Как можно хотеть быть одной и принадлежать кому-то одновременно?
Как можно жаждать тишины и мечтать, чтобы детский голос звал тебя из другой комнаты? Почему так невыносимо хочется исчезнуть и при этом чтобы кто-то заметил это исчезновение? Никто не знает здесь, что я, на самом деле, больше не могу. Мне нигде нет свободы, даже в своей голове с переломанными шестеренками сознания. У меня нет правды, только утопленная в бокале красного мыслительная работа. Машина Карла шла плавно, без рывков. Я сидела с адъютантом, чуть наклонившись к окну, будто старалась незаметно отодвинуться от него. Ему от этого было ни горячо, ни холодно. Нойманн старший молчал всю дорогу, с задумчивой тенью на лице. Мы оба скрывали то, что ощущение небезопасной близости может быть решающим в этой тонкой игре. Водитель Нойманна вывел машину к заднему входу, где обычно не было суеты. Сегодня этот толстый башмак почему-то был отчужден и непривычно строг, как по протоколу. Казалось, он к чему-то меня подготавливает и это не обещает мне ничего хорошего. — Сегодня вы продолжаете в Charité, — сказал Карл, спокойно, словно ничего не значащее распоряжение. Когда двери больницы за мной захлопнулись, а шаги зазвучали по кафельному полу, я впервые с утра почувствовала: я снова в этой роли. Каверзной. Выжигающей все изнутри. Принять эти условия и играть по правилам, иначе никакого помилования. Обершвестер Паулин Нойманн, стойкая, молчаливая и холодная, которая без сомнений подставит подножку, потому что сама этого хочет. Мною руководил этот безобразный зверь внутри, который на самом деле был трусом, поэтому его все время нужно было защищать от нападок внешнего мира. Я становилась подозрительной и мрачной. — Обершвестер Нойманн, — подошёл врач, — вы сегодня дежурите в инфекционном корпусе. Доставили партию из госпиталя в Лодзи, тринадцать человек. Регистрируйте поступление, проверьте состояние и оформите карту переводов. Потом доложите в регистратуру. Бесстрастный врач отрапортовал и прошел к двери, окидывая взглядом медсестер. В 1942 году уже действовали многие программы медицинских исследований. Перевозка пациентов могла происходить под видом «перевода на лечение» или же «перевода в специализированную клинику». Людей с подавленной волей обманывали, а потом гнали на собственную смерть. Сегодня в Charité поступили пленные из Лодзи, который находился на территории оккупированной Польши. Людям как всегда пообещали что-то в рамках «реабилитационных программ» для того, чтобы не сеять панику. Я стояла у окна и смотрела, как на задний двор привозят очередных пациентов. Грузовик, тёмно-серый, с закрытым тентом. Он был без надлежащей маркировки, но все понимали что в нем отбросы природы и чистый биологический мусор, который в очередной раз потешит самолюбие сумасшедшего нацистского врача. Машина остановилась и выпустила удушливый дым, в ней что-то грохнуло, качнувшись из стороны в сторону. Из кабины вышел невысокий пожилой санитар в белом халате, а потом выскочили двое крепких солдат. Бессловесные и хмурые, они делали все машинально, смотрели насквозь, источая жесткое внимание, которое требовало безоговорочного подчинения этой злой силе. С прищелкиванием точно от пистолетной задвижки, задний тент опустился и открылись двери. Неспешные, бессильные и замученные люди недоверчиво показали свои лица. Никаких звуков среди них потому что каждое движение может выдать. Никаких стонов или криков — настраивающиеся на окончательную тишину в подвале Charité, когда выжгут глаза и обколят руки. Они привыкли сидеть затаясь, но хищники уже знали все их повадки, поэтому прикладом шлепнув одного в лицо, солдаты приказали им выйти. Они такие ненужные, а их катают по Берлину… Их было десять или тринадцать: взрослые и подростки, худые, сутулые, с серыми лицами. Некоторые с перевязанными руками, с повязками. Жуткое зрелище уничтоженной жизни, висящей на волоске. Это было уже не жизнь — существование на пределе, стиравшее грань между человеком и затравленным зверем. Неужели я стану такой же когда мне будет все