Вечер оборвался внезапно. Все, что я могла ощутить сейчас — это свинцовая усталость и раскалывающаяся голова. Невозможно было понять, где какая часть тела и принадлежит ли она вообще мне. Я тяжело, с хрипотой поднялась с мягкой подушки и ощутила, что все предметы вокруг расположены с точностью до наоборот. Наверное, кто-то переставил мебель. Или же это Игнац в своем бешенстве снова все раскидал. Пару секунд потребовалось, чтобы окончательно встать с кровати и понять: комната была совершенно другая. Дело было не в оптической иллюзии после тяжелого вечера и не в тщательной перепланировке, которую никто не смог бы сделать за ночь.
Комната была небольшая, но очень уютная и светлая, хотя и с налетом нехорошей чистоты. Аккуратная мебель из темного дерева, два дорогих резных стула рядом с комодом и красивая, хрустальная лампа надо мной. Я снова в плену этой чопорности и лоска. В углу стоял тяжёлый деревянный письменный стол, покрытый аккуратно разложенными папками с документами и медицинскими журналами, несколько из которых были открыты, будто хозяин только что прервал работу. Небольшая книжная полка у стены была заставлена томами по медицине и военной тактике. На стене висела небольшая фотография каких-то очень близких друг другу взрослых людей, рядом с которыми было двое детей. Один, совсем малыш, был чем-то расстроен и сидел у женщины на руках, другой, значительно старше, мальчик лет тринадцати, немного полный, скромно стоял рядом с мужчиной. Я знаю здесь только двоих людей с такой разнице в возрасте. Осознание добавило мне боли в голове от пробуждения.
— Карл! — вскрикнула я и тотчас же прикрыла ладонью рот.
Метнувшись к окну, я дернула в разные стороны белесые шторы и увидела центр Берлина, а не уже знакомую загородную виллу. Такие резкие перемены могли сильно отразиться на моем положении. Меня съедал ужас, бесконтрольный и животный, от которого хотелось визжать. Возможно, я слишком заигралась с этими фашистами, потому что ничего хорошего это пребывание в незнакомой комнате с ватной головой не обещало. Порция злостных врагов была слишком большой и почти что разорвала мне вчера желудок. Отмотать назад вряд ли получится, но сейчас я была слишком расстроена тем, что без промедлений решила ввязаться в игру с жуткими людьми. Меня даже никто не защитил от травящего Гейдриха и мне было так обидно от этого. Казалось, в этом мире есть только я и мое бесконечное, беззащитное горе, а цепких лап на него очень много. Мне казалось, что я маленькая и глупая, а все вокруг норовят меня раздавить. Я была еще ничтожнее среди этих больших во всех смыслах мужчин и им всем почему-то было до меня дело, хотя проходя на улице, они бы и не посмотрели в мою сторону. Это вызывало иронию и давление изнутри, ведь это была игра исключительно в их пользу.
С Берлином за окном ничего нельзя было сделать, поэтому я присела на край узкой кровати, пахнущей мужским парфюмом, и затаилась. Прямо передо мной, у кровати, стоял аккуратный маленький столик. На нем заботливой рукой были поставлены прозрачный графин с водой и стакан. А рядом укромно лежали деревянный женский гребень с полотенцем. За полотенцем лежал белый свежий цветок. Его хрупкие лепестки едва раскрылись, но он уже был сорван и погибнет. Намек на заботу не удался: я слишком испорчена. Скрестив ноги и подперев щеку рукой, я неотрывно смотрела на эту благородную издевку от хозяина. Ощущение ловушки не оставляло мне никакого шанса и молотило пульсом в виски. Одной принимать решение было сложно, особенно в таких нерасполагающих условиях. Это чувство было похоже на разлитый жирный суп на белую, только что выстиранную постель — такое же внезапное, гадкое и некрасивое. Ходики на стене мерно постукивали, отмеряя минуты моего раздумья. Нужно было снова использовать свой страх, работать с ним, ходить, любить, жить под этим колпаком.
Подойдя к двери и дернув ручку, я поняла, что меня закрыли на замок. Внутри пробежал холодный ток и я отскочила назад, трепеща всем телом. Я осмотрелась по сторонам с мольбой, как будто хотела попросить у стен помощи, но все было равнодушное и немое, стояло не двигаясь, как будто ничего не происходило. Комната нависла надо мной, как страшная статуя и съежилась, стала тесной. Каждый звук, скрип пола, щелчок механизма, казался громом в этой гнетущей тишине. Холод проникал глубже, пробирался до костей, заставляя тело дрожать, а мысли метались между отчаянием и борьбой за спасение. Никто и ничто не поможет мне быть сильнее, даже если эта борьба мне навязана. Я подняла ногу и сняла туфлю, заколотила в приступе испуга в дверь, сползая вниз и начиная рыдать.
По ступенькам послышались медленные и тяжелые шаги. Так ходил Карл Нойманн, который наконец-то услышал мои попытки освободиться. Я жадно ждала его прихода за дверью, чтобы восстановить справедливость и обвинить его во всех смертных грехах. Дверь мягко щёлкнула и медленно открылась. Я отшатнулась и сжалась, готовясь постоять за себя и умереть. На пороге стоял Карл Нойманн, чуть влажный и пахнущий одеколоном. Волосы у него были чуть растрёпаны, на плечи наброшен тёмно-синий халат с золотистой окантовкой. Беспощадный убийца был как-то прост и безоружен. На лице у Карла та же улыбка, мягкая, чуть смущённая, будто он нёс мне кофе в постель, а не запер на ночь.
— Доброе утро, фройляйн Нойманн! Уже проснулись? Утро в Берлине выдалось просто замечательное.
Одуревшая от ужаса, я бросилась на него с кулаками — так яростно и исподтишка, что Нойманн перепугался. Он прилип к стене, ощетинился и выпучил глаза, выставив перед собой ладони в странной защитной позе, не свойственной человеку такого ранга.
— Доброе утро?! Почему я нахожусь здесь, злостный душегуб?! Где мой жених?! Вы что, меня трогали? Признавайтесь, вы мной воспользовались в этой комнате, так ведь, злодеи! Варвары! — я стояла перед ним бледная, с растрёпанными волосами и во вчерашнем платье — настоящая затравленная зверюшка. Руки дрожали, а грудь сжимала в тисках мучительная тревога.
Едва Карл пришел в себя, он с дрожью в руках подошел ко мне и произнес:
— Очень много вопросов для меня одного. Но я сам виноват: оставлять девушку вот так, без объяснений, в новом доме, плохое дело. Однако не было никакой возможности это исправить, госпожа. Я постараюсь ответить на них как можно точнее. Я рад, что вы уже пришли в себя. Вы так перепугали нас вчера, вы потеряли сознание. Я позволил себе забрать вас к себе, потому что это было быстрее всего.
Карл стоял передо мной растерявшийся и несколько обиженный моим нападением из-под двери. Он решил собрать всю доброту, которая у него была, но я не оценила никаких шагов ко мне, потому что пригреть этих змей на груди было опасным делом. Любое их дружелюбие расценивается как попытка прощупать те тоненькие ниточки, на которых завязана моя душа, и перегрызть их к чертям собачьим. Тем более, славянская кровь это грех для таких, как этот индюк. Но сейчас это не был оберштурмбаннфюрер SS и дружок злорадного, приставучего шефа. Такой образ как будто только на съемках, грандиозный и театральный, взятый с улицы, а Карл — простой грузный мужчина, у которого есть слабость перед женским полом. Он почему-то трепетал и был на взводе.
— Где я? Почему вы позволяете запирать двери?
Карл осёкся. Смущённо опустил взгляд, как мальчишка, которого поймали на вранье.
— Я… Простите, пожалуйста. Не хотел вас пугать. Я просто не хотел, чтобы кто-то вошёл. Чтобы вам никто не помешал. Вы были без сознания. Я боялся, что вам станет хуже, если вы проснётесь одна. Прошу простить меня если что-то не так. Только из лучших побуждений, фройляйн.
