Господи, что я делаю?
Мне пришлось изобразить судорогу в руках, чтобы скрыть этот слишком явный промах. Перьевая ручка ловко выскользнула, замарав мне руки и лист одни большим пятном, и упала под ноги. Офицер встрепенулся, тихо хлопнул по столу кулаком: — Почему это занимает так много времени? Я вздрогнула от его резкого голоса. — Я… я не хочу допустить ошибку, — ответила я тихо, с натянутой улыбкой. В графе «Nationalität» я задержалась дольше всего. Это слово казалось мне стальным капканом, в который, впрочем, я сама себя загнала. В этот плен из лжи и ненависти ко всему, что могло бы быть правдой. Правда меня смягчала. Чернила блеснули и я вывела аккуратно: Deutsch. Я заполнила всё, стараясь не пересекать линии, не смазывать чернила. Подпись вышла чуть крупнее обычного и это уже казалось ошибкой. Внутри всё содрогалось, от мельчайших атомов до вздыбленных жил. Ведь мне не только нужно было соврать, мне нужно было соврать так, чтобы ложь выглядела обыденной и ничем не примечательной. Чтобы её нельзя было зацепить пальцами, поймать, узнать и предать суду. В конце, когда я поставила свою подпись, мои ладони были влажными. Я сдала бумаги, глядя прямо в глаза мужчине за столом, будто проверяла, не прочёл ли он между строк мою настоящую биографию. Офицер отвлекся от своих бумаг, вытянул сухую шею и пристально вгляделся в строчки, а потом взглянул на меня с злобой. — Что это такое? — спрашивает он с раздражением и указывает на пятно, под которым незаметно спряталось «Ленинград». Я молча тянусь за листом, потупив глаза в пол, но тот не поддаётся, ведь секретарь держит его слишком крепко, как вещественные доказательства. Лист рвётся в офицерских руках с сухим треском. В корзине уже лежат смятые бланки и мой лист падает туда, как в общий могильник чужих ошибок. — Ошибочный экземпляр уничтожить. Переписывайте. Я беру из рук офицера новый бланк. В руках снова чернильная ручка, но пальцы предательски дрожат. Каждая буква даётся всё тяжелее: мысль о том, что одна кривая черта может снова перечеркнуть всё, расползается липкой паутиной по сознанию. Чернила густо ложатся на бумагу, в висках стучит: я уже теряю время и тону, а впереди неизвестно сколько ещё таких «мелочей». Меня удерживают, чтобы потом убить, но не кровожадно и прямо, а с обвинениями, что задержалась, опоздала, затерялась и обманула. Я яростно вжимаю локти в стол, будто так смогу удержать руки от предательской вибрации. В зале тихо, только часы отмеряют секунды. Это тиканье звучит как отсчёт до казни. Горло сжато, глаза жжёт, но слёзы сейчас будут признанием слабости, а это станет приговором. Я прикусываю щёку изнутри, чтобы удержаться, и выдыхаю медленно, стараясь не смять перо, не дать дрожи сорваться в строчку. Еще одна ошибка и мне никогда не освободить душу и тело из разъедающего плена. Я выпрямилась на стуле, поправила края листа, как перед выступлением. Я подаю бумаги офицеру во второй раз и тихо сжимаюсь изнутри с мольбой, от которой в груди все ходит ходуном. Каждая буква, каждый штрих, каждое число в этой бумаге уже выучены наизусть, подготовлены и проверены страшным желанием осуществить миссию Карла, но всё равно в голове настойчиво роется мысль: а вдруг? И в этой тихой мольбе не просто желание избежать наказания. Это просьба о праве остаться здесь, в строю. В глазах офицера холодное, оценивающее внимание, как у человека, который привык видеть чужие ошибки раньше, чем они сами о них узнают. Он задержал взгляд на долю секунды дольше, чем нужно, — словно прикидывал, насколько я нервничаю и смогу ли выдержать ещё один поворот бюрократического винта. После этого он так же спокойно вернулся к документу. — Дата получения допуска? — холодно спросил он. — Сегодня… — выдохнула я. Офицер щёлкнул печатью, но не отдал пропуск. Вместо этого потянулся к толстому журналу и медленно начал перепроверять мои данные по какому-то списку. Каждое переворачивание страницы казалось вечностью. — Фотография? — бросил офицер. Я опешила и покосилась на него недоверчиво: — Какая фотография? — Удостоверения без фото не бывает. Нужны две копии. Чёткие. Я растерянно повертела между пальцами карточку с одной единственной фотографией для паспорта. Теперь нужно было идти в подвальное бюро, где делали снимки. Я должна буду наматывать круги, чтобы изнурение пришло раньше, чем положено. Нужно каждый раз проходить через сотни острых углов и неизведанных путей чтобы обрести свободу. Я спустилась с лестницы первого этажа, держа в руках аккуратно заполненные бумаги для получения фото. Пальцы всё ещё помнили дрожь от взгляда офицера, которому я их подавала минуту назад. Пилотка немного съехала, а растрепанная челка не давала покоя и кололась. Коридор тянулся серым, узким змеем, запах сырости и холодного камня щипал ноздри. Я шла то быстро, стараясь не слышать стук каблуков по плитке, то замедлялась, чувствуя, как щипят ранки на пятках. Вдруг, где-то впереди, за поворотом, мелькнул высокий силуэт. Чужой профиль, чуть повернутый к свету из окна. Чёткие, почти резаные черты. Узкое длинное лицо, холодный блеск в глазах. Он в идеально выглаженной серой форме с петлицами обергруппенфюрера, белой рубашке и галстуке, с блеском на знаках отличия. Рейнхард Гейдрих шёл, чуть склонив голову, что-то обдумывая, и даже издалека в его походке было что-то хищное, опасное. Сердце ухнуло так, что в ушах зазвенело. Дыхание перехватило, а в животе всё сжалось, как будто невидимая