безразлично? Кто-то идёт сам, кого-то ведут. Все в одинаковой серой одежде, без поясов, без обуви, только обмотки. Молчаливый эсэсовец только бросал взгляды, перекладывая бумаги из внутреннего кармана в папку с красной лентой. Он кивнул дежурной медсестре, и она, не спросив ничего, распахнула дверь бокового крыла, чтобы пропустить этих страдающих внутрь и дать им отойти в мир иной. На благо науки. Или Рейха. Почти как я. Эти люди не верят никому и ничему. Почти как я. Внутри что-то скользнуло: терпкое, страшное, покалеченное. Это была моя первая оценка людей ниже — оценка пригодности. Было удивительно интересно перебирать в голове сюжеты с тем, кто и как будет из них испытывать судьбу. Что они могут и чем могут быть полезны эти уродливые бедолаги? Также как и я под этими жестокими приказами. Кто-то выживет, а кто-то нет. Я даже загадала парочку человек под этим зловещим грифом: вот этот мужчина справится, а тетенька с сыном умрут. Я не отвела взгляда, а только стояла, замерев, и перебирала жестокие сцены в мыслях. — Первая партия из Лицманштадта. — бросил старший санитар, не утруждая себя вежливостью. Он передал мне список, я взяла его, не поднимая взгляда. — Встать по одному. Документы у кого есть? — мой голос был отточен, без следа интереса. Мне сказали заняться детьми. Детишки переглянулись, плотнее прижались друг к другу. Какие документы? Они ничего не поняли и покосили на меня свои пустые глаза. — Нет? Тогда буду писать по внешним признакам. Я выдвинула ящик и достала карточки. Сухо, быстро начала вписывать:«Größe 1,43 m. Geschätztes Gewicht 32 kg. Haarfarbe hellbraun. Augen grau. Zähne beschädigt. Anzeichen von Rachitis.»
— Имя? — спросила она, даже не глядя на ребёнка. — Kazimiera… — тоненько прошептала девочка на польском. — Фамилия? — Ja… ja nie wiem… Я подняла глаза и задержалась взглядом на ней. Лицо девочки было заплаканным, уставшим и красноватым. — Запишем как «неизвестная». Следующий. И я работала как машина. Шеф, наверное, даже гордился бы мной. Краем глаза отметила себе: один мальчик прихрамывает, у другого сыпь на шее. Тот, что кашлял был явно с туберкулёзом. Всё заносилось быстро, без жалости. Только в голове где-то царапало то и дело: зачем их сюда? для чего? Но даже этот вопрос уже звучал без ужаса. Я уже понимала, как устроен порядок. Я была частью этого порядка. Мне нужно было это чтобы втереться в доверие и достать документы. Люди толпились и пинались, пока проходила первичная регистрация. У входа людей принимал дежурный врач и я. Мы проводили поверхностный осмотр: определяли общее состояние, наличие инфекций и отклонений. Не поднимая глаз, машинально и четко, мои руки писали в заранее подготовленных печатных формах с грифом Reichsgesundheitsamt имена, даты рождения и возраста, национальности и особые, кодированные отметки. Так много букв и всего лишь один человек, стоящий разве что этой паршивой бумажки. Затем людей распределяли особым образом по палатам. Это были те самые палаты в подвале, детей отделяли от взрослых с пометками: «für weitere Beobachtung» (для дальнейшего наблюдения) или «für spezielle Maßnahmen» (для особых мер), завуалированные обозначения эвтаназии или экспериментальных процедур. Обесценивание человеческой жизни — излюбленный прием войны. Я делала все без внутреннего сопротивления, и все же подрагивая каждый раз. Я подавляла в себе страх и ужас, зная, кто за всем этим стоит. Я знала, что могу быть сильнее всего этого и пыталась натянуть бесстрашие, но только по приказу. Ко мне подвели при осмотре испуганного ребёнка лет семи, который говорил по-русски. С ним была его мать, тощая и измученная, вся высохшая от горя и страха. Она протискивала своего мальчика как могла, из последних сил пыталась сделать то, что должна была делать любая мать. В ней еще сохранилось одно единственное святое чувство просить за сына. Это умиляло, пугало, отвращало — и заставляло мои руки дрожать, а меня во всем сомневаться. Моя мама в Ленинграде была такой же: до последнего и навсегда. — Он умный, не бойтесь его, он запоминает