— Где мой жених?! Вы же знаете, что мы любим друг друга и собираемся пожениться. — снова вскинулась я, злобно измерив Карла взглядом.
— Игнац вчера имел неосторожность увлечься другой дамой. Вчера поздно вечером, когда гости и шеф разошлись. С фрау Дельнер, кажется, они покинули клуб вместе. Приношу извинения за поведение своего младшего брата в клубе, но он не интересовался, где вы. Видимо, был слишком увлечён своей пассией. Абсолютный паршивец и наглец, отец его не так воспитывал.
Не было никаких сомнений, что это та особа, с которой мой непутевый жених ошивался в поисках серебра на стол. Губы у меня предательски задрожали и я отвернулась от Карла, чтобы минутная слабость, глупая надежда, что все это только кажется, не были заметны этому человеку. Я все еще не могла до конца понять что Игнац для меня
— собирательный образ, не имеющий ничего общего с любовью, страстью и верностью. Каждый живет своей жизнью, никто никому ничего не обязан. Просто смешок в глаза. Когда ты принадлежишь мужчине, это слышать обидно и больно.
— Что ж, это в духе Игнаца, нечего расстраиваться.
Я отступила от Карла еще на шаг и у меня будто всё внутри перевернулось. Сначала — страх, потом — злость, а теперь эта щемящая, тошнотворная пустота. Он не дотрагивался, стоял на расстоянии. Но в его глазах было всё: и желание, и сожаление, и это чувство, от которого у меня сводило горло: когда мужчина говорит одно, а думает совсем другое. Сейчас Нойманн-старший небезопасно близок.
Карл развернулся, чтобы проводить меня на кухню, и тут же окликнул домработницу:
— Марта! Марта! Готовь скорее завтрак, госпожа Паулин скоро спустится! Слышишь меня?
Перед выходом я остановилась и с удивлением глянула на Карла:
— Вы притащили сюда Марту?
Он пропустил меня вперед, а сам закрыл дверь.
— Полагаю, вам было бы некомфортно наедине с мужчиной, в незнакомом месте и после всего случившегося. Похоже, с Мартой у вас хорошие отношения, поэтому она здесь для вашего удобства.
Впервые этому душегубу была подарена яркая и широкая улыбка, а еще восхищенный взгляд, с тонкой иронией:
— Вы сумасшедший.
Карл томно взглянул на меня, поглощая мое впечатление об этой странной заботе и шепотом заговорил, не сводя глаз с моего лица:
— Если вы называете меня сумасшедшим, значит, я действительно сделал для вас что-то особенное. Ванная комната находится прямо и справа. Я буду ждать вас внизу, на кухне.
Раздражающие попытки Карла наладить со мной общение в качестве мужчины и женщины сейчас достигли пика. Поэтому этот дом был еще большей клеткой и мне нужно было защищаться от холодного ужаса, что струился в каждом моем вдохе, в каждом шаге, в каждом моем взгляде на обергруппенфюрера. В ванной комнате я пробыла всего несколько минут. Просто очнуться, понять, что все это не сон, и умыться. На кухне, светлой и просторной, наполненной белой и прозрачной посудой, пахло овощным супом и кофе. Марта ловко хозяйничала, совершенно спокойная и даже счастливая, со своей теплой улыбкой и мягкими движениями. Она готовила под звуки нацистского радиоприемника, откуда горланил фюрер и пританцовывала, как будто изо всего этого можно было извлечь какие-то мелодии. Когда она увидела меня, ахнула в удивлении и подбежала короткими шажками, вглядываясь в мои глаза. Марта была невыспавшейся и слегка помятой, но скрывала это за своей привычной душевностью.
— Доброе утро, фройляйн Нойманн. Вчера вы были в очень ужасном состоянии и причинили нам много беспокойства. Я надеюсь, с вами все в порядке? Что я могу предложить вам и господину Карлу на завтрак?
Карл присел за стол с белоснежной скатертью, на которой были приготовлены приборы для завтрака. Он беспечно откинулся на спинку стула, зажмурился, глубоко вдохнул утренний, еще не жаркий мартовский воздух и достал из кармана пачку
Reval. Я отвернулась сию минуту, чтобы не выдавать себя: я раньше никогда не курила и могла взять привычку баловаться
Reval только у Карла. Сама я не просила их, значит украла. Но он сам этого не знал, поэтому, кивнув Марте, я бросила небрежно:
— Чашку кофе и немного ржаного хлеба с маслом, пожалуйста.
Марта быстро кивнула и посмотрела на Карла с вопросом. Тот отнял от губ сигарету и добродушно произнес с выдыханием дыма:
— Мне как всегда, Марта.
Рядом со мной был стул и Марта указала мне на него движением ладони, но я осталась стоять. Это был жест непокорности, глупый и немного детский, но нужный мне для начала. Нойманн-старший осматривал меня с интересом и игривой усмешкой, покуривая сигарету и немного покачиваясь на стуле.
— Дорогая Паулин, я думаю, стул не навредит вам, если вы на него присядете. Не стоит воспринимать все как угрозу, ведь мир априори не добр к нам всем. Но если мы будем видеть в нем только зло, злом он нам откликнется. Как говорится у вас в России…
«В ногах правды нет?»
Он внезапно заговорил на ломаном и едва понятном русском и стряхнул пепел в дорогую узорчатую пепельницу, ожидая моих действий.
— Если вы хотите меня убить, то убейте сейчас. Издеваться — ваше семейное ремесло, но я слишком устала от этого.
— Вы попросили на завтрак так мало, но при этом говорите, что устали. И прекратите, никто не собирается вас убивать! Эти идиотские присказки русских про немецкую жестокость. Они ничего не знают, но продолжают говорить об этом на каждом шагу. Необученные болваны все принимают на свой счет и каждое действие против расценивается как жестокость, потому что есть только инстинкты, белое и черное. — Карл немного раздраженно потушил докуренную сигарету и приставил к себе чашку кофе. На столе у него было три вареных яйца, разрезанных пополам и чем-то приправленных. Он никогда не позволял себе резких высказываний при мне, но сейчас на него что-то нашло.
Марта поставила передо мной светлое блюдце с хлебом и такую же как у Карла чашечку с маленькой завитой ручкой, а сама отошла в другую комнату, не желая мешать. Становилось неуютно.
— С утра говорите про политику? Это ваш утренний ритуал, господин оберштурмбаннфюрер? Чтобы настроить себя на работу или же просто, для успокоения души?
Карл хмыкнул себе под нос:
— Душа успокоится на работе, фройляйн Нойманн. И все же, почему вас так напугал мой приятель Рейнхард Гейдрих?
От упоминания этого психологического изувера меня передернуло, но впервые это чувство вызвало не такое сильное отвращение. Что-то менялось во мне с бешеной скоростью, открывалось мне пока наполовину, радовало меня и огорчало.
— Я думаю, что будет правильнее обсудить это с ним. Он же меня напугал, а не вы. — я повела плечом и исподлобья глянула на моего оппонента.
Карл внимательно посмотрел на меня. Он принялся копаться в моих слабостях, выворачивать душу наизнанку — с привычным, пугающим добродушием. Но первая попытка была разоблачена. Ощущалось, что тучи сгущаются и свободного места в этом мире для меня становится все меньше. Я начинала доверять этому жесточайшему чувству испуга, позволяла ему вести меня и преклоняла колени.
— Мне кажется, у вас какое-то горе. Очень близкое, понятное и интимное. Такое внутреннее напряжение у женщин выражается заметной печалью. Вы чувствуете себя нелюбимой?
— Вам откуда знать? Мне кажется, что вы никогда не любили.