рука вцепилась в органы. Шаги ускорились сами собой, ранки удивительным образом перестали саднить, а ноги перешли на бег. Лишь бы он не заметил, лишь бы взгляд не зацепился за меня, лишь бы не остановил… Сердце билось так громко, что казалось, что вот-вот раздастся эхо в пустом коридоре. Я свернула за угол, на тёмную лестницу вниз и только там позволила себе выдохнуть — быстро, неглубоко, будто до конца не уверена, что спаслась. Поправив челку пальцами сверху вниз, я почувствовала, как горят мои щеки. То выкурила сигареты Карла, то убежала от Рейхарда как пятиклассница! Позорница. Подвал был низким, потолок почти касался макушки. Лампочка под жестяным абажуром горела тускло и свет от неё расползался жёлтыми пятнами по стенам, мокрым от конденсата. Пахло гниловатой сыростью, едким проявителем и старой, залежавшейся бумагой. Фотограф оказался странным человеком: худой, с сутулыми плечами, в грязном халате, на котором отпечатались чёрные разводы химии. Его пальцы были в чернильных пятнах, а ногти обгрызены почти до мяса. Он молча ткнул в трухлявый стул посреди комнаты. — Смотрите прямо. Не двигаться. — сухо сказал он, нервно прилаживая аппарат для съемки. Сиденье было холодным. Сзади щёлкнул затвор камеры, вспыхнул резкий свет. Я на миг ослепла, ресницы слепились между собой. Где-то позади заскрипел тяжёлый штатив. — Еще раз. Вы моргнули, — в голосе фотографа прозвучало что-то недовольное, почти злое. Я почувствовала, как между лопатками стекает тонкая струйка пота. В голове металась только одна мысль-мольба: пусть снимок выйдет. Пусть всё будет верно. Пусть никто не найдет повод отказать. Снова вспышка, выжигающая глаза, но я изнутри приказываю себе терпеть что есть силы, превозмогая рефлекс. Теперь фотограф молчал дольше, чем хотелось. Стоял, уставившись на проявляющийся лист в мутном жёлтом растворе. Время растянулось, как резина, а тишина казалась угрожающей. — Годится. — наконец произнёс он и бросил снимок на решётку для сушки. Я поднялась со стула, получая свою фотографию в служебной форме. С листа смотрела перепуганная, с поджатыми губами как на допросе девушка лет двадцати с лишним, с немного осунувшимся лицом и крупными веснушками. Не оглядываясь я пошла вперед и казалось, что выходя из этого подвала, я оставляю там не только копию портрета, но и маленький кусочек своей воли. Наконец, со снимками в руках, я снова поднялась на первый этаж. Офицер, даже не взглянув на фото, сунул их под стекло, проштамповал и выдал временный пропуск. — Архивный доступ только в сопровождении. И всё под расписку. Нарушите и я буду писать рапорт. Его холодное предупреждение напугало меня, но я не подала виду. Забрав нужные документы, я поспешила вглубь первого этажа, где располагался архив, уходящий в подвал. Свет здесь был приглушённый: две тусклые лампы, подвешенные к потолку, создавали длинные дрожащие тени на голых кирпичных стенах. Передо мной возвышалась тяжёлая дверь из закалённого дерева с массивным металлическим замком. На двери было маленькое стеклянное окошко, через которое охранник мог с одного взгляда оценить посетителя. Я чуть поднялась на носочках и увидела за окошком ряд узких коридоров, стены которых были увешаны стальными стеллажами, полностью забитыми папками и коробками с документами. Металлический блеск полок в сочетании с тусклым светом создавал ощущение, что сама комната хранит в себе тайны, которые не должны покидать её. Возле двери располагался охранный пост — кресло и стол, — казавшийся неотъемлемой частью интерьера, а строгий эсэсовец без выражения лица медленно отмечал имя, проверял пропуск, и лишь тогда дверь открывалась, впуская внутрь. Я остановилась возле охраны, предоставив для проверки документ с пропуском и фотографией. Эсесовец не двинул ни одной мышцей своего могучего тела, а только опустил взгляд на документы. Спустя пару секунд его взгляд снова уставился в коридор с тупым, бесстрастным вниманием. — Отказано в доступе. Я взвилась, сдерживая себя, чтобы не кинуться на этого нацистского злодея: — Почему? — Здесь отсутствует вторая подпись отдела кадров. Без этого вы не имеете права пройти. Я пыталась вглядеться ему в глаза, чтобы он прочитал мои проклятья, но охранник продолжал смотреть прямо и почти не дышать. Это меня сильно задело и я в самой сильной злости поднялась на второй этаж. От стен веяло холодом, от ламп суровым светом, который не согревал, а только подчёркивал бессмысленность всего происходящего. Каждая дверь, каждый пост, каждый бюрократический клерк — преграда, которая истощала меня и выводила из себя. Внутри горела злость: злость на систему, которая заставляет людей прыгать по инстанциям за каждой мелкой формальностью; злость на себя за то, что приходится играть по этим правилам; злость на тех, кто сидит в кабинетах, ставит печати и ничего не делает, кроме как тормозит процесс. Каждая минута ожидания в коридорах, каждый взгляд строгого сотрудника, каждый скрип ручки казался намеренным издевательством. Я впопыхах подошла к отделу кадров. Серые стены, холодный блеск пола, ровный свет ламп: всё это усиливало ощущение, что здесь не место слабым или нерешительным. Надо было собраться и я поправила одежду после бега. За стеклом сотрудники сидели за высокими столами, погружённые в кипу документов. Их взгляды были сосредоточены, движения чёткие и точные. Каждый шаг, каждый жест находился под наблюдением. — Ваш пропуск? — сухо спросила сотрудница. Я