всё, пожалуйста, если сможете, спасите. Я буду вам благодарна. Я со смутными чувствами отдала его в палату, где уже знала, что идут эксперименты по стерилизации. Я никому про это не скажу, но и не спасу. Я молча гляжу в зеркало в туалете, мою и мою, мою и мою руки в раковине, в жгучем дурмане курю сигарету и не понимаю почему время ползет так медленно. Когда люди были распределены и отправлены частично на лифте в подвал, который я видела раньше, мне нужно было отнести зарегистрированные списки в регистратуру. Коридор пах чем-то влажным, бумажным и старым, я спустилась по ступеням, ступая твёрдо и уверенно. Под мышкой у меня аккуратно отсортированные переводы: каждый ребёнок из Лодзи теперь просто строка. Возраст, диагноз, маршрут. В регистратуре было прохладно, лампы тускло горели и мерно гудели, отчего всё тонуло в полутени. — Фройляйн Нойманн? — тонкий голосок женщины в очках, низенькой, с перетянутой талией. Она не поднимается с табурета, но кивает на стол. — Да. Переводы. Все, кто пришёл сегодня из Польши. Я кладу аккуратную стопку, а переводные карты ровные, как свежие могильные доски. Сколько же греха на душе у этих злодеев… Несколько секунд и взгляд женщины напротив меняется. — А вы знаете, что некоторых вы распределили не по списку? Что двое мальчиков должны были уйти вниз, а их направили в сектор С-3? Я не дернулась. — Я подписываю, что получено. Кто перераспределяет — не моя забота. Женщина кивает, но не сразу забирает документы. А потом, будто невзначай: — Сектор С-3… Это архивный отсек. Иногда туда попадают особенные случаи. Их курирует отдел, находящийся под прямым наблюдением Гестапо. Что-то еще? — спросила женщина, не глядя на меня и уже сгребла на стол мои бумаги. Я покачала головой и с усталостью осмотрела помещение. Пальцы прошлись по шероховатым картам темно-желтого цвета, схватив одну наугад, я листнула папку, делая вид, будто мне есть до этого дело, — будто я и впрямь сотрудник, озабоченный процветанием экспериментальной медицины. Я замечаю странную пометку в карте пациента — латинская аббревиатура, непонятный номер дела и пометка «Nur nach Klasse III-Zugang / Vertraulic. Institut E. 17В.» Пациент — мальчик, привезённый из Польши, с подозрительными симптомами и следами инъекций. Карта подписана каким-то неизвестным врачом, небрежно в углу. — Извините, — подняла глаза я, — у вас есть список всех врачей, приписанных к нашему отделению? — Это не для медсестер, — буркнула женщина, всё ещё не отрываясь от бумаг. —Просто я должна вернуть эту карту, а не знаю куда. Мальчик не числится в расписании. Пациент был у нас, но… — я запнулась. Женщина, сидевшая за стопкой бумаг, как за щитом, что-то взвесила. Наклонившись, она потянула ящик стола вперед и я краем глаза заметила: помимо алфавитного каталога там была тонкая чёрная папка, перевязанная бечёвкой. — Ранфельд Кас… — выдохнула женщина, замерла, затем все же безнадежно захлопнула ящик и сняла очки, — положите карту сюда. Мы сами передадим. — А ребёнок? Его перевели? — я удержала папку у груди. Женщина из регистратуры подняла на меня взгляд свой прозрачный взгляд, в котором не было ни раздражения, ни тревоги, одно лишь плоское нежелание моего присутствия. — Это уже не ваш пациент, фройляйн Нойманн. Некоторые случаи передаются в другие учреждения. — Что за Институт Е? — кротко спросила я, поглядывая из-за плеча. — Я не знаю. И вам тоже лучше не знать. Идите поскорее и займитесь своими прямыми обязанностями. Смущенная грубым отказом и напуганная до того, что сердце колотилось с страшной силой, я ощутила внутренний сигнал: что-то здесь не то. Чтобы снизить обороты нарастающей тревоги, я быстро кинула взгляд на окно и, сама того не замечая, стала покусывать ногти. За стеклом был ухоженный газон, возле которого стояли несколько солдат, и голос заспанного офицера доносился сквозь открытую форточку. Внутри у меня непроходящее глухое, нарастающее давление. Карл не все мне сказал, а бросил меня под колеса этой страшной машины!«Institut E», только по допуску класса Vertraulich (III). 17В.