— Также знать, как вам, что я никогда никого не любил. Любить — быть нужным, а вы совершенно потерянная и постоянно защищаетесь от самых близких вам. Кто нанес вам эту рану, моя маленькая, беззащитная девочка? Ваши руки дрожат, а сердце трепещет в поисках нужного места. Так хорошо жить, когда у тебя есть место в жизни, свое, которое у тебя никто не заберет. Но также сильно и славно бороться за свое существование, когда ты на дне. Если уравновесить эти два понятия, выйдет то, что называется доблестным солдатом Рейха.
— Думаю, мне нужно не уравновесить, а выбрать что-то одно. Что-то настоящее.
— Тогда потеряете время и силы, хотя бы могли их обрести. Ваши слабости могут стать вашей силой, а наше государство очень ценит людей, приходящих к нам с добром и пользой.
— Какая же от меня польза? Ваши фантазии и реальность — две несовместимые вещи. — фыркнула я с раздражением и отпила глоток кофе из чашки. Хотелось курить и всыпать этому гнусному мерзавцу.
Карл привстал, подвинул стул ближе ко мне и присел рядом. Я ощущала его назойливое и тесное присутствие в виде запаха кофе и сигарет, пыталась отстраниться, но было слишком поздно. Казалось, нужно будет плясать под фашистскую дудку вечность, ведь они не спустят с меня глаз пока я не сотрусь об асфальт, выслуживаясь перед всеми ними вместе и каждым в отдельности.
— Давайте не будем усложнять, не говоря уже о том, чтобы фантазировать. Все намного проще, чем кажется на самом деле! Поверьте мне, такое мышление делает вас несчастной! Как вы напали на меня тогда у двери спальни? Такую волю к свободе не часто можно увидеть в таких хрупких телах. Но вы должны знать, куда все это направить, чтобы не сгореть в собственном пламени желания стать необходимой. Для этого и существует наше заслуживающее доверия правительство Третьего рейха. Я могу вам в этом помочь. Найти себя, конечно.
— Это касается вчерашнего разговора про партитуры? — сухо спросила я и отодвинулась от Карла, — от вас так пахнет
Reval, что мне кажется я схожу с ума. Чтобы нам уравновесить эти два понятия, диалог и здравый смысл, я тоже не отказалась бы закурить.
Нойманн-старший оглядел меня с игривым интересом, не отрывая своих светло-голубых, почти выцветших глаз покопался в кармане халата и предложил мне сигарету с зажигалкой. Схватив свое ценное противоядие от переживаний, я закурила, выдохнув господину оберштурмбанфюреру в лицо. Он зажмурился, довольный моей смелостью сделать это, расплылся в чуть более нахальной улыбке, и положил свою руку на спинку стула, на котором сидела я. Это означало что я могу думать что угодно, но власть останется за ним, хотя он не собирался меня распять. Просто поиграть. В кошки-мышки. Я, разумеется, мышка.
— Ваша проницательность поражает. Хорошая память и хватка даже после вчерашнего обморока? Это просто талант, который нельзя просто так растрачивать. А вы говорите, что от вас нет пользы. Как нехорошо себя критиковать, фройляйн Нойманн. Но я вижу, что Игнац вас не любит, не любил и не полюбит никогда. Не потому что он немец. Совсем не поэтому. Он сильный, но не тонкий. Он любит ломать, не разбирая, что перед ним, карандаши или драгоценность. А вы как раз та самая драгоценность. Вы хотите, чтобы вас кто-то увидел в этом мраке. По-настоящему. Не как медсестру, не как подчинённую. Не как чужую. Как женщину, которая умеет быть нужной, а значит любимой? Правильно?
— Зачем вы все это говорите? Если вы хотите пробиться внутрь меня, то я уже поняла. Можете говорить короче.
— Не знал, что достучаться до вас будет так просто. Тем более хорошо. Любовь к коротким мыслям — это тоже талант. Вдвойне хорошо.
—Комплиментов достаточно. — отрезала я, доев свой ржаной хлеб и выпрямившись как струна на стуле.
Карл нервно выдохнул и отодвинулся. Его, конечно, задевала моя острота, но он воспринимал это как часть игры и не хотел сбавлять обороты. Пугающая, упрямая ясность, которую Нойманн смаковал с особым удовольствием, не давала ему покоя. Я не позволила ему окунуться в мою душу, а он уже был уверен, что на полпути к разгадке. Карл чувствовал, как его собственные слова, тщательно выверенные, точные, проникновенные, касались меня, но не вживлялись, а скользили по поверхности. Бесконечное «ещё нет» бесило его больше, чем открытый вызов. Это рождало в Карле настоящего хищника и он впадал в дурной азарт. Нойманн был как врач, точно знал, где болит. Был внимателен как офицер и понимал, где нажать. Но ему придётся найти другой угол: хитрее, тоньше, дольше.
— Вы бы прекрасно вписались в ряды пропагандистов, у вас дар держать в напряжении.
— Пропагандистом я не была рождена. Предпочитаю правду, даже если она бывает неудобной. Напряжение весьма интересная вещь, потому что оно часто бывает взаимным. — хищно прищурилась я, смахнув прядь с плеча.
— Ах, вот оно что. Напряжение с обеих сторон? Любопытно слышать это от вас. Но давайте будем честны: Рейх подарил вам жизнь. Прекрасной женщине и врагу к тому же. Если бы вы умерли — были бы нулем, а теперь вы две большие силы в одном. — глаза Карла сверкнули холодным огнем, — и теперь ваша задача полностью выслужиться и оправдать этот подарок. Не просто потому, что так положено. А потому, что это выгодно вам, в первую очередь. Ведь никто не даст вам то, чего вы не заслужите, не так ли?
Я приподняла бровь и изобразила кривую улыбку. Мои пальцы сжались на подлокотнике стула еле заметно.
— Вы умеете красиво заворачивать угрозу в обёртку выгоды. — сказала я тихо, почти спокойно. — Но я не глупая, господин оберштурмбаннфюрер. Я понимаю, что слово «подарок» у вас значит чуть меньше, чем «инструмент». Подарки бывают разные, господин. Некоторые просто красят коробку. А ценность внутри узнаётся только тогда, когда открываешь.
— Философски и весьма изящно, фройляйн. Но вы не забывайте, коробка у меня уже в руках. И я внимательно осмотрю, что внутри. Так что играйте аккуратно. — ухмыльнулся Карл.
— Тогда не удивляйтесь, если внутри окажется то, чего вы не ждёте. Ваша аккуратность меня не пугает, господин оберштурмбаннфюрер.
Нойманн с легкой усмешкой продолжил:
— Прекрасно, ведь я и не ожидал покорности. Умение держать дистанцию — тоже ценный навык. Просто не забывайте: в этой игре, чтобы выиграть, иногда нужно не только защищаться, но и делать ход.
— Ходы —
это всегда риск, особенно когда противник слишком уверен в себе. — С мягкой иронией сказала я.
Карл снова закурил, элегантно прикладывая сигарету к губам и щурясь с усмешкой.
— Вот видите, вы уже сделали ход. Интересный ход. Но скажите мне честно, Паулин, вы точно уверены, что знаете, в какую игру ввязываетесь? Это игра на выживание.
— О, я отлично знаю правила, Карл. Только вы часто забываете, что самая сильная фигура — та, которую никто не замечает. Тень, на которую никто не смотрит.
— Тень это прекрасно, но в темноте можно и оступиться. А у вас есть сила, чтобы не оступиться? Или вы предпочитаете балансировать на острие ножа?
— Баланс — это искусство. Иногда именно тот, кто кажется под контролем, оказывается самым непредсказуемым игроком. — парирую я.
Карл медленно встал со стула, чуть задев стол и подошел к окну. Подол его халата небрежно волочился по полу, пересекая желтоватые пятна солнечного света. Несколько минут он смотрел на просыпающийся Берлин и взвешивая мои слова.