протянула документ, ощущая, что все взгляды в комнате буквально виснут на мне, уставшей и измученной беготней. Каждое мое движение видно через стекло. — Мне нужна подпись второго офицера… срочно! — выдавила я, стараясь, чтобы голос не дрожал. Сотрудница молча взяла пропуск, проверила штамп, перечитала строки. Я почувствовала, как внутри сжимается что-то, словно одна маленькая ошибка приведёт к катастрофе. Я закрыла глаза на мгновение, вдохнула глубоко и попыталась сдержать усталость. Когда глаза открылись снова, я увидела: главная сотрудница медленно поднимает ручку и ставит подпись, каждое движение точное и невозмутимое. Я испустила вздох облегчения. Маленькая победа, но какой ощутимой ценой. — Теперь всё в порядке. Не забывайте: формальности не пустяк. — сухо сказала сотрудница, возвращая пропуск. Я на радостях кивнула, сердце всё ещё колотилось, дыхание было прерывистым, но в груди загорелось чувство внутренней силы. Путь в архив теперь открыт. Каждая тень коридора, каждый звук подвала, каждая дрожащая лампа — всё стало частью испытания, которое я обязана пройти, шаг за шагом, с каждым дыханием, с каждым вздохом тревоги и облегчения. Охранник в этот раз также опустил глаза на мои документы, его глаза задержались на подписи, затем он провёл взглядом по всей бумаге, словно проверял каждую букву. На мгновение повисла тишина, напряжение становилось ощутимым. Я тихонько сжала зубы и зажмурилась в предвкушении неминуемого. — Всё в порядке. Можете проходить. — наконец сказал он и его голос прозвучал как небольшое просветление во тьме моего пути. Я поспешила внутрь архива. Это были комнаты с высокими стеллажами и массивными металлическими и деревянными шкафами для хранения документов. За каждой комнатой был закреплен один администратор и несколько прочих архивбеамтеров — сотрудников архива. В воздухе висел особый запах: смесь старой бумаги, пыли и чуть уловимого металла от шкафов и стеллажей. Лампы под потолком светили тускло, оставляя углы в полумраке, и этот полумрак казался чем-то живым, наблюдающим. На каждом столе лежали стопки папок с аккуратно подписанными корешками, некоторые из них были обвязаны тонкой верёвкой. Чернильницы, перья и печати создавали ощущение, что весь архив — живой организм, где каждая мелочь важна. Вдоль стен стояли тележки с папками, на которых аккуратно лежали бланки и журналы регистрации. В углах масляные лампы, оставшиеся с довоенного времени, иногда тускло мигающие, будто колеблющиеся от дыхания воздуха. Стеклянные окна были закрыты плотными шторами, и свет из коридора попадал лишь полосой, делая полумрак ещё глубже. Главный администратор архива сидел за отдельным столом, аккуратно сложив перед собой списки дел и журнал регистрации. Это был мужчина лет пятидесяти, сухопарый, с длинным острым носом и вечно поджатыми губами, словно он постоянно недоволен, но не говорит об этом. Его седые волосы аккуратно зачёсаны назад, ни один локон не выбивается из общего порядка. Пальцы медленно переворачивали страницы толстого журнала. На нём безупречно выглаженный серый китель и даже воротничок рубашки сидели так, словно их только что прогладили. Взгляд холодный, внимательный, с легким прищуром, как у человека, который привык видеть ложь и мелкие хитрости за версту. Отделов в архиве было пять, для каждого отдела своя небольшая комната, наполненная папками и стеллажами. Каждый шаг давался с усилием, каждая мысль — борьба с усталостью и тревогой. Я подошла к столу. Главный администратор поднял взгляд, а его глаза пронизывали насквозь. — Ваш пропуск и сопутствующие документы. — сказал он ровно, почти без эмоций. Я подрагивающей рукой протянула документ. В этот момент мысли путались, тревога сжимала грудь, но вместе с ней поднималась странная решимость: я не могла отступить. Я знала, что за этой проверкой стоит цель, ради которой стоит терпеть каждую секунду напряжения. Я уже в архиве. Администратор изучал пропуск долго, взгляд его задержался на каждой подписи. Тишина давила. — Штамп Главного управления IIа есть? — он не поднимает глаз. — Мне сказали, что он не нужен… — ответила я, растерявшись. — Здесь всё нужно. Тогда придётся идти туда. Без штампа у меня руки связаны. Я на секунду прикрыла глаза, словно надеялась, что ослышалась. Опять споткнулась о бумажки?! Слова администратора звенели в голове, как металлический удар: ещё один круг по этому каменному лабиринту. В его голосе нет злобы, но нет и ни капли сочувствия. Я знаю: IIа в другом крыле, три этажа вниз, и там всё делают медленно. Я собрала свои бумаги, осторожно, чтобы не показать, как пальцы бьет дрожь. Раздражение жгло изнутри, но лицо оставалось почти неподвижным, ведь так учил мой хозяин Карл: здесь нельзя дать слабину, нельзя позволить, чтобы тебя запомнили как «ту, что спорит». — Хорошо. — произнесла я тихо, почти выдавливая из себя это слово. В здании RSHA становилось душно. Я вышла, обмахиваясь ладонью и замечая, что эсесовцев стало на одного больше. Только один похож на другого. Кружилась голова. Я припала к стенке, кося глаза в пол и пытаясь набрать воздуха побольше. Никаких фокусов организма в виде крови из носа и обморока не должно было случиться, потому что это был бы провал. Я сжала кулаки, чувствуя, как злость и бессилие переплетаются, каменеют в теле: меня гоняют от одного кабинета к другому, а цель всё ещё недостижима… Злость постепенно смешивалась с тяжёлой усталостью. Они гоняют меня не