Я прокручивала эти слова снова и снова, как будто от повторения смысл должен был проясниться. Но в том и была опасность: слишком многое здесь было обставлено намёками, полутонами, кодами. Никаких фамилий, только инициалы. Никаких маршрутов, только грифы. В регистратуре мне вежливо улыбнулись и, не выдав ни тени волнения, повторили:Не положено. Не знаю.
Слова, которое я слышала всё чаще. И все такое холодное, с оглядкой на этого страшного человека, который всем здесь вершит. Я опёрлась лбом о прохладное стекло. Где-то рядом кто-то прошёл с тележкой, звякнули стёкла в металлическом подносе — повседневность. Но есть и тот мир, куда мне пока нет дороги. Я выпрямилась и наконец-то оставила в покое свои ногти, полная решимости. Бумаги, которые просил Карл, прошли через многие руки. Что за Ранфельд Кас? Еще одна фигура, которая преграждает мне путь к освобождению: бумажная, неуловимая и вызывающая тошнотворное чувство немощи от множества вопросов. Куда теперь занесет меня эта история с бумагами? И сколько понадобится сил и времени, чтобы отстоять свое право хотя бы находиться на этой земле? Я медленно пошла по коридору, всматриваясь в таблички на дверях. Не одной подсказки для меня, точно все в этом мире решило устроить мне проверку на выживание. Может быть, мне так много раз повторяли что я никому не нужная вещь, что сам Бог поверил и оставил меня просто так, без судьбы и направления. Ну ничего, если я расследую это сама, то часть выигрыша достанется мне, как герою этого сложного романа. Пусть Карл будет сто раз жаден и зол, но я отниму у него свою часть. Проходя мимо темной закрытой двери, с названием «Medizinische Bibliothek. Mitarbeiter», я решила попытать удачу и остановилась. Это ничего не обещало и не меняло моего бедственного положения, но сейчас мне нужно было действовать пока не стало слишком поздно. Я вошла в библиотеку с опаской, крадучись. Сухой ламповый свет придавал помещению вид стерильного аквариума. Женщина у стойки листала газеты, не замечая меня. — Доброе утро, — тихо начала я, подходя ближе. — Мне нужны списки врачей, работающих с пациентами в подвале. Особенно, за последние две недели. Изящная, средних лет женщина подняла брови, медленно остановилась взглядом на мне. — С какой целью? Я немного замялась: невовремя и нервно. Сердце выдало пару глухих и сильных ударов в грудь. — Один из пациентов поступил без стандартной записи. Я проверяю соответствие в истории болезни. Возможно, кто-то из временно прикомандированных врачей… — Обычно такие запросы делает врач или обершвестер из нужного отделения. — ответила женщина уже с оттенком недовольства. Я кивнула, не отступая. — Я обершвестер Паулин. Возьмите мои документы. Я из Красного креста. Мне нужно только имя. Или копия списка. Один человек, доктор Ранфельд Кас. Он подписал карту ребёнка, но его нет в нашей базе. Слово «ребёнок» как будто скользнуло по воздуху, сделав его гуще и женщина чуть прищурилась. Казалось, она оценивает, насколько я опасна или просто любопытна. Затем, медленно, с нарочитой усталостью, она достала один из журналов. Несколько минут шелеста, и она заговорила, не поднимая глаз: — В общих списках его нет. Ни в дневной, ни в ночной смене. Ни как врач наблюдения, ни как внешний специалист. — Может, он работает по какому-то особому допуску? — Тогда он не числился бы здесь вообще. — коротко бросила библиотекарь. — Институт Е? Я замерла и ощутила как сдавило горло. Круг сужался: я не произносила этих слов. — Простите? — Вы сказали: по допуску, правильно? Только в документах закрытого типа так помечают. Был у нас уже один такой случай, с лейтенантом из лагерной службы. Я тогда делала копии. Там тоже было написано: «Institut E». Но никто не объяснял, что это. Сказали: вневедомственный доступ. — Вы можете показать мне эти копии? — Нет, — женщина шлепнула документы в стол и наконец посмотрела на меня с едкой внимательностью. — И вам не советую интересоваться дальше. Почитайте лучше научный журнал, вон с той полки слева. Я поняла, что правда непроста. Ранфельд Кас не должен был быть здесь. А если он всё же был, значит, он принадлежит к чему-то, что скрыто за слоем лживых отчётов. В руках я лениво покрутила журнал, не придав