— Неожиданно остроумно. Но я рад, что вы ещё с нами, а не где-то в тени прошлого. Вот почему я и предлагаю вам шанс. Используйте его мудро.
— Шанс это всего лишь слово, Карл. Важно, кто и как им воспользуется.
Карл повернулся и с солидной медлительностью обошел меня, оказавшись за спиной. Его присутствие рядом сбивало меня с толку и напрягало. Сам Нойманн решил, что это одно из самых верных средств.
— Тогда давайте посмотрим, кто из нас окажется умнее. И кто сможет сделать ход первым.— прошептал он мне в самый затылок и позвал Марту. Она прибежала быстро, пропахла парафином, видимо, только что заправила лампу.
— Ваша форма, оберштурмбаннфюрер, — сказала она негромко, с привычной сдержанностью.
Карл повернул голову, посмотрел на неё и мягко усмехнулся:
— У вас золотые руки, Марта. Я, пожалуй, не доверил бы свою форму даже министерству, а вам всегда. — Карл говорил мягко, но с тем снисходительным тоном, в котором всегда слышалось чуть больше власти, чем тепла.
Она чуть заметно кивнула, улыбнулась и присела в каком-то реверансе, повесила форму на спинку стула и отошла, не нарушая атмосферу. Карл встал, поглядел на часы и взял форму со стула. Медленно, будто в каком-то личном ритуале, начал надевать китель. Сначала одна рука, потом другая. Пальцы привычно нащупали внутреннюю подкладку, ткань видимо была ещё тёплой после утюга. Он выпрямился, поправил плечи, застегнул пуговицы, от нижней к верхней. Карл пальцами поднял воротник: на чёрном фоне сияли дубовые листья, вышитые серебряной канителью. Свет от окна упал точно на них, и металлическая нить блеснула, как будто в знак молчаливого напоминания, что этот человек настоящий черт. Карл машинально провёл пальцем по вышивке и улыбнулся. Он подошел к зеркалу, склонив голову чуть набок. В утренней тишине слышно было только скрип расчески. Он проводил ею по своим шоколадным волосам медленно, точно выверяя линию пробора. Его движения были не суетливы, но внимательны. На краю полочки стояла стеклянная баночка с помадой для волос под названием
Brillantine. Аромат был жутко знаком. Та самая, которой пользовался и Гейдрих: густая, с терпким цитрусово-древесным запахом. Карл чуть усмехнулся, не из тщеславия, а скорее из иронии. Он не был Гейдрихом, потому что тот был гнетущий человек, а Карл был иронично-злобный. Но кое-что стоило заимствовать. Власть всегда начинается с внешнего. Он набрал на пальцы немного блестящей массы, растёр между ладонями и аккуратно втер её в волосы. Чёлка подчинилась сразу: тёмная прядь легла идеально гладко, прижавшись к виску.
Он снова провёл расчёской от лба назад, приглаживая каждую линию. В зеркале отражался человек с безупречно зализанными волосами, холодным взглядом и прямой осанкой. Ни одного взъерошенного завитка. Ни намёка на беспорядок. Я молча сидела на стуле с чашкой в руках. Я наблюдала, как Карл превращается из человека в символ, из несколько неуклюжего и смешливого брата Игнаца в жестокого офицера SS. Он отложил расчёску, вытер руки салфеткой, застегнул последнюю пуговицу мундира и надел ремень. Всё было готово.
Карл, наконец, повернулся. Рука его легла на стол, где лежали перчатки. Он не надел их, просто наблюдал за моим неприкрытым рассматриванием:
— И всё же вы ещё не спросили, что конкретно от вас потребуется. Я начинаю терять веру в вашу практичность, фройляйн Нойманн!
— Мужчина не первый приглашает даму на танец со смертью? Говорите.
— Я изучил ваше личное дело. Ваша медицинская квалификация на удивление полная. Многое слишком полное для простой старшей медсестры. Например, протоколы по инфекционным карантинам в лагерях. Практика на юге, Севастополь, Инкерман, Бахчисарай. Так вот. В Берлине, в архиве медицинской службы, хранятся отдельные материалы о работе польского института, перемещённого в район Лицманштадта. Работы, начатые при гражданском управлении Ганса Франка, затем продолжены нашими. Среди этих бумаг — часть серии под условным кодом
Lichtquell. Несколько месяцев назад эти материалы частично были переданы из России в Берлин. Их передал русский хирург, Александр Осипенко, если не ошибаюсь.
— Что в этих документах? Расскажите, срочно расскажите… — задрожала я и с мольбой кинулась на Карла.
— Это масштабная система экспериментов над детьми, женщинами и военнопленными, цель которой — создать протокол идеального подчинения. Методики, скажем так, разные, но все они должны были лечь в основу
«новой школы воспитания» для населения завоёванных территорий. Мы не знаем, где сейчас документы и у кого. Но мы знаем, что вы медик. И что у вас достаточно мотивации, чтобы доказать свою… лояльность. Эти документы были закрыты после вмешательства рейхсфюрера. Доступ к ним имеет лишь узкий круг архивистов и один человек из руководства Института — обергруппенфюрер Гейдрих.
При упоминании Гейдриха внутри будто щелчок — короткий, хлёсткий, как удар по нерву.
И сразу же — предательское ощущение, что за мной неотрывно наблюдают. Словно достаточно сказать его имя вслух, и он появится. Не шумно. Не со скандалом. Просто будет стоять и смотреть. И ей некуда будет бежать. И говорить будет поздно.
Я подскочила со стула, как ошпаренная:
— Вы… вы отправляете меня под нос к этому животному? К нему? — мои глаза сузились, но в них металось не только возмущение, а плохо скрываемый ужас, — вы называете это
«заданием»? Я называю это
«подставить
»! И, раз уж вы так любите красивую риторику, то вот вам: это не шанс, это ловушка.
Карл медленно закуривает, щёлкая серебряной зажигалкой. Затягивается и смеется, почесывая кончик носа мизинцем:
— Шеф… — он выдыхает дым, — достойный человек. Да, он пугающий и рука у него тяжелая. У него порядок в голове, чистота в замыслах. Он делает по-настоящему великое дело для своего государства. Всё по делу, а в этом и есть достоинство. Не стоит его пугаться. Страх делает шаги неловкими, а взгляд беглым. А он это видит сразу. Не бойтесь и он не заметит вас.
Я в тревоге отступила и ощутила как теряю силы.
— Почему я, господин оберштурмбаннфюрер? Почему не кто-то из вас? Служивый, преданный, настоящий? Игнац Нойманн, в конце концов, вы? Разве вы не называли меня теневой фигурой, потерянной, почти мертвой? Или теперь хотите, чтобы я стала светом, отражённым от вашего замысла?
— Вы можете стать частью хода, тонкого и решающего. Вам дали имя, документы, функцию, да жизнь, в конце концов. А это, согласитесь, дорогой подарок в такие времена. Не обманывайте себя, Паулин Нойманн. Мы оба знаем, что в этом мире выживают не самые сильные, а самые хитрые. А умение быть нужной — это не слабость, а одно из главных орудий. Вы невидимая. А именно невидимые решают, чем всё заканчивается. Сам Господь Бог!
Я присела на стул в страшном замешательстве. Все слова Карла эхом отзывались в сознании, не оставляя места ни для иной мысли, ни для иного чувства. Потому что я
другая.
Тихая, незаметная и наблюдательная. Так красиво этот немецкий гад назвал мою пропащую душу, которая настолько осиротела, что скоро просто растворится.
— Вы будете устроены в лазарет при институте экспериментальной медицины, где проводятся работы, курируемые ведомством Гейдриха. Лазарет внешне обычный. Но внутри есть крыло, где проводятся нелегальные эксперименты, курируемые
SS. Чтобы главная особа до вас не добралась, а работа была официальной, ваше назначение подписано через гуманитарный корпус Красного Креста, официально вы помогаете военным, раненым и перемещённым гражданским. Подразделение 12, южное крыло. Медицинские протоколы, работа под грифом. Вы будете всего лишь обершвестер. Или хотите что-то более романтичное и опасное?
— Нет, что вы, господин… Как же мне добраться до документов. — поникла я и поежилась.
— Наблюдайте, Паулин Нойман! Меньше спрашивайте, больше слушайте. Архивы живут своей жизнью и очень быстро отвечают тем, кто умеет правильно задавать вопросы. Ваша задача — найти следы этих бумаг. Чтобы узнать, у кого они есть, где, под каким именем они спрятаны. И тогда мы примем решение.
Я глухо отозвалась:
— И всё это чтобы доказать, что я стою того, чтобы жить?
— Чтобы доказать, что вы умеете быть нужной. Это дороже, чем просто жить. Я бы мог отправить туда кого угодно. Но большинство глупы. Или нервны. Или слишком предсказуемы. А вы умеете быть незаметной. Вы умны и у вас в глазах тоска по смыслу. Это хорошая мотивация, знаете ли. — ровно отозвался Карл Нойманн, чуть кряхтя и надевая свои узкие, блестящие сапоги.
— Благодарю за многочисленные комплименты и место в системе. Я выполню ваше поручение. Вы ведь этого хотели, чтобы я сама. — строго отрезала я, еще не отдавая себе отчет, какой приговор себе подписала.
— Нет. Я хотел, чтобы вы поняли цену. Вы не просили, чтобы вас спасли и теперь вы должны даже не Рейху, а целой истории и, прежде всего, себе.
— Благодарю за это.
— Вам не за что меня благодарить. Вы ведь не глупая девушка, фройляйн Нойманн. Падать в обморок среди офицеров
SS это не самое разумное средство самоутверждения. Вы доказали, что можете выжить. Теперь докажите, что можете быть полезной. Буду ждать вас за дверью ровно столько, сколько это будет нужно для такой прекрасной дамы! — добродушно отозвался Карл, надел фуражку и, не оборачиваясь, вышел.
Ему ничего не стоило размозжить мой череп и выплавить оттуда мозги, но он почему-то совершенно не собирался этого делать. Утром Карл был такой наивный, перепуганный и покрасневший, а за завтраком упорно гнул свою фашистскую линию. Конечно, эта падаль никогда не прельстится никакими чувствами к женщине, поступившись службой. И я знала это, хотя пыталась играть на его мужском начале. Сначала я ожидала зверей. Грубых, кричащих, пропахших потом и кровью. Таких, от которых хочется бежать. Плевать в лицо. Вцепляться ногтями в глаза. Их легко ненавидеть — они ненавидят, не жалеют, не щадят. Но вечер в клубе, этот едкий шеф, доказали обратное: улыбки, вежливость, идеальный немецкий порядок.
«Фройляйн Нойманн, разрешите помочь»,
«У вас усталый вид… Вам принести воды?»,
«Прошу, садитесь. Здесь прохладнее».
И за всем этим стоял безумный хищный холод, пробирающий до костей, эта улыбка, из которой не исчезает контроль. Меня касаются руки, которые никогда не дрожат и купаются по локоть в крови. Мной управляют бархатистые голоса, в которых нет ни одной лишней эмоции. Я чувствовала, как внутри начинает подниматься вымученный, знакомый страх, но сейчас он уже не резкий, а понятный, глубокий. Эти люди не были монстрами, потому что это было бы просто. Они были совершенными машинами смерти, воспитанными, образованными, и именно в этом была их страшная сила. У них не дрогнет рука, когда они подпишут приказ на эвтаназию ребёнка. Эта власть, эта хватка на горле, этот приговор: все это начинало быть привычным. Эта краснолицая мразь плетками избивала детей и удушала их в концлагерях, а теперь он передо мной вышивает в идеальном костюме, с безупречными манерами. Но чем лучше я, если моя рука уже не дрогнет перед этим всем? Если он — краснолицая мразь, то я — гнусный последователь. А иначе я часть этого ада. Пусть будет так.
— Фройляйн Нойманн, пойдемте. Вы должны переодеться по указанию господина Нойманна.
Марта буквально достала меня из этих черных мыслей, и я зацепилась за нее, как за спасительный камень в бушующем океане. Улыбнувшись и почти вплотную подойдя к ней, я кивнула, как заведенная, и пошла вперед. Она проводила меня обратно в комнату, где я проснулась с утра, и подала аккуратно сложенные вещи, среди которых была темно-серая рубашка, черная юбка и галстук. Марта положила их мне на руки и присела рядом, чего-то ожидая. И я уже в светло-серой служебной форме, такая строгая, аккуратная, без намёка на женственность. Ткань плотная, немного грубая на ощупь, как и всё, что полагалось чиновникам вспомогательного персонала. Застегивая пуговички, медленно, с мучением, я понимала как вся эта история стала частью меня. Присяга сатане. Очень красиво. Но я знала, что это раздавит меня рано или поздно. Мне нужно быть снова сильнее своего страха… Но а если страх это вся я? Тогда сильнее себя. Пояс от юбки туго стягивал талию, туфли были несколько маловаты. Это были доспехи воина, сражающегося за собственную жизнь, а я лишь хочу в Ленинград, где никогда и никому ничего не доказывала.
Марта осмотрела меня с восхищением и улыбкой, перебирая за спиной какой-то предмет.
— Вам осталось только это, — говорит она спокойно, подходя к шкафу. Она достаёт из ящика повязку со свастикой на белом круге.
Я попятилась назад и нервно усмехнулась. Марта тоже была частью этого кровожадного пиршества над моей ослабевшей волей. Это совершенно ангельское существо, чуть заспанное, воздушное, — преобразилось. И от умилительной мысли о ней как о спасении не осталось и следа. Они смогли покорить и эту невинную душу. То, что Марта собралась меня сейчас заклеймить, загнать, притоптать этой повязкой, меня сильно терзало, ведь возле меня не было ничего светлого, живого и настоящего.
— Я обойдусь, — тихо сказала я, встретившись с Мартой взглядами.
— Госпожа Нойманн, здесь все так ходят, вам без нее нельзя. Это был приказ господина Нойманна. — Марта медленно подошла, расправляя ткань, будто помогала надеть перчатки на балу.
Я подставила руку и Марта аккуратно, почти нежно, затянула повязку. Кожа под ней заныла, как будто ткань ее обожгла. Увидев мое смятение от этого символа, Марта обвила мое предплечье двумя руками и прижалась головой, тихо прошептав:
— Это просто повязка. У вас все получится, потому что вы очень сильная. Я вами восхищаюсь.
На тротуаре уже ждал чёрный
Mersedes. Чистый, блестящий, с флагами на крыльях. Возле машины стоял Карл в перчатках, подтянутый, как всегда, и покуривал этот пленительный
Reval. Он увидел меня и позволил себе задержать взгляд чуть дольше, чем полагалось бы офицеру. Адъютант сразу засуетился, но Карл опередил его одним взмахом руки и сам открыл мне дверь.
— Фройляйн, прошу вас. — спокойно, почти нейтрально прогудел он.
В его голосе мне послышался этот едва уловимый оттенок, который проскальзывал, когда Карл был в моей комнате с утра. Это была не забота, не интерес, что-то личное и глубокое, что он никогда не покажет, даже если ему прикажут это сделать под дулом пистолета.
Я села. Тяжелая дверь захлопнулась, отсекая внешний мир. Мягкая кожа салона, адъютант рядом и водитель вместе с Карлом. За стеклом проплывал Берлин: чистый, приветливый и слишком хороший. От этого он был жутким. Сидящий впереди возле водителя Карл протянул мне сигарету. Заметил мою слабость к
Reval и
будто чувствовал мои мысли. Он ничего не говорил, именно это молчание пугало больше всего. Машина плавно остановилась у госпиталя. Это был старинный
Charité — Universitätsmedizin Berlin в районе Mitte. Здесь мне предстояло начать свою вторую жизнь — и бросить тень на страшные документы. Карл вышел первым, снова открыл мне дверь.
Он стоял ко мне так близко, что я слышала, как колотится его железное сердце. Его дыхание было холодным и развевало мелкие волоски на челке.
— Хранилище. За железной дверью находится шкаф с надписью
«LW-17/ κ». Доступ имеют только трое: начальник отдела, старший архивариус и специальный сотрудник, который был лично проверен начальством. Кто будет на этой смене, не ясно. Вы получите категорию допуска
Intern, чтобы не привлекать внимание начальства. Эта форма с ограниченным доступом к историям болезни, врачебным записям, расписаниям эвакуаций. На бумаге «проверено». Форма пошита в соответствии с вашими параметрами. Внутри есть скрытый карман для документов. Как только вам удастся войти туда, вам нужно будет только вынуть одну папку:
«Fall 17B. Erbliche Gesundheit». Она все разрушит, если попадет не в те руки. Удачи, фройляйн Нойманн. — быстро прошептал Карл мне в ухо и сунул под ремень юбки карточку-пропуск, чуть задержавшись руками на моем теле.
Я отпрянула от него и быстро зашагала прочь, выбросив докуренную сигарету на пол. Передо мной вдоль улицы
Luisenstraße тянулись арочный вход и огромные кирпичные корпуса. За высоким забором ритмичное движение санитарных машин. Очередная душегубка.
Из внутренних дверей выходит женщина лет пятидесяти, в безупречно белом халате, с прямой спиной, острым взглядом и лицом, вырезанным из гранита.
— Фройляйн Нойманн? — короткий кивок. — Проследуйте за мной.
Женщина была сухощавая и неприятная, такое впечатление, что в прошлом имела какую-то мужскую работу. Она не представилась и смотрела на меня исподлобья. Ведёт меня по узкому коридору с кафельными стенами и слабым запахом лизола.
— Здесь вы не в санатории. — резко говорит женщина, не оглядываясь. — Вы работаете в одном из лучших медицинских учреждений Европы, не забывайте об этом. Это ваш пост. Ваши обязанности: контроль перевязочного материала, помощь в амбулатории, отчётность. На работу не опаздывать. Опоздание один раз — выговор, опоздание в системе — донос начальству и лишение премии.
Я кивнула с пережатым тревогой горлом. Все это только дорога в никуда и мне было уже не жаль ни себя, ни того, что творится рядом. Мимо проходили санитары, бежали, суетились, каждый по-своему. В сердце отозвалась старая память о штольнях в Инкермане, забрезжил уже забытый образ Сашки… Он уже был не мой, но когда я вспоминала его, то невольно вздрагивала, но подавляла эти трогательные памятные моменты. Александр мне уже не нужен, а картины памяти только запутывают. Кто-то катил носилки с телом, прикрытым простынёй. Какие-то санитарки переговаривались в углу, уставшие и дерганные. Женщина отворяет дверь в узкий кабинет без окон. На стене висит портрет фюрера в самом покровительственном виде, под ним телефон, шкаф с бумагами, койка, тумбочка.
Едва я перевела дух, женщина резко повернулась, хищно посмотрела на меня сверху вниз и проговорила бесстрастно:
— Вам предстоит сопровождать пациентов в нижнее крыло. Это особое отделение. Там работают только врачи с допуском уровня А.
Я не успеваю открыть рот, как у меня проверяют документы, почти выталкивают в двери, провожая вниз. Эксплуатация незамедлительная, точная проверка на профпригодность. Женщина не позволяет себе лишних взглядов, движений и слов, каждый раз одергивает меня когда я пытаюсь что-то рассмотреть. Темный лифт, который спускается на этаж под землёй, в подвалы
Charité, где царит другой запах: затхлость, хлор, кровь. Мутно-зеленые стены, темнота и какой-то горький, выворачивающий покой в подвале. Такое впечатление, что здесь дыхание, такое важное для жизни, выдавали по строгому распорядку. А сегодня забыли выдать и все молчало.
Комната в подвале была как будто забыта: старая койка, скрипучее кресло, стол с потрёпанной книгой сказок, лежащей на кресле без надобности. А рядом стояло шесть кроваток, маленьких, по размеру как в яслях. Это была страшная сторона этой войны, дети, отнятые у родителей, которые находились здесь давно. Здесь были евреи, мальчики цыгане и двое физически недоразвитых немецких детей. У одной девочки в синюшных, исколотых шприцами руках был крошечный медвежонок, грязный, с обрывком ленты на шее. Я вздрогнула, попятилась и ощутила как подкашиваются ноги. Дети лежали в полусне на жестких кроватях, кто-то раскачивался взад-вперед, кто-то сидел на полу. Они были под какими-то препаратами, в полубреду и экономили силы. При виде женщины они все привстали, каждый точно возле своей койки, и замерли.
В их молчаливой стойкости была какая-то недетская, страшная самоотверженность. Они даже не жмурились и не плакали, не давая повода думать, что кто-то из них слабый. Женщина, сцепивши руки за спиной, ходила мимо них, с высоко поднятой головой, обдумывала и выбирала. Одна девочка смотрела прямо на меня и эти большие глазки буквально распяли меня на свастике, на асфальте Берлина вместе с моей болью, потерянностью и страхом. Ее светлые волосики прилипли ко лбу и, наверное, девочку, как и всех здесь, не кормили с утра. Впервые я не знала можно ли, правильно ли…
— Привет, — прошептала девочка.
Ее глазки медленно моргнули, а ручка дёрнулась ко мне. Девочка что-то прошептала — не разобрать что… что-то вроде «
ма-ма». Я отошла от нее и затрепетала от страха.
На спинке кроватки висела деревянная табличка:
«Объект номер 134. Диагноз: неразвивающийся. Перевод в центр эвтаназии — ожидает решения комиссии.»
Я читала, это один раз, второй, пятый, но не могла принять. Это создание в руках у таких деспотов как Карл и даже Гейдрих, а ей всего-то от силы пять лет. Как это создание будет бороться против зла, если ее даже не покормили? Это нечестная игра, жестокая и предательская. Возле соседней кроватки кто-то тихо застонал. Он себя выдал. Мальчик, который был без волос. Рубашка у него сползла, и были видны синие пятна на коже, от инъекций или болезни. Женщина схватила его, почти безвольного, за шиворот, и поволокла на выход, толкнув меня в плечо:
— Сопровождайте пациента в процедурную.
Я перехватила мальчика за руку, в каком-то беспамятстве отвела его в холодное помещение с желтоватым светом ламп и большой кроватью, у которой с каждой стороны были присоединены жесткие и широкие ремни для удержания. Врач был мужчина лет шестидесяти, с круглым лицом и блестящими очками, приветливый и несколько надменный. Он вежливо кивнул мне, попросил уложить мальчика на кровать и зафиксировать. Дрожащими руками я пыталась привязать это почти бездыханное тело обратно к месту мучения, пытаясь победить себя, изогнуть под эту режимную жестокость. Я пыталась прислушаться к своим ощущениям — и тут же отдалиться от этого несчастья.
Мужчина, приодевшийся в белый халат, обколол доживающего мальчишку чем-то сильным, отчего мальчик едва дышал, а после его схватила судорога и он посинел еще больше. Врач все это время стоял перед ним, высматривал и что-то внимательно записывал — равнодушный, бесчеловечный и холодный. Эти дети никогда не выберутся отсюда. Я тоже никогда не выберусь из западни Нойманнов и Гейдриха. Каждая боль уникальна по-своему и каждая боль исключительно ваша. Моя со мной и касается только меня, а его боль — совсем другая и если я начну думать о ней, то буду еще слабее. Я не должна никого спасать из них, потому что моя жизнь со мной. Пусть будет так, как есть. Пусть эти дети тоже сражаются со страхом каждый день. Питаются им, испражняются им. Пускай им ничего не останется кроме ужаса и они будут лепить из него что-то. Они должны жить с этим страхом и двигаться дальше, так же как я. Они никому не нужны и забыты, так же как и я. Ни на
что не похожи, как и я. Я не плачу, ощущая как каждый кусочек души твердеет и чернеет. Время силы приходило постепенно и я тихо и глубоко дышу, пуская по венам это странное отчуждение. Меня это странно заводило и баловало, но пока еще несколько пугало.
Следующее задание здесь было сразу же после детской экзекуции. Я получила на выходе из лифта толчок в грудь кулаком со списком препаратов и указание рассортировать коробки, поступившие
«с верхнего склада». В отдельном кабинете за углом меня ждал охранник и большие коробки с имперским орлом. Замерший надзиратель тихо дышал мне в спину, пока я читала с листка нужные позиции, ощущая покалывание в пальцах. Я разгребала коробки почти машинально и на некоторых ампулах пометка
«Nur für Sonderbehandlung» вызывала много вопросов. В одной из коробок был препарат с инструкцией, где указано:
«Рекомендуется при полной неподвижности, снижении рефлексов, подавлении реакции».
Надзиратель пошевелился и произнес:
— Это же те, что в Бухенвальд идут… Подопытные.
Мои руки под коробками похолодели. Но я продолжаю молча, упорно и жестко. Страх перестал быть врагом. Он не болел, а напоминал о себе, саднил, как шрам. Я смотрела на это все и не чувствовала надоедливого отвращения, была лишь бесконечная пустота, выжженное поле для экспериментов, которые с удовольствием проведут надо мной страшные люди. Ужас стал сладким ядом, я была не уверена где добро, а где зло. Границы стирались, а я уже не хотела возвращаться назад. Этим мыслям я улыбнулась про себя и поставила коробки ровно так, как было написано в листке. Такие отрицательные чувства, неправильные и грязные, напоминали мне, что я могу быть собой. С ними я чувствовала себя неидеальной, живой, разной. Могу их испытывать, могу быть неправильной, могу ошибаться и идти сотнями разных дорог, чтобы найти верный путь. Я не обязана оправдываться ни перед кем.
В субботу в Берлине был рабочий, но сокращенный день. Каждые семь дней здесь подводили итоги рабочей недели. Последнее испытание в первый день это присутствие на этическом совете как представителя среднего медперсонала. На заседании, официально оформленном, возможно, программами Гейдриха, обсуждают, кого из пациентов признать «социально бесполезным». Обсуждают спокойно, как административный вопрос. Холодный свет ламп ртутного свечения выжигает лица. Этот почти что невыносимый совет вскрывает не только тела подопытных, но и совесть сидящих. Меня разместили в углу, за длинным столом, рядом с помощником. Я замерла и пыталась только наблюдать, не думать и не чувствовать.
На возвышении был доктор Вальтер Шенк, один из кураторов программы. Рядом — несколько других врачей, трое мужчин в форме
SS и мальчик. На вид лет восьми, худенький, в серой пижаме.
—
Номер 27. Случай: хронический отёк мозга после введения препарата
X13 в дозировке выше протокольной. Отказ органов, судорожный синдром. Поведение описано как апатичное. — монотонно читает врач.
Мальчик моргает, потерянный, с мокрыми от стекающих слюней лицом и одеждой. Он держится на ногах еле-еле, но дрожит. Один из санитаров кладёт на стол папку с медицинской историей. Мальчик не понимает, зачем он здесь, но не осматривается, полностью отрешенный. Он когда-то тоже держал чью-то руку, плакал, ел яблоко. Засыпал, прижимаясь к маме. А теперь все, что у него есть — страшная история болезни и печи концлагеря.
— Для объекта под
номером 34 рекомендуется эвтаназия. Объект признан бесперспективным. Вопрос о повторном использовании тела на усмотрение отдела морфологии. — произносит доктор из своей папки, поглядывая на заседателей.
Люди здесь безразличные, молчаливые, преданные этим жерновам страшного суда над детьми. У меня внутри опасение и молчание.
—
Случай номер 56: девочка, еврейского происхождения, IQ ниже нормы, приступы агрессии, не обучаема, родители асоциальны. Согласно планам по решению еврейского вопроса, объект подлежит уничтожению. Есть вопросы, уважаемые слушатели?
Зал гудит и где-то пищит тот самый случай 56, кусает сопровождающих и бьется. Девочку сильно ударили по лицу, так что она свалилась навзничь. Кто-то ахнул, кто-то засмеялся. Я ощущаю, как внутри расползается холод. Как будто кто-то медленно опускает на грудь свинцовую плиту. Ни один мускул не дрогнул, только сердце отчётливо стучит в горле. Когда мальчика увели и заседание продолжилось, стали рьяно обсуждать нового донора лёгких. Я сжала пальцы в кулак, ногти уперлись до боли. Нужно что-то ощутить, подбодрить себя этой болью, иначе упаду.
Я шла по улице, пустая и беспомощная. Моральное насилие, грубое и окончательно разламывающее напополам. Под вечер пошел дождь, но Берлин все так же строг и выразителен. Осталась мутная влага на асфальте, под ногами липкая грязь и блестящие, как масло, тени фонарей. Тело гудит от усталости и просит покоя. Оно еле выдерживает меня, которая берет его «на слабо». Я иду вот так назад, к Карлу, а может быть и к Игнацу, и бездумно пялюсь под ноги. Даже спотыкаюсь об бордюр. Мимо идет какой-то мужчина в черном костюме и в шляпе. Как же я могу оправдывать все
это? Если я молчу — значит, соглашаюсь? И кто, интересно, мне дал право молчать и соглашаться? Как иронично, Полина… Твоя же жизнь, которую ты получила взамен на молчание. Внутри меня все глухо. Мне стыдно от этого всего, но стыд больше не жжёт. Мне непонятно, как я стала частью этого. Мне больно. Но не страшно. Страх стал мягким, как вата, как плёнка, покрывающая всё вокруг. Через нее вообще ничего не видно. Икаю и хочу курить.
Мимо проходят люди. На углу стоит киоск и я только сейчас замечаю, что не ела с утра. Останавливаюсь и думаю, что хочу больше, курить или есть. Курить. Надо купить
Reval, чтобы притупить голод. Но голод уже тоже чужой. У меня в голове голос врача из заседания:
«Этот мальчик подходит. У него крепкое сердце. Хорошо перенесёт эксперимент.» Слово это прилипло к внутренностям. Но это немного ослабит голод, хорошо.
На светофоре я замираю. Меня кто-то толкает. Потом иду дальше. От затяжки лёгкий подрагивающий жар в животе, как от желания мужчины. Но это не желание, это просто тьма.
Как от желания мужчины… Я пососала сигарету, покрутила ее языком между зубов и причмокнула. Я не ощущала своего тела ни на миллиметр, но должна придать ему значимость любым способом. Восстановить его хотя бы этим, таким как бар
Kanzel на углу. Немного помедлив, я подхожу к двери и притаптываю окурок. Губы непривычно горькие и мокрые, я вытираю их широким некрасивым жестом. Узкая дверь, стершаяся латунная ручка, над входом была закопчённая вывеска с почти стершимся орлом. Густой запах дешёвого табака, кисловатый спирт и пыль. То, что нужно чтобы отвести душу! Тело у меня напряжено, будто сопротивляется, а мысли затянуты ватой. Но и ладно. Внутри был приглушённый свет жёлтых ламп под абажурами. Пространство было тесное, задымлённое, а воздух стоячий и оттого тяжёлый. За барной стойкой широкоплечий бармен, с безучастными и пустыми глазами. Стены украшены пожелтевшими плакатами, знаками отличия, фотографиями в чёрно-белых рамках. Где-то играет радиоприёмник с джазовой импровизацией из далёкой Франции. Мелодия чуждая и притягательная одновременно.
За угловыми столиками сидят несколько офицеров, неподалеку — простые гражданские и солдаты. Кто-то смеётся, кто-то говорит тихо, кто-то просто пьёт в одиночестве. Суки, они даже здесь живые, разные.
Чертыхнувшись, я присела за столик в самом углу, чтобы как следует запечатать себя новой вредной привычкой пить. Я прошу двойной шнапс, а бармен кивает и скоро подаёт. Я лихо опустошаю рюмку. Первый глоток —
как пощёчина: резкий, горячий, без вкуса.
Виски обжигает, внутри горит кострище, но я не дёргаюсь. Это какое-то адское пойло, от которого я зажмуриваюсь и ощущаю перед глазами белые мушки. Какой-то эсесовец посмотрел на меня, посмеялся с товарищами. Ну, ничего, я до вас доберусь. Поправив взъерошенную челку, я не заметила, как рядом кто-то присел.
— Выбрали хорошее место для забвения. Можно? — бархатный и приятный мужской голос ласкает мой слух. Я нехотя подняла глаза и увидела молодого шарфюрера
SS. Статный, ухоженный, с запахом какого-то лосьона. На вид ему было не больше двадцати девяти. Глаза у него были полны какого-то похабного интереса, видимо, он был здесь только как охотник за душами, а заодно и за телами. Я кивнула, поджигая сигарету, и отвернулась в окно, запотевшее и измазанное какими-то жирными пятнами. Он сел напротив, заказал то же самое, что и я, быстро опрокинул стакан и молчал, изучая меня с особым пристрастием. Надо же было вляпаться в этого глазастого недотепу сегодня вечером, будучи такой уставшей…
— Вы выглядите уставшей.
— По-моему, мы даже не знакомы, чтобы делать какие-то предположения. — отрезала я, выдыхая дым на стекло и запивая очередной порцией крепкого алкоголя.
— Нам ничего не мешает исправить эту ситуацию. Гельмут Мертенс, если вам интересно.
— Интересно, если вам интересно. Паулин. Шрайнер.
Фамилия Нойманн могла быть неудобной, ведь в рядах
SS служил Карл и я могла выдать себя и сделать неудобной.
— Так почему же вы так устали?
— Все устали и я не исключение. Вы же не спрашиваете, где я работаю, а я вам и не отвечу почему я так устала.
Гельмут наклонился ко мне ближе, приподнял брови и шепнул мне в лицо:
— Все устали и я не исключение. Вы же не спрашиваете где я работаю, а я вам и не отвечу почему я так устала.
Я задумчиво кивнула, приглядываясь к нему сквозь сигаретный дым. Порой очертания стирались, плывя перед глазами, а иногда я видела его слишком резко. Запах в баре одурманивал и тяжелил голову.
— Да, при
Charité можно устать по всякому. И тайных заданий там много.
— Душой?
— В том числе, — стряхнула я пепел в жестяную грязную тарелку и примяла тлеющую сигарету, прокрутив ее.
Гельмут отодвинулся, снова занялся распитием шнапса.
— Они называют это наблюдением, Гельмут! Это просто выживание! Я не знаю, кто из нас прав. Они фиксируют все. Это данные для науки! — заголосила я.
Гельмут кивнул и сел, положив ногу на ногу. Проницательный собеседник. И почему-то ему до меня есть дело. Хотя здесь каждому есть дело до кого-то. Все они чопорные и напряженные, а он… Будто не раз случались у него такие полуночные рандеву. Он подготовлен и неспешен.
— А вы часть этой науки? — любопытствуя, Гельмут приподнял подбородок и приоткрыл губы, как будто собирался что-то добавить.
— Нет, пока инструмент. Я ищу кое-что, но не знаю, что хуже, найти или не найти.
Внезапно я осеклась, положила ладони на стол и смерила Гельмута подозрительным и тяжелым взглядом. Его любопытство и слишком гладкий диалог вернули мне некоторой трезвости, и я не стала дальше отвечать. Все смешалось в странный ураган в моей голове, и я едва могла дать себе отчет, что происходит, а очередной душегуб бесцеремонно сидел и выпрашивал у меня, подавленной, какие-то рабочие интриги. Казалось, после слов Карла, всему Берлину было от меня что-то нужно и я никак не могла стряхнуть с себя эту спешку, косилась, не доверяла, сходила с ума и все больше казалась забитым животным, которое не дает себя касаться ни в каких смыслах.
Но Гельмут, точно прочитав мои мысли, подсел ко мне ближе, опустив руку на коленку и разбирая складки юбки, бесстыже смотрел в глаза и искал пальцами самое важное в сегодняшнем вечере. Он не спрашивал у меня разрешения, самодовольный засранец, но в этом была виновата я — податливая, отрешенная и готовая на все, чтобы встрепенуться в этой глуши, скинуть это кровавое ярмо хотя бы искусственной близостью.
Я хочу раствориться в этом грязном баре, до последней капли смешаться с хохотом, громыханием посуды и затхлостью. Еще один обряд умерщвления меня как человека. Игнац никогда не хотел меня, а я хотела ощутить себя желанной девушкой. Сегодня можно, хотя это не по-настоящему. Мне больно быть живой, потому что я убиваю этих детей, которые в тех бумагах.
Если я убиваю, я должна быть убитой сама.
Гельмут берет меня за руку и отводит через столы в самый конец бара. В кирпичном углу царит неприятный запах, а за деревянной дверью на пищащих от старости железных петлях, грязный туалет с мутным зеркалом, тумбой и умывальником. Двери защелкнулись мгновенно и Гельмут полез на меня с жадностью, добивая этим последнее желание жить. Его руки копошились под моей одеждой, стягивая ее, а его губы были настолько неуловимыми и быстрыми, что я запыхалась, пытаясь ловить их между паузами, когда Гельмут пытается пропихнуть мне в рот свой отвратительный язык. Горячий, пьяный и грубый, он толкал меня в самый конец своими властными движениями, хватая за руки и быстро опускаясь вниз. Удар спиной о кафель — и в мозгу вспыхнул приступ нереальности. Короткая колючая щетина на его щеках больно царапала внутреннюю сторону бедер. Движения его рта были резкими, утилитарными, без тени ласки — лишь настойчивое, влажное трение. Рычал мне в ухо, грубо очутившись во мне и дышал в шею, вбивая меня в холодную, заляпанную чем-то стенку. Больно растягивая, заполняя сырой, чужой тяжестью. Дыхание перехватило. Я ощущала, что все это где-то на грани жизни и смерти. Мне не хотелось, но и поделать я ничего не могла. Это была грязь, грязь, которой я покорилась и которую приняла. Это было предательство себя и своего тела, с которым я хотела поделиться всем миром. Я тихо скулила, скребя стенку пальцами. И ощущала, как снизу, из самой грязи, поднимается и накрывает меня тяжесть — черная, горькая, мучительная. Гельмут оторвался от меня через несколько минут и повернувшись я заметила, как он окончил в раковину. Мне же удовольствие не было положено.
Гельмут привел себя в порядок, успокоил дыхание и удалился, оставив меня одну. Я сплюнула и вытерла рот ладонью. Где-то внизу тупо ныло и пульсировало. Это не было страстью и не было даже падением. Это было равнодушное разрушение обоих и я была его соучастницей.
В полузабытьи я вышла из бара, кинув на стол пару рейхсмарок за этот приют для моих демонов. Мне нужно было добраться до метро, чтобы быть дома у Карла, а потом пройтись до его двора пешком. Фигуры плыли перед глазами и я понимала, что Гельмут высосал из меня последние силы. Тупая отстраненность. Пьянство и раздрай. Покачиваясь из стороны в сторону, я брела наугад. Пусть теперь сама жизнь ведет меня, если я ей, такой деловой, должна.