потому, что это нужно, а потому что могут. Я ничего не могу. Каждое новое требование, каждый штамп был как мелкий крючок, за который цепляют, чтобы проверить, выдержишь ли ты ещё один рывок. В голове звучал один вопрос: а хватит ли у меня сил пройти все эти круги, прежде чем дверь архива закроется перед самым носом? Я вошла в отдел IIa и сразу ощутила, что воздух здесь плотнее, холоднее. Лёгкий запах старой бумаги и чернил висел густой пеленою, а тусклый свет ламп создавал странные тени на стенах и столах. Передо мной стояла очередь из сотрудников. Кто-то кашляет, топчется в нетерпении, кто-то раздраженно шепчется за спиной. Коридор заканчивался массивной дверью, за которой слышался приглушённый шум печатей и шуршание страниц. За столом сидел мужчина средних лет с бледным лицом, нервными глазами и короткими резкими движениями. Он словно всё время находился на грани раздражения. Как только я протянула бумаги, он резко вскинул брови и бросил почти скомканный возглас: — И что это?! Почему подписи не соответствуют? Почему вы считаете, что без проверки моих сотрудников можно пройти? Его голос был резкий, громкий, с ноткой злобы, но моментально он начинал бубнить сам с собой, перебивая собственные слова, скандалил и ворчал, пока я стояла в ступоре. Он вдруг резко наклонился к документу, схватил штамп и, почти бросая его на бумагу, начал бормотать: — Если вы думаете, что это так просто… Нет! Нет, так нельзя! Как я могу быть уверен, что всё правильно?! Я сжала зубы от нервного крика сотрудника и от того, что он привлек ко мне всеобщее внимание. Вина и страх смешивались в одно тяжёлое ощущение. Наконец мужчина вздохнул, словно сбросил с себя всю тяжесть ярости, и медленно, почти театрально опустил штамп на документ. Он отошёл назад, протянул документ и всё ещё бормотал себе под нос, нервно теребя ручку: — Посмотрите на это и проверьте… это… что вы вообще делаете, черт возьми? Я едва заметно кивнула, хватая документ. Сердце всё ещё колотилось, дыхание сбилось, но теперь в руках был штамп — ключ, который откроет путь в архив, хотя внутри всё еще выло от страха перед следующим шагом. Мне нужно было снова «бодаться» с эсесовским охранником, потому что когда я пыталась по старой памяти проскочить через угол, он подвинулся и преградил мне свободную щель, выговорив это строгое «Halt». Я нервно развернула карточку, тыча ему в самый нос с шипением и прошла дальше. У массивной двери архива стоял администратор с каменным лицом. Он молча взял документы, провёл взглядом по печати IIa. — Процедура утверждения… Заполните это. Без этого вы не войдете в хранилище. Дата, фамилия и подпись. — сухо произнёс он и потянул к себе толстый, тяжёлый журнал в чёрном кожаном переплёте. Журнал лежал на столе передо мной, тяжёлый, в чёрном переплёте, с чуть потрёпанными углами. Страницы, пожелтевшие от времени, хранили аккуратные ряды имён, дат, подписей. Чернила старых записей поблёкли, но всё ещё читались. Никаких дополнительных вопросов, никаких уточнений. Регистрирующий уже вернулся к своим бумагам, как будто меня больше не существовало. В этих стенах люди становятся частью мебели: подошёл, поставил подпись, исчез. Перьевая ручка лежала в фарфоровой чернильнице, и, взяв его, я, сдувая челку с глаз, машинально начала писать. Все выходило складно: имя, фамилия. А вот графа «Цель работы» меня остановила. Я хотела написать что-то общее, вроде «статистическая сверка». Но в голове всплыла странная комбинация цифр и букв, которую я слышала от Карла перед работой в Charité. Я не придала значения ничему из этого, потому что голова после пробежки по RSHA совершенно отказывалась работать. И теперь рука, как будто помня сама, вывела код: 17В. Чернила блеснули, растекаясь по волокнам бумаги. Я вздрогнула, заметив, что написала. Зачем? Администратор невовремя поднял глаза, скользнул взглядом по строке, но никак не отреагировал. Лишь привычным движением закрыл журнал, словно защёлкнул крышку металлического ящика. — Проходите. Я глупо похлопала глазами и сжалась. Казалось, я сделала что-то лишнее. Пять секунд и ошибка, которую я даже не до конца осознавала. Она уже ушла из рук, став строчкой в большом реестре. Я прохожу в первую из трех комнат архива. Это был Administrative Akten и первый взгляд на аккуратные стопки папок успокоили меня. Каждая папка имела печать, четкие заголовки: «Списки сотрудников», «Приказы», «Служебная переписка». Я взяла первую папку, развернула листы. Всего лишь цифры, фамилии, подписи. Всё шло по регламенту, но ничего, что могло бы помочь Карлу. Внутри папки мелькнула странная пометка от руки, едва различимая в углу: «MA, Bericht Nr. 47». Я замерла. «MA… Медицинский архив?» — подумала я, сердце забилось быстрее. Я судорожно перелистывала папки одну за другой, пытаясь найти хоть что-то, что соответствовало бы цели. Но всё было однотипно, сухо и пусто. И тогда я заметила ещё одну мелочь: на столе лежал маленький каталог с систематическими кодами для разных архивов. В кодах к определённой категории документов значилась та же комбинация, что была в пометке. Я помедлила — и поняла: эта комната — только административная, нужные материалы лежат в другом месте. В голове закрутился тревожный вихрь: придётся искать дальше. Дальше была комната Sicherheitsarchiv. Она была массивной, с утяжелённым замком и маленьким смотровым окошком. Стукнула в дверь и тихий голос администратора спросил: — Документы проверены? Я