ему никакого внимания. Простая вещь для отвлечения от самого главного. Все мысли перепутались от отчаяния, которое разлилось во мне тёмным, вязким пятном. «Что если их там нет?.. Что если я никогда не найду эти документы?» — эти холодные вопросы кружили в голове, словно тёмный вихрь. Я осознавала, что каждая минута промедления — шаг к провалу, к смерти или предательству. Вокруг чужие лица, равнодушные и бесчувственные, и никто не протянет руку помощи. Мне не нужна помощь, ведь еще вчера, напившись вина, я пообещала себе, что хочу исчезнуть. Так почему нет? Помощь могла вызывать слишком много вопросов, а ответов совершенно никаких. Я опять заточена в клетку из собственных страхов и сомнений. Я заложница этой игры, чувствуя, как внутри меня медленно затухает искра надежды. Но где-то глубоко, едва слышно, цеплялась за жизнь крохотная ниточка воли — последняя линия обороны против тьмы. Я не могла позволить себе сдаться. Не сейчас. Не здесь. Здесь только этот журнал и бесконечные поиски. Стиснув зубы и сгорбившись, я ринулась вперёд по этому проклятому коридору. Я покачала плечами и в гневе, сжала зубы и нагнувшись всем телом вперед, неслась по коридору, по этому проклятущему коридору, который казался бесконечным. Как же мне все это осточертело! Пусть жирный боров Карл строит из себя «простушку» и копается в этой грязи, а не сидит, облизывая своего длинноносого шефа! Я даже зашипела, сжимая в кулаке тощий журнал. Вне себя от ярости, я завернула за угол и полетела на пол от столкновения с каким-то молоденьким интерном. Он растерялся от удара, искал упавшие круглые очки и неловко зарделся, помогая мне подняться. — Смотрите куда идете, господин! Или у вас привычка сбивать женщин с ног? Парнишка, еще не пришедший в себя, встрепенулся, поправил очки и неловко потоптался на месте. Он был немного выше меня, лет двадцати с небольшим, с упрямым подбородком и внимательными, очень тёмными глазами. В его внешности было что-то излишне правильное, почти портретное: аккуратно прилизанный пробор, мягкое лицо, костюм цвета пепельного графита, тонкие очки в круглой оправе. — Извините. Мне следовало быть осторожнее. — тихо сказал он, чуть улыбнувшись. Я почувствовала, как в горле застряло слово. Меня охватил пронзительный, почти болезненный интерес. — Вы работаете здесь? — спросил он, чуть наклонив голову. — Временно. По распределению. А вы? — ответила я коротко. — Интерн Фридрих Рихтер, я полгода назад переведён сюда. Внутренний надзор, биохимия. Он снова улыбнулся, почти вежливо, но что-то в этой улыбке царапнуло. И в следующую секунду Фридрих уже собирался пройти мимо, но я поспешила остановить его: — Господин Фридрих? Я могу задать вам пару вопросов по врачебному составу? Фридрих немного растерялся, поправил съехавшие на нос очки. Он должен был хранить молчание, но ситуация со случайным столкновением оставляла его, как джентльмена, в долгу. — Да, конечно… чем могу помочь, Обершвестер? — Мне передали документы, которые нужно привести в порядок. Среди подписей был доктор Ранфельд. Он числится здесь? Фридрих поднял глаза к потолку и его взгляд затуманился. Он долго искал что-то в чертогах своей памяти и в конце концов опустил глаза и подозвал меня к углу стены, заговорил шепотом: — Ранфельд… Ранфельд… Был такой, но он уже не работает в клинике. Его перевели месяца три назад. Кажется, он был связан с лабораторной частью и архивами… Но я не уверен. Фридрих уже во второй раз пытался оставить всю эту историю с моей встречей, но я потянула его за рукав на себя, решая нажать: — А где конкретно он оставлял документацию? Где хранились материалы по его отделению? — Ну… если это лабораторные исследования, они могли уйти в архив при Институте Е.— колеблющийся Фридрих на мгновение стал белым и изобразил на своем лице неудовольствие и желание уйти. — Институт Е? — Так мы его между собой зовём. Это закрытая структура, туда доступ только по специальным разрешениям. Доктора из тех, кто там работал, не особенно общались… Он находится обособлено, скорее всего в одном из лабораторных зданий ближе к северо-восточной части комплекса. Но я ничего не могу вам точно сказать, пожалуйста, простите еще раз и дайте мне пройти. Фридрих попятился назад, явно чувствуя, что сболтнул лишнего в моем присутствии. Он виновато улыбнулся и скрылся между людьми, выходящими из соседней двери. Разговорить юношу удалось не совсем так, как планировалось, но я получила свое. И была бесконечно рада. Крошечная трещина в глухом лабиринте, из которой блеснул свет. Я любовалась им, как своим случайным, но таким точным открытием. Мир стал другим: чётче, острее, словно на мгновение я вышла из тумана. Нужно было сохранить это секундное счастье и азарт. Начинался обед у сотрудников. Столовая, она же надпись на дверях Kantine, находилась в главном корпусе. Атмосфера там была строгая, но с проблесками живой жизни: разговоры вполголоса, запах тёплого хлеба и супа, случайные взгляды и чувство передышки от тяжёлой и тревожной рутины госпиталя. Просторное помещение с высокими окнами и побелёнными сводчатыми потолками было наполнено светом. На стенах висели аккуратно выровненные доски с правилами гигиены и портреты высокопоставленных медиков. За длинными деревянными столами сидели санитары, фельдшеры, врачи, студенты, офицеры. Многие ели молча, кто-то читал газеты, кто-то говорил вполголоса, делясь слухами и фразами. Я застыла на секунду, сжимая под мышкой тонкий журнал, который таскала за собой как драгоценность. Наверное, я выглядела умалишённой. — Следующий! — крикнул сзади кто-то нетерпеливый и я неспешно шагнула вперёд. Подойдя к раздаче, я внимательно вгляделась в табличку с меню, написанную на куске меловой доски. Еда была простая, скромная, но горячая. Что-то в этом было утешающе земное, что я даже позволила себе улыбнуться. — Один картофельный суп, клецки и кофе, пожалуйста. — сказала я чётко, но сдержано. Повариха, широкоплечая женщина с закатанными рукавами и налитыми красными руками, бросила на меня оценивающий взгляд, словно проверяя, заслуживаю ли я сегодня больше, чем другие. Потом наклонилась над кастрюлей и щедро черпнула суп, бросила два кнедлика на белую эмалированную тарелку и хладнокровно протянула поднос. Я взяла его неловко, качнувшись и пытаясь вернуть телу равновесие, прошла вдоль столов, стараясь найти место у окна, где свет падал мягко и можно было остаться почти незаметной. Присев и поставив на деревянную столешницу поднос, я выпрямилась, взяла приборы и попробовала пищу. В последнее время из-за переживаний я то не ела вовсе, то ела слишком много. После таких качелей я стала брезговать едой, которую раньше бы съела с благодарностью. Такого никогда не было — простая ленинградская девочка, ничем не избалованная, начала воротить нос. В Берлине я набралась всякой гадости, как пес блох! С первой ложкой супа что-то сжалось внутри. Тёплая, простая еда и никакого изыска, а этом была её неожиданная сила. Без холодной утончённости кухни Карла, без символов власти и контроля, которые та несла. Только варёная картошка, солоноватый бульон… И внезапно, ярко, почти болезненно всплыло в памяти: Ленинград, зима. В кухне — закопчённый самовар, скамейка у стены, запах тушёной капусты, который казался тогда почти праздником. Я вспомнила, как делили еду на всех, как бабушка резала последний хлеб и клала его на фарфоровое блюдце, ставшее почти алтарём. Слёзы чуть не подступили. Я все еще живая и такая дура, плакать из-за супа! Я быстро вытерла уголок глаза, съела еще ложку. Здесь, в этой столовой, я неожиданно почувствовала себя живой. Я же просто девушка, уставшая, голодная, обманутая войной, но всё ещё помнящая вкус настоящего дома. И еда, такая простая, вдруг стала напоминанием и маленькой победой над тем холодом, в который всё превращалось. За столом я открыла небрежно, между ложкой супа и глотком ячменного кофе, научный журнал. Совсем случайно полистала его тонкие страницы, не зная, за что зацепиться глазу. Дурацкая привычка читать когда ешь, но я не могла ничего с собой поделать. Сказывалась тревога: нога качалась под столом в нервном приступе, а зубы уже пошли обрабатывать нежную кожу задней стороны губ. Наверное, стоило покурить, но здесь не курят. Лениво, не ожидая ничего особенного, я раскрыла его где-то на середине, оперлась локтем на стол, и взгляд мой упал на знакомое имя, уже мелькавшее в других документах:«Ranfeld Kaas. Verbrecher oder Wohltäter?»
Здесь его поносили за что-то, вчитываться было бесполезно. Взгляд немного спотыкается рядом с датой. Рядом кадры, описания и среди них снимок с едва различимыми строчками на смятом листе: In Raum 313/B verlegt, nur mit Sondergenehmigung. Fall 17B. Die Dokumente sind vertraulich. Das Projekt «Lichguell» ist eine Fortsetzung ohne Wissen der Klinikleitung. Hygiene-Institut der Charité. Nordosten. Мир вдруг замер. Вся столовая, с её гулом голосов, паром от тарелок, отодвинулась куда-то назад. Я смотрела на строчку и не верила глазам. Мой рот был полон тёплого супа, но это мало меня волновало. Внутри расправились крылья страха и восторга: это была настоящая зацепка. Сначала Саша, потом Ранфельд пытались спасти детей. Ранфельд точно что-то знал. Наконец-то это все закончится. Бумаги будут переданы Карлу, забудется Гейдрих, а Игнац все так же будет холодным и злым. Если это все, что мне осталось, то я согласна и на эти привычные детали. Мы уедем в Россию, забудем это все и погрузимся в войну, будем изощряться в ненависти к друг другу, копошиться, возиться в этой кутерьме… Пусть так, пусть это назовется счастьем. Я едва сдерживала дрожь в пальцах от этого озарения. Это рядом, это возможно, и скоро я отпраздную свой второй день рождения. Сердце стучало быстрее, будто вырвалось из глухой скорлупы безысходности. После долгих дней слежки, притворства, страха и моральной гнили, впервые за долгое время во мне вспыхнуло счастье: необузданное и теплое.Все закончится… Почти как молитва.
Утро, вокзал, чужой чемодан в руке, чужое имя в паспорте и поезд вдаль от Берлина. От сырого ветра, от ледяных глаз Гейдриха, от касаний Карла, от затхлой пустоты в груди. Впервые за много дней я позволила мечтать с аппетитом. Свобода. Воздух. Очищение. Я шла по коридору в сладком дурмане, который делал меня почти невесомой. Я не видела ничего вокруг, только повторяла себе нужные координаты. Выйдя на улицу и глотнув пленительного свежего воздуха, я обошла здание с другой стороны и заметила пристройку. Это было то, что нужно, и мне пришлось поторопиться, чтобы чьи-то маленькие, хитрые глазки не заметили меня. Я чувствовала под одеждой каждый шов пришитого изнутри кармана для документов. Сейчас все обострилось. Светло-серый фасад в строгом классическом стиле, с ровными рядами окон и резными фронтонами, напоминал одновременно храм науки и бюрократическую крепость. У входа две колонны и сдержанная табличка: Reichsinstitut für Hygiene. Открыв массивные двери я осмотрела себя: чисто выглаженный белый халат поверх формы — вполне уместно для работницы лазарета, прибывшей по служебному вопросу. Слева перед холлом за стеклянной перегородкой сидела строгая женщина с аккуратно уложенными волосами и очками на цепочке. Я направилась к ней уверенно, как будто была здесь уже не в первый раз. — Доброе утро, — с вежливой улыбкой сказала я. — Я Обершвестер из Charité. У меня распоряжение сверить материалы, не могли бы вы сказать, где находится архивный отдел? Секретарь окинула меня взглядом, быстрым, служебным, и кивнула. — На третьем этаже, комната 313/Б. Руководство архива сегодня присутствует. Вам нужно там доложить. — Спасибо. Все удивительным образом сходится. Никакого лифта, только лестница. Шаги в холле гулкие, словно спускаются на меня, отпрыгивая от бледно-кремовых стен. На каждом этаже стояли указатели, и на третьем этаже был длинный коридор с металлическими табличками на дверях. Я свернула в нужный, остановилась у двери 313, сделала короткий вдох и постучала. За дверью кто-то тяжело охнул и поднялся со стула, шоркая ногами. Дверь открыл морщинистый старик с полузакрытыми глазами и густыми белыми бровями, оглядел меня сверху вниз с открытым ртом и пропустил в пахнущее сыростью помещение с большими полками, в которых были отсеки. Хозяин архива приподнял очки и внимательно посмотрел на меня, сидя за стулом: — Документы, пожалуйста. — сухо произнёс он, указывая рукой на мой пропуск и допуск с формам. Я протянула аккуратно сложенную карточку доступа. Я взмолилась. Только бы старикашка не отказал. Моя судьба на волоске! Старик внимательно изучил печати и подписи, хмыкнул и покачал головой: — Пять минут, госпожа. Не больше. Ваш допуск уровень три, а этот архив две недели назад получил отметку четыре. Никого не должно быть здесь без соответствующего разрешения. Я кивнула и уже собралась жадно шерстить ячейки, ища нужную, как он вскользь окинул меня взглядом: — Ручек, карандашей, других предметов при себе не держите? Ничего, что можно использовать для пометок? Я слегка напряглась, но покорно ответила: — Нет, у меня ничего такого нет. — Хорошо, — сказал он строго, — время пошло. — старикашка двинулся на своем стуле и посмотрел в наручные часы, продолжая что-то записывать в своих бумагах на столе. Мое сердце учащённо забилось. Каждая секунда была на счету, и только от меня зависело, удастся ли найти то, ради чего я рисковала всем. Я тихо ступала между рядами, ища отсек с номером l-W — 17/к. Внутри все сжалось от страха, ведь этот поиск был едва ли не последним шансом найти то, что так долго искала. Среди одинаковых томов и папок, я увидела ее: «Fall 17B. Lichguell». Аккуратно подшитая, с чёткой надписью на корешке, как будто специально приготовленная для меня. На миг внутри вспыхнула яркая радость, наконец, ключ к разгадке. Еще чуть-чуть и я могла насладиться легкостью. Я простила себе все. Отпустила все-все грехи. Внезапно прониклась любовью к хитрой, изворотливой и по-настоящему ловкой Паулин Нойманн. Нет. Это все еще я — Полина Артемьева. Жадно схватив артефакт для спасения своей жизни, я облизнулась и задрожала. Пальцы открыли папку, а радость мгновенно сменилась на холодный комок в груди. Внутри пустота. В ледяной панике я покрутила папку и заметила сзади карточку из плотной бумаги.RSHA / Referat IV B4 — Sonderakten
Под ней был штамп с двойным орлом и свастикой, а еще чья-то неразборчивая подпись. Я почувствовала холодок, пробежавший по спине, приступ тошноты и немощности. Документы, которые я ищу, не просто исчезли. Их тщательно убрали из этого места. Иначе говоря — в игру вмешался кто-то очень высокий и опасный. Пустая папка, наполненная лишь молчанием и символами власти, стала для меня страшным знаком: настоящая битва только начинается. Я присела, раздвинув ноги, и кинула папку на пол. Благо отдел находился в другой комнате и меня никто не мог видеть. Эти страницы должны быть моей путевкой в жизнь, когда я выпорхнула бы из этой преступной клетки… Теперь меня обжигала безысходность и страх. В этот миг словно весь мир сузился до одной точки, этого тусклого свет над головой в архиве. Невыносимая пустота… Еще минуту назад я смеялась и верила, что обошла всех с лихвой. Вся сила, которая поддерживала меня до этого, испарилась. Это была не просто неудача — это был приговор. Тьма наступала на пятки, а истина исчезла, пути назад нет. И в этой немой, выжигавшей душу пустоте, страх к Гейдриху становился невыносимым, нависая надо мной тяжёлой тенью. Это было единственным страхом, который я не могла и не хотела понять. Еще не прошло и минуты, как я, совершенно поникшая и побелевшая, прошла мимо старика, пряча глаза. Сказав ему, что нужных документов не было найдено и не соврав, я брела в Charité, казненная своим собственным стыдом и напрасной надеждой выиграть у злостных карателей. Я выла в туалете, закрывая рот рукой. Я выла и падала на пол в приступе. Меня отрезали от спасения. Жестко и безжалостно. Меня обвели вокруг пальца, съели и не подавились! Словно я ела свое собственное дерьмо — перепуганная и грязная. Гейдрих, этот бесчеловечный монстр, оказался шустрее. И теперь мне придется вступить в сговор с сами сатаной. Кажется, жизнь у меня все-таки скорее отнимут, чем дадут.