вселенной, чтобы окончательно добить Джисона. Небо нависает низко, свинцовое и безутешное, затянутое сплошной пеленой туч, готовых пролиться шквальным ливнем в любую секунду. Воздух, хоть и тёплый, гудит от резкого, порывистого ветра. Его сильные порывы развевают непослушные каштановые кудри Джисона. Он идёт, сгорбившись, вжав голову в плечи, в каждом его движении, мимике, повороте головы есть тихая обречённость. Так выглядят люди, которые уже больше не ждут ничего от жизни. На задворках сознания Джисона очень беспокоит молчание Сынмина, которое продолжается со вчерашнего вечера. Друг не ответил на многочисленные сообщения и звонки, раньше такого не случалось. Джисону очень хочется надеяться, что тот просто обиделся и с ним ничего не случилось. В висках продолжает пульсировать навязчивый, монотонный ритм, сливающийся в одно слово: «Уволься-уволься-уволься». Это звучит как долгожданная мантра, сулящая лёгкость, забвение, побег. Мысль о том, чтобы просто взять и оборвать эту нить, кажется такой соблазнительной, таким простым выходом из лабиринта собственного унижения. Но вероятность жизни вдали от Минхо остаётся для Джисона невыносимой пыткой. Даже жгучий стыд, даже ледяное равнодушие в его глазах, даже тот приговор, вынесенный в кабинете, — всё это кажется меньшим злом, чем перспектива навсегда вычеркнуть его из своей реальности. Лишиться возможности хотя бы украдкой видеть его профиль, слышать его ровный, властный голос, ощущать нотки терпкого парфюма, находиться с ним в одном пространстве, пусть и не совсем рядом, но хотя бы знать, что начальник Ли сидит в своём кабинете за стеной. Это своего рода мазохистская зависимость, и Джисон сколько угодно готов пускать этот яд себе по венам. Он не умеет по-другому. И не хочет учиться. Погружённый в этот водоворот самобичевания, он почти физически не ощущает мира вокруг. Сначала он не осознаёт, а лишь смутно улавливает на подсознательном уровне знакомый шлейф — тот самый, с нотами пряной вишни, который всегда витает вокруг Хёнджина. Джисон лихорадочно поднимает голову, чтобы определить источник аромата. Его взгляд мечется по улице и ловит движение — Хёнджин резко сворачивает в невзрачный, грязный переулок, всего в паре сотен метров от сияющего стеклом их офисного центра. Это кажется настолько неестественным, так выбивается из привычного образа ухоженного и слегка надменного Хёнджина, что внутри Джисона растёт тревожное любопытство. На автомате он прибавляет шаг, крадучись, как агент спецслужб, прижимается к шершавым стенам домов. Подойдя к самому углу, он замирает, затаив дыхание. И слышит тихий, приглушённый, но оттого ещё более пронзительный стон. Низкий, бархатный бас точно не принадлежит Хёнджину, голос которого он знает до мельчайших подробностей. Этот стон не может быть от боли или дискомфорта. Человеку, который издаёт такие звуки, должно быть очень и очень хорошо. Сердце Джисона начинает колотиться где-то в горле. Он застывает на мгновение и заглядывает за кирпичный выступ. И едва не вскрикивает, инстинктивно вжимаясь спиной в стену и закрывая ладонью рот, чтобы загнать обратно вырвавшийся возглас. Хёнджин с силой прижимает к обшарпанной стене своего начальника, Феликса Ли. Между ними не остаётся ни миллиметра свободного пространства — только жар двух тел, пылающих сквозь тонкие ткани дорогих костюмов. Дорогой брендовый пиджак Феликса теперь мнётся под грубыми пальцами Хёнджина, и тот, словно не в силах контролировать свою силу, впивается в ткань, в плоть под ней, оставляя заломы и, возможно, синяки. Белоснежные, словно поймавшие сотню солнечных зайчиков, волосы Феликса беспорядочным ореолом рассыпаются по дорогой ткани его тёмно-синего пиджака, несколько платиновых нитей прилипают к его вспотевшему виску. Шёлковый шарф, украшенный узнаваемым узором Louis Vuitton, лежит в пыли у их ног, но никого, похоже, это не волнует. Феликс запрокидывает голову, обнажая горло, по которому бешено пульсирует жила, и его веки тяжелеют от нахлынувшего желания. Его собственные руки, изящные и быстрые, цепляются за плечи Хёнджина, чтобы притянуть ещё ближе, впустить его ещё глубже в своё пространство. Хёнджин, забыв обо всем на свете, с остервенением, с голодом впивается в губы начальника Ли, а его руки с побелевшими от напряжения костяшками впиваются в узкую талию Феликса, сжимая ее так, словно опасаясь, что тот вырвется и убежит. Феликс выгибается в страстном поцелуе и зарывает свои миниатюрные пальцы в длинные волосы Хёнджина. Они что-то страстно шепчут друг другу, но стук собственного сердца в ушах не позволяет Джисону ничего толком расслышать. Хёнджин отрывается от губ Феликса, его дыхание сбивчиво, он громко сопит, пытаясь отдышаться. Он прижимает лоб ко лбу Феликса, и они стоят так несколько секунд, словно пытаясь перевести дух, слиться в одно целое. — Ты с ума меня сведёшь, — слышит Джисон хриплый шёпот Хёнджина. — Я уже на грани. Феликс в ответ издаёт тихий, счастливый смешок, который больше похож на вздох. Его пальцы ласково перебирают пряди волос на затылке Хёнджина. — Долго же ты не мог решиться. Я уже устал ждать. И почти разочаровался. Джисон замирает, прилипнув к холодному кирпичу. Его сердце колотится так громко, что кажется, будто его предательский стук разносится по всему переулку. Он не может оторвать взгляд от этой сцены, от этой вспышки страсти, такой живой и настоящей, что от нее перехватывает дыхание. Джисон чувствует, как по его спине бегут мурашки. Это слишком личное. Слишком интимное. Он чувствует себя вуайеристом, подглядывающим за чем-то священным, к чему ему никогда не будет доступа. Каждый мускул в его теле напряжён до предела. Пальцы, все еще прижатые ко рту, дрожат. Внутри него бушует ураган из противоречивых чувств: шок, жгучее любопытство, щемящая боль, а ещё странная, непрошенная зависть. Зависть к этой смелости, к этой возможности не скрываться, не прятаться, а вот так, в узости грязного переулка, зажигать и гореть. Среди мешанины эмоций есть и ещё одно чувство — ярость. Ведь Минхо наверняка верит Хёнджину и любит его. И ничего не знает об этой связи. Он должен всё рассказать Минхо. Пусть тот его не любит, пусть уволит, пусть издевается, пусть что хочет делает, но открыть глаза на этого самовлюблённого эгоиста нужно немедленно! Джисон уже не думает, он просто срывается с места и бежит. Ветер теперь бьёт ему в лицо, слепит глаза, забирается под одежду хлёсткими порывами. Но он не чувствует дискомфорта. И в этот самый момент тяжёлые тучи наконец разрываются. Холодные крупные капли дождя обрушиваются на город, на мостовую, на бегущего Джисона. Наконец добежав до входа в офисное здание, Джисон чувствует, как сердце вырывается из груди. Он ещё сильнее ускоряется, игнорируя одышку и горящие лёгкие. «Быстрее, нужно успеть, нужно успеть первым», — стучит в висках навязчивая мысль. Он врывается в лифт, нетерпеливо бьёт носком ботинка по полу, словно это может ускорить медленно ползущую кабину. Каждая секунда кажется вечностью. «Почему так медленно? Он должен узнать, он должен всё знать!» Ворвавшись в офис, он, не глядя ни на кого, направляется в кабинет начальника, игнорируя удивлённые взгляды и вопросы коллег. Его мир сузился до одной цели — донести правду. Распахнув дверь, он выпаливает с порога, голос срывается от бега и эмоций: — Он изменяет, я видел своими глазами! Первоначальный шок на лице Минхо сменяется недоумением, а потом плавно перетекает во вспышку гнева. «Что за бред? Он совсем спятил?» — мелькает в голове у начальника. — Сотрудник Хан, у вас всё в порядке с головой? — Он резко вскакивает со своего места, лицо заливается краской. В несколько шагов достигает двери и захлопывает её с такой силой, что стеклянная панель звенит. «Как он смеет? Как он смеет врываться сюда с такими заявлениями?» — Признайтесь, из какого цирка вы сбежали, я вас туда верну. — Он тебе изменяет, а ты тут сидишь и глаз с него всё время не сводишь! — Джисон быстро проговаривает это на одном дыхании, пытаясь безуспешно успокоить бешеную пляску пульса. — Или вы мне объясните, что происходит, или я вас сейчас вытолкаю вон. Терпение Минхо стремительно заканчивается. Он уже начинает думать, что уволить Джисона было не такой уж и плохой идеей. — Конечно, выгоняйте, мне всё равно! — Голос Джисона дрожит от обиды и унижения. Он чувствует, как горло сжимает спазм. — Я не пахну соблазнительно вишней, не наряжаюсь в дизайнерские шмотки и лицом, очевидно, не вышел. Но вот тот, кто подходит под все эти стандарты… — он делает паузу, пытаясь перевести дух, — сейчас прижимает к грязной стене в переулке своего начальника. И вылизывает ему рот. И им обоим это чертовски нравится! Джисон уже поворачивается к двери, миссия выполнена. Пусть считает его сумасшедшим. Пусть уволит. Пусть кричит. Всё равно уже нечего терять. Но Минхо не кричит. Он смотрит на Джисона с нескрываемым удивлением, а затем… его губы растягиваются в улыбке. Лёгкой, почти недоуменной. — Подождите, сотрудник Хан. — Его голос теряет ярость, в нём появляются ноты любопытства. — Вы о ком? О Хёнджине? Сбитый с толку Джисон замирает на месте. Он кивает, не в силах вымолвить ни слова. Что происходит? Почему он улыбается? — И он поцеловал Феликса? Вот засранец, решился всё-таки… Он мой двоюродный брат, — произносит Минхо, и его улыбка становится шире, приобретая оттенок снисходительности. — Я сам устроил его в компанию. Мы с детства неразлучны. С годами ничего не изменилось. Джисон чувствует, как по его щекам разливается жгучий румянец стыда. Брат? Двоюродный брат? Он чувствует себя полным идиотом. Его взгляд беспомощно блуждает по кабинету, пытаясь найти точку опоры, и… останавливается на письменном столе. На его том самом ежедневнике. — Откуда… откуда он у вас? — лепечет он, указывая на ежедневник дрожащим пальцем. Минхо даже не поворачивает головы. Хищная, довольная усмешка трогает его губы. Он наслаждается моментом, каждой секундой замешательства Джисона. — Сюрпри-и-из, — растягивает он гласные, и в его голосе звучит сладостное торжество. У Джисона перехватывает дыхание. Единственное желание — бежать. Прямо сейчас. — Я… я пойду. Можно я пойду? Можно я… — беспорядочно тараторит он, делая шаг к двери. — Стоять! — Минхо громко рявкает и одним движением преграждает путь к отступлению, опираясь рукой о дверь рядом с головой Джисона. Джисон замирает, как кролик перед удавом. Он не в силах пошевелиться, не в силах оторвать взгляд от тёмных глаз начальника. — Вы не так всё понимаете, — последняя жалкая попытка оправдаться. — О, я-то как раз прекрасно всё понимаю. — Минхо усмехается и делает шаг ближе. Дистанция между ними исчезает. Воздух становится густым, напряжённым. — Так что давай представим, Джисон… — Его голос звучит тихо, мягко, но в нём слышится стальная опасность. — Представим на мгновение, что я твой. Что ты будешь делать? Его взгляд тяжёлый, пронизывающий, будто просвечивает Джисона насквозь. В кабинете повисает звенящая тишина, нарушаемая только бешеным стуком сердца Джисона. Он чувствует, как каждый нерв в его теле напряжён до предела под тяжёлым, изучающим взглядом Минхо. Тот всё так же стоит в опасной близости, загораживая собой выход, и его вопрос висит в воздухе, обжигая и дразня одновременно. — Что ты будешь делать? — повторяет Минхо, и его голос теперь звучит как шёпот, полный опасной неги. Он не отрывает глаз от Джисона. — Ведь, судя по… детализированному исследованию моих привычек, — он делает лёгкое ударение на последнем слове, от которого у Джисона по спине бегут мурашки, — у тебя должен быть как минимум примерный план. Или ты ограничился лишь теорией? Джисон пытается сглотнуть, но горло пересохло. Его разум лихорадочно мечется, пытаясь найти хоть какое-то оправдание, хоть крупицу достоинства в этой унизительной ситуации. Он чувствует себя полностью обнажённым, разобранным по винтикам. — Я… я не… — Он заикается, опуская взгляд на идеально отполированные туфли Минхо. — Это просто… заметки. Для работы. Чтобы лучше понимать… — Чтобы лучше понимать, какую музыку я слушаю в наушниках по понедельникам? — мягко прерывает его Минхо, и в его голосе снова проскальзывает усмешка. — Или чтобы узнать, что я не ем цитрусовые? Очень важные рабочие моменты, не спорю. Он делает ещё один шаг вперёд. Теперь между ними не больше двадцати сантиметров. Джисон чувствует лёгкий, едва уловимый аромат его парфюма — дорогого, холодного, с нотками сандала и ветивера. — Перестань мямлить, Джисон. — Голос Минхо теряет игривые нотки и становится властным, начальственным. — Ты вломился ко мне с истерикой о чужой личной жизни, обвинив моего родственника в бог знает чём. Вчера я обнаружил в твоём ежедневнике полное досье на свою личную жизнь. Ты мне что-то должен, тебе не кажется? Объяснение, извинение. Потому что картина складывается странная. Его рука поднимается, и Джисон инстинктивно отшатывается, ожидая… он сам не знает чего. Но Минхо просто поправляет собственную манжету, его движения точные и выверенные. — Или, — продолжает он, и его взгляд становится прищуренным, заинтересованным, как у учёного, рассматривающего редкий экземпляр, — мы можем пропустить этап унизительных оправданий. Ты ведь не для этого вёл свои… заметки? Сердце Джисона замирает, а потом начинает колотиться с новой силой. Он не понимает, куда клонит Минхо. Это новая игра? Продолжение унижения? Или… его разум отказывается додумывать эту мысль до конца. — Что… Что вы предлагаете? — выдыхает он, почти не узнавая свой собственный голос. Минхо наклоняется чуть ближе. Он проводит пальцем по его щеке, ощущая мягкость текстуры кожи. В этот самый момент Джисон облизывает пересохшие губы, гулко сглатывает и едва заметно покачивается в сторону Минхо, но вовремя удерживает равновесие. — Что я предлагаю? — Голос Минхо звучит обжигающе тихо. Его палец всё ещё касается щеки Джисона, и этот легкий, почти невесомый контакт кажется невыносимо интенсивным. — Я предлагаю тебе перестать довольствоваться крохами. Хватит собирать обрывки моей жизни, как голодный воробей. Джисон чувствует, как под этим прикосновением по его коже бегут мурашки. Каждая пора будто кричит от смешения ужаса и невыносимого желания. Его собственное дыхание становится неровным, прерывистым. — Ты так старательно складывал пазл, — продолжает Минхо, его палец медленно скользит по линии скулы к уголку дрожащих губ Джисона. — Так почему бы не посмотреть на целую картину? Внутри Джисона взрывается фейерверк из эмоций. Кровь оглушительно шумит, бьёт адреналином по вискам. Он окончательно теряется в запахе парфюма Минхо, который теперь кажется ему наркотиком, ему хочется раствориться в тепле его пальца на своей коже. — Я… Я не думал… — пытается он вымолвить, но слова теряются где-то в горле. — Именно, — соглашается Минхо, и в его глазах вспыхивает что-то тёмное, хищное. — Ты не думал. Ты чувствовал. И сейчас тоже не думай. Его рука опускается, чтобы схватить руку Джисона — не грубо, но твёрдо, без возможности отступить. — Ты хотел моего внимания? Так вот, ты меня заинтересовал, я предоставляю тебе возможность узнать меня чуть ближе. Он тянет Джисона к себе, сокращая и без того ничтожное расстояние между ними. — Но помни. — Его голос снова становится ледяным, предупреждающим. — Ты входишь в моё пространство по моим правилам. Один неверный шаг, одно лишнее слово не там и не тогда… и всё это исчезнет. Джисон замирает, парализованный страхом и предвкушением. Он смотрит в практически чёрные глаза Минхо и понимает, что стоит на краю. Шаг вперёд — и он может получить всё, о чём безумно мечтал. Или потерять всё разом. — Выбор за тобой, Джисон, — шепчет Минхо, его губы почти касаются уха Джисона. — Остаться в тени со своими чувствами… или рискнуть. А вдруг получится, и я отвечу взаимностью? Джисон смотрит, словно завороженный, и не может оторвать взгляда. Внутри него бушует ураган противоречий. «Охотничий азарт, — проносится в его голове холодной, отрезвляющей мыслью. — В нём проснулся охотничий азарт. Он вышел на след. Я для него — просто очередная диковинка, забавный объект для изучения. Научный интерес. Может, он никогда не сталкивался с таким… таким откровенным обожанием и теперь хочет быть первооткрывателем, рассмотреть влюблённого дурачка под микроскопом». Но другая часть его, более сильная, более отчаянная, кричит сквозь страх и унижение. Она хочет этого. Хочет его. Целиком и полностью. Не для этого ли он вёл свои жалкие, трогательные заметки? Не для этого ли каждый день приходил на работу с замирающим сердцем? Ради шанса, даже такого, унизительного и одностороннего. — Я… хочу, — вырывается у него шёпотом, голос предательски дрожит, выдавая всю бурю внутри. Минхо довольно щурится, как хищник, наблюдающий за запутавшейся жертвой. Он наклоняет голову набок, и в его глазах плещется холодное любопытство. — Хочу? — переспрашивает он, растягивая слово, заставляя Джисона изнывать. — Что именно ты хочешь, Джисон? Или… кого? Я не понимаю. Он наслаждается этим. Наслаждается властью, замешательством на лице Джисона, его покрасневшими щеками и неспособностью скрыть дрожь. Это придаёт ему сил, подтверждает его превосходство. — Вас, — выдыхает Джисон, и это звучит как признание, вырванное с корнем. — Вас хочу. Минхо задерживает на нём свой пронзительный взгляд на мгновение дольше, будто фиксируя победу. А затем… всё меняется. Исчезает хищный интерес, пропадает игривый огонёк в глазах. Его лицо становится маской абсолютного леденящего душу равнодушия. — Хорошо, — произносит он голосом, внезапно лишённым всяких эмоций, плоским и деловым, словно он только что отдал распоряжение о заказе канцелярии. — Скинь мне свой адрес в смс. На выходных я заеду за тобой. Минхо поворачивается к столу, берёт ежедневник и протягивает его Джисону. — Забери это и можешь идти работать, — бросает он через плечо, окончательно отрезая всякую возможность для диалога. Минхо отворачивается, его внимание уже приковано к экрану компьютера, будто ничего и не произошло. Джисон замирает на месте, ошеломлённый этой внезапной переменой. Секунду назад воздух в кабинете был густым от напряжения и возможности, а теперь он холодный и пустой. Сердце, которое только что бешено колотилось от надежды и страха, теперь замирает, сжавшись в ледяной комок разочарования и стыда. «Он уже потерял ко мне интерес, — с ужасом осознаёт он. — Он получил то, что хотел, — моё унижение и согласие. Игра для него окончена. До выходных». Он механически разворачивается и выходит из кабинета, чувствуя себя не счастливчиком, получившим долгожданный шанс, а пойманным в ловушку дураком, который только что добровольно подписал себе какой-то сомнительный приговор.