кивнула, показывая бумагу с подписью и печатями. Внутри воздух был холоднее, металлы шкафов отдавали лёгким смешанным запахом ржавчины и бумаги. Стеллажи тянулись к потолку, а между рядами медленно перемещались администраторы, почти беззвучно, словно тени. Я с интересом и страхом взяла первую папку, но уже через пару листов поняла: эта секция ближе к тому, что я ищу, но здесь слишком много всего. Сотрудники второго архивного отдела внимательно за мной наблюдали, переговариваясь между ходьбой и заполнением бумаг. Их взгляды были цепкими и недоверчивыми. Стоило мне задержаться взглядом на одном из стеллажей, как администратор напротив слегка приподнял бровь — предупреждение было без слов. Все сотрудники архива двигались тихо, но не суетились: кто-то перелистывал толстые папки, кто-то скрупулёзно, как отлаженный механизм, вносил записи в журнал: чёрные чернильные линии ложились на бумагу четко и ровно. Здесь всё происходило по строгому ритму, и любой чужой шаг мог нарушить этот хрупкий порядок. Проходя мимо сотрудника, сидящего за деревянным столом с перегородкой, я заметила под локтем небольшой кусок пергамента с аккуратной надписью: «MA — dort». Сердце ёкнуло в радости и смятении. Либо мне специально оставили эту метку, либо мое внимание просто умышленно направили. Я медленно двинулась дальше, к следующей комнате, уже зная: за этой стеной меня ждёт Медицинский архив, где спрятаны ключи к тайне, за которой я пришла. Ради которой я живу и нахожусь здесь. Комната была огромной, с высокими потолками и длинными рядами стеллажей, уходящими вдаль. Металлические шкафы стояли вплотную друг к другу, а между ними едва хватало места, чтобы пройти. На полках с почти фанатичной аккуратностью были расставлены папки и коробки с медицинскими журналами, отчётами о пациентах и протоколами экспериментов. Стеллажи были помечены кодами и цветными метками. Некоторые папки имели аккуратные рукописные заметки на полях, будто чужие руки оставили подсказки, но не для посторонних глаз. Между рядами медленно перемещались администраторы. Они были внимательны, их взгляды следили за каждым шагом, даже если движения казались бесшумными и почти незаметными. Место одновременно впечатляло своей аккуратностью и пугало сознанием того, что здесь хранится самая секретная информация, за которой я пришла. По центру комнаты стояли длинные столы с аккуратными стопками папок. На некоторых столах лежали инструменты: старые весы, пробирки, колбы. Они остались от лабораторных записей как немые свидетели запрещённых экспериментов. За длинным столом у входа сидела фрау Реманн — крепкая, с острыми плечами, с тонкими губами, стянутыми в прямую линию. Её волосы были уложены в гладкий тугой пучок, ни одного выбившегося локона. На носу были узкие очки в стальной оправе, а перед ней идеальный порядок: стеклянная чернильница, перо, стопка чистых бланков, стопка уже заполненных. — Разрешение на допуск к архиву? — её голос был ровным и холодным. — У меня направление от… — начала я, подавая бумагу. — Без допуска ничего. — отрезала Реманн, не подняв глаз. Она протянула длинный бланк, с таким видом, будто вручает приговор. — Заполните. Черными чернилами. Я нервно опустилась за узкий столик у стены. Краска на столешнице облупилась, дерево было в царапинах и вмятинах от десятков других перьев. Чернила оказались густыми, тягучими, а перо неожиданно капризным, словно специально настроенным на то, чтобы подвести. Оно царапало бумагу, оставляя рваные штрихи. Графы были крошечными, так что буквы в них приходилось втискивать. Стоило мне вывести линию чуть неровно, как голос Реманн, не повышаясь произнёс: — Здесь нельзя исправлять. Переписывайте. И вот уже передо мной, страдающей, лежит второй бланк. Потом третий. Руки у меня начинают дрожать, пальцы немного цепенеют от напряжения, а время тянется мучительно медленно. Какие-то сотрудники из двух предыдущих архивов внезапно появились у стеллажей и делали вид что занимаются каким-то пересмотром документов, но на самом деле им было попросту интересно почему я сижу здесь и натужно переписываю уже третий лист. Это было неприятное, цепкое и уродливое внимание как к ничтожеству, чьи жалкие попытки заслуживают лишь громкого смеха. Я отдала последнюю форму администратору. Она молча проверила каждую подпись и печать, скользнула взглядом по аккуратным рядам записей и, наконец, кивнула. Плечи с трудом распрямились, но тяжесть никуда не ушла — лишь отступило мышечное напряжение. Мне нужно было подойти к одному из сотрудников архива, который курировал медицинскую часть. Каждое действие требовало предельной осторожности. Я шагала тихо, не оглядывалась, не присматривалась к стеллажам, чтобы найти знакомое название. Когда я подошла к узкому столу сотрудника, он поднял взгляд. Я остановилась у массивного стола, за которым сидел сотрудник первой части отдела. Его глаза были внимательными и холодными, как ножи. Я уже была готова сказать за чем пришла, но тут же отпрянула от стойки. Если я произнесу точное название вслух, то моментально стану мишенью. Нужно быть хитрой. — Ну что вам, госпожа Нойманн? Говорите же. — отозвался сотрудник за стойкой, качнувшись на стуле. Я с мольбой подняла взгляд. Тихий, почти невидимый запрос о карандаше и кусочке бумаги. Сотрудник слегка кивнул, протянул мне чистый бланк и карандаш. Я облизнула сухие от тревоги губы, чуть наклонилась над выступом стойки, вывела: «Доступ к делу L-Q». Напряжение росло, растекалось по жилам холодной тяжестью. Каждое слово, которое я пишу, каждое число и буква — это потенциальная ловушка, но и единственный путь вперёд. Я отдала бумагу и широко распахнула глаза, приоткрыв рот в надежде на понимание. Сотрудник слегка прищурился, и в его взгляде мелькнула нужная эмоция. Я видела как его губы едва сжались: код и название папки были известны только избранным кругам. Внутри я почувствовала маленький прилив уверенности. Страх всё ещё жил в груди, но теперь это была осторожная бдительность. Шаг за шагом я училась превращать тревогу в стратегию, а страх — в оружие. Этот маленький успех давал силы идти дальше по коридорам RSHA, где опасность пряталась не только за дверьми, но и в тишине. Сотрудник скользнул взглядом по бланку, постучал кончиком карандаша по столу, задержался на одной строчке и чуть нахмурился. — Архив данного дела закрыт. Только по разрешению особого ведомства. Я почувствовала как внутри что-то похолодело. — Что мне нужно сделать, скажите? Сотрудник откинулся на спинку стула, поправил ворот мундира и продолжил, будничным тоном: — Процедура предусматривает два варианта. Первый — разрешение одного из главных офицеров. Например, бригадефюрера Карла Нойманна из III отдела. Контроль «народного здоровья» и расовой политики. Если он подпишет, доступ получите сразу. — А второй? — Второй это через господина Гейдриха. Но напрямую вы к нему не попадёте. Нужно подавать заявку его секретарю. Он рассматривает подобные дела только по вторникам. Я быстро прикинула в уме: сегодня была пятница. Четыре дня ожидания. Четыре дня, в течение которых кто угодно может заинтересоваться почему мне вообще понадобилась эта папка. Нужно выбирать наименьшее из зол, хотя я не могу точно знать, кто из этих двух людей хуже. Они стоят друг друга. Мысль о том, что придётся идти через шефского секретаря, вызывала дрожь. Одно неверное движение — и ловушка захлопнется. Карл это другой вариант. Он ближе, более доступен, подписывает документы по внутренним правилам. Но с ним тоже нельзя расслабиться. Он наблюдает, всё видит, даже когда улыбается или молчит. Постоянное, хоть и неявное, давление. Доверять Карлу или нет — неясно. — Я попробую через III отдел. Сотрудник слегка склонил голову, словно фиксируя выбор. Теперь всё зависит от Карла или я застряну здесь навсегда. Выдохнув, я прошла мимо эсесовца охранника, опять «откатившись» на несколько позиций назад. Я немного постояла возле окна, посмотрела на снующих офицеров и ощутила, как скулы неприятно сводит выше щек. В памяти сигнал. Всплыло чувство привычного облегчения: курение. Даже короткая сигарета могла дать минуту передышки, сделать дыхание ровнее, успокоить дрожь. Я повернула за угол и направилась к курильной комнате, узкой и почти скрытой, с массивной дверью, на которой висела простая табличка: «Raucherraum». Внутри пахло смесью табака и холодного воздуха, который долго не менялся. Я потерла кожу между бровями большим и указательным пальцем, оперлась о стену, зажгла сигарету и закрыла глаза. Каждая затяжка была словно маленькая передышка для сердца и разума. Но в глубине сознания неугасимо горела тревога: бланк с делом Lichtquell уже на пути к Карлу и каждая секунда могла стать критической. Дым медленно клубился вокруг, пальцы расслаблялись. Тело приходило в норму. Но тишина курильной комнаты была обманчива. Скрип двери и в комнату вошли двое мужчин в серых мундирах SD. Они встали у окна, не обратив на меня внимания, и заговорили вполголоса. — Говорят, он требует перепроверить все запросы по линии IIа за последнюю неделю, — сказал один, стряхивая пепел и прикладывая сигаретку к вытянутым губам. — А сегодня ещё и пятничная проверка реестров канцелярией… Будем выжаты как лимон, обещаю тебе. Всё, что попадёт под сомнение, уйдёт наверх, — хмыкнул второй, кладя руку в карман брюк. — Ха-ха, а я думаю, что он уже что-то нашёл. Иначе не смотрел бы так… — проговорил со смехом первый. Они переглянулись и один из них тихо добавил: — Ты же видел. Когда он злится, это хуже, чем если бы он кричал. Он утомляет меня этим. Странный. — Да, вечно ему все надо. Двое понимающе рассмеялись. Я уронила пепел в пепельницу, сделала затяжку и попыталась выглядеть равнодушно. Это было трудно — порой я ловила себя на том, что прислушиваюсь с явно заинтересованным видом. На третьем этаже я немного задержалась, не решаясь снова попадать во внимание Карла. Мне претило всё, особенно беготня по инстанциям. Мне не нравились все эти люди, меня раздражал шеф, болели ноги, кружилась голова. Я вошла в кабинет Карла тихо как будто боялась потревожить воздух. Он не сразу поднял голову от бумаг, но, заметив меня, медленно снял очки и положил на стол. — Вы что-то хотели, фройляйн? — тон его был вежлив, но за вежливостью пряталась настороженность и ирония. — Мне нужно одобрение для входа в архив третьего сектора. Сегодня. Он кивнул, потянулся к ящику стола, но замер, держа ручку над чистым бланком. — Сегодня? Это срочно? — в его глазах мелькнуло что-то похожее на усмешку. Он издевался! — Срочно. Это связано с поручением, которое от вас. — Ах да, поручение. Я сделала шаг ближе. — Иногда обстоятельства меняются. И нужно действовать быстро. Карл слегка приподнял бровь. — Быстро это когда человек готов на всё, чтобы получить нужное. Вы готовы? Я узнала эту игру. Я узнала, но отводить взгляд не хотела. Вместо ответа едва заметно улыбнулась, почти по-кошачьи. — Arbeit macht frei, не так ли? Все выполню и обрету свободу. От этих слов Карл резко приподнял глаза. Удивление в его взгляде сменилось сменилось восхищением, граничащим с экстазом. — Свобода… Интересно, что вы называете «выполнить». Для некоторых это просто бумажки. Для других — всё, что они могут предложить. Вот. Личное одобрение. Действует только сегодня. — Нойманн подписал бланк, поставил печать и положил передо мной. Я взяла документ, чувствуя под пальцами тёплую бумагу, и уже повернулась к двери, когда он добавил: — Ах да, фройляйн. В следующий раз приходите чуть раньше. Мне нравится, когда вы просите. Я наклонила голову в знак благодарности и не удостоила бригадефюрера взглядом. Я уже почти дошла до двери, когда Карл едва заметно посмотрел на часы. Его взгляд скользнул по моей фигурке и уже за дверью я услышала: — Двенадцать. Дал ей намного больше времени, чем следовало. Уже подумывал, что не справится с моими ловушками, а она вон какая. Умненькая, внимательная… Славяне иногда удивляют. Слова были мягкие, почти игривые, но в них чувствовался тонкий оттенок интереса и внимания, который заставил мое сердце сжаться от неприязни. Меня это почти до слез задело, вызвав неприятный холодок отвращения. Хотелось это никогда не слышать. Впечатление, что меня раздели и надругались. Да, так мог только Карл, сделать это словами… Он давно вычислил эту слабую сторону во мне. Невидимая нить напряжения натянулась ещё сильнее. Его комплимент был одновременно пыткой и оружием. Он заметил мой ум — и теперь это моя главная уязвимость. И всё же, несмотря на брезгливость, мне приходилось оставаться в игре. Каждое движение было аккуратным, ровным, без намёка на эмоции, чтобы не дать Карлу почувствовать мое внутреннее отторжение. Это была напряжённая игра — противный, но опасно привлекательный для миссии баланс между страхом, брезгливостью и необходимостью действовать. В медицинском архиве я скользнула взглядом по массивным шкафам с металлическими бирками: «Geheime Reichssache» — секретно, «Nur für den Dienstgebrauch» — только для служебного пользования. Перед входом меня осмотрели, а сотрудник, принявший одобрение бригадефюрера, медленно провёл меня вдоль стеллажей. — Здесь у нас любят тестировать новичков. Знаете ли вы, что такое «Fehldokument»? Я промолчала, а сотрудник архива продолжил, проводя пальцами по корешкам папок: — Это когда вы берёте то, что вам нужно, но оказывается, что в папке фальшивка. А на следующем допросе вам предъявят её и спросят, зачем вы вообще туда полезли. В груди кольнуло тревожное предчувствие. Это проверка. Один из этих документов здесь по моему делу фальшивка. Если я выберу неправильно, меня раскусят как некомпетентную. Если же попытаюсь забрать несколько, то станет подозрительно. Я сразу заметила, что некоторые папки слегка запыленнее других, а на некоторых бирки были чуть-чуть перекошены, будто их кто-то недавно трогал. Я нашла полку 17/к и замерла. Передо мной стояли три папки с одинаковой надписью «Erbliche Gesundheit». Все они были серые, с чётким штампом и датой, отличавшейся всего на пару дней. Я медленно потянулась к первой. Бумага корешка была чуть шероховатой, ткань местами распушилась, будто старая, потертая руками. «Срочно: Институт Е» гласила папка. Сердце застучало чуть чаще. Папка выглядела как настоящая: плотные обложки, аккуратно пронумерованные страницы, аккуратные подписи и печати. Я осторожно провела пальцем по верхней странице, ощущая холод бумаги. Внутри — документы о медицинских экспериментах, исследованиях, даты, фамилии, места проведения. Всё было настолько правдоподобно, что можно было бы поверить: это настоящие данные. Я перелистывала страницы — и заметила странный ритм. На чётных страницах лежали фотографии детей, перевёрнутые вверх ногами, а на нечётных — обычные тексты и таблицы. Сердце застучало сильнее. Даже без особого внимания было ясно: кто-то создал этот документ не для того, чтобы информировать, а чтобы испытать или запутать. Перевернутые фотографии как тихий сигнал: «Ты смотришь, но не трогай». Украдкой оглянувшись, я легко вернула папку на место и с замиранием взяла другую. Вторая папка абсолютно такая же снаружи, но внутри бумага была чуть белее, листы ровнее, чернила чёткие, а запах слишком свежий и оттого слишком правильный. Бумаги лежали ровными стопками, аккуратные подписи и печати на каждой странице. На первый взгляд идеальный документ. Я медленно перелистывала страницы, стараясь не пропустить ни одной отметки, ни одного штампа. Руки слегка дрожали, дыхание становилось прерывистым, а душа гудела. Вдруг взгляд упал на едва заметную красную точку на полях страницы, которую я почти не видела при первом просмотре. Я замерла в полушаге от стойки администратора и от случайного промаха. На мгновение показалось, что комната наполняется тишиной, даже шорох собственных пальцев звучал слишком громко. Пролистывая остальные страницы, я нашла еще две детали: секретную подпись в конце (я видела ее лишь мельком, но она могла быть зафиксирована в журнале) и почти невидимый штамп-шифр — ключ к системе отслеживания. Вот уж точно, в RSHA ценят внимательных и любопытных. Об этом мне рассказывал Карл, невзначай или специально, но все это всплыло в памяти и выдало плоды как раз тогда, когда было нужно. Пальцы дрогнули, и страница чуть не сорвалась на пол. Волна дрожи прошла по телу, заставив меня чуть пригнуться, чтобы собрать лист. Сердце колотилось от ужаса и возбуждения одновременно. Один неверный жест мог бы мгновенно активировать систему и выдать. — Нет, нельзя… даже крошечная ошибка и всё закончено. — прошептала я, стараясь успокоиться. Повернувшись на пятках назад, я плавно подошла к стеллажу и вложила дело обратно, делая вид, что для порядка все пересматриваю. Каждая найденная страница была как маленькая победа, но одновременно и постоянная угроза, напоминающая, что здесь всё построено на страхе на страхе и дотошной слежке. У третьей папки был странный вес. Я только подняла её в своих маленьких ладонях, как тут же откинулась назад, пошатнувшись. Будто в середину вставили что-то лишнее, которое совершенно не помещалось внутрь. Я листала вперед и вперед, придерживая папку коленом. Fall 12… Fall 13, 14, 15, 16.. Всё остальное подробные, скучные бухгалтерские отчёты, списки сотрудников, переписка, даты проведения экспериментов. Я трачу часы, горбясь под тяжестью невозможности «поймать удачу», а в ответ — лишь пустота. Страницы, которые могли бы раскрыть секрет, удалены или заменены на «декоративные», чтобы ловушка выглядела правдоподобно. Под делом «Fall 17» валялись фотографии тех же детей, которые я уже видела в первой папке. Ничего не понимаю. Пилотка съехала на бок, на лбу проступил пот. Я почувствовала как в спину вонзился чей-то взгляд и медленно обернулась. Сотрудник медицинского архива стоял в проходе, глядя прямо на меня. На его лице не было улыбки, но в глазах что-то похожее на холодную насмешку. Они все здесь заодно, команда упырей, убийц и моральных уродов, а я кручусь между ними, стараясь не попасть в пасть к крупным животным с третьего этажа. Это даже трагично. Руки устало свисали над пустой папкой. Страницы перелистывались одна за другой, штампы и подписи мелькали, но ничего не давало ответа на задачу. Все документы оказались подделкой, пустой ловушкой. Я выполнила все как надо! Я следовала точно, я не могла ошибиться! Внутри нарастало чувство опустошения. Каждый час, проведённый в архиве, казался потерянным навсегда. Я присела на корточки, делая вид, что осматриваю самый нижний стеллаж, но зарывшись в бумаги лицом, я пускала слезы, пытаясь не издавать звуков. Я никогда не увижу отца и мать. Карл сделает все, чтобы их уничтожить. От этого щеки становились горячее, а слезы крупнее. Стены архива были холодными и немыми. Темные ряды стеллажей давили своей бесконечной, бессмысленной чередой. Я почувствовала полное одиночество: вокруг никто, только тишина, только бумаги, которые не говорят ничего, кроме лжи. Замкнутое пространство, из которого мне нет выхода. Я не достойна даже этих бумажек, которые мне не поддаются! Наматываю круги ада по RSHA. Ноги болят, есть хочу безумно. А я здесь... играю в его карловские игрушки. Как щенок, которому кинули косточку. Ничтожество, ничтожество! По губе скатилась теплая крупная капля, капнула на страницу документа и промочила ее насквозь. Я тряхнула головой и присела за рабочий стол чтобы показать что работаю с бумагами, до которых мне уже нет никакого дела. Мне нужно было привести себя в порядок, чтобы никто не мог зацепиться за такое внезапное и слишком явное расстройство. Шмыгнув носом и размазав рукой слезы по лицу, я выпрямилась, собралась и опустила руки на бедра, чуть поглаживая их. Мне нужно было вернуть телу ощущение того, что оно все еще находится со мной. Воспоминание о Карле всплыло мгновенно.«Он стоял ко мне так близко, что я слышала как колотится его железное сердце. Его дыхание было холодным и развевало мелкие волоски на челке.
— Хранилище. За железной дверью находится шкаф с надписью «LW-17/ κ». Доступ имеют только трое: начальник отдела, старший архивариус и специальный сотрудник, который был лично проверен начальством. Кто будет на этой смене, не ясно. Вы получите категорию допуска Intern, чтобы не привлекать внимание начальства. Эта форма с ограниченным доступом к историям болезни, врачебным записям, расписаниям эвакуаций. На бумаге «проверено». Форма пошита в соответствии с вашими параметрами. Внутри есть скрытый карман для документов. Как только вам удастся войти туда, вам нужно будет только вынуть одну папку:«Fall 17B. Erbliche Gesundheit». Она все разрушит, если попадет не в те руки. Удачи, фройляйн Нойманн. — прошептал Карл мне быстро в ухо и сунул под ремень юбки карточку-пропуск, чуть задержавшись руками на моем теле.
Я тяжело поднялась с пола и рванулась буром к столу сотрудника. Внутри только резкая ломкая злость, которая заглушает страх. Я ничего не вижу на своем пути, потому что ощущаю себя преданной, раздавленной и безнадежной. Я боялась ошибки много раз, но сейчас что-то переклинило и я решила действовать напролом. Я иду прямо к столу сотрудника и в этой решимости есть что-то бесстыдное, нарочито грубое. В висках стучит, будто кровь кипит: «Мне плевать. Я имею право. Я должна найти. Я должна спастись.» Я бесцеремонно тяну за ручку первого шкафа. Аккуратно сложенные карточки с именами пациентов, но явно не то. Я быстро просматриваю их, потом с агрессией задвигаю обратно. Следующий ящик с засохшим бутербродом, пара личных писем и блокнот с заметками, написанными торопливым почерком. Я в вихре бумаг пролистываю страницы, не останавливаясь, и бросаю обратно. Всё это похоже на мелкую, копошащуюся жизнь сотрудников, не имеющую никакого отношения к тому, что я ищу. Ящик! Шкаф! Движения мои были нагло привычны, будто я хозяйка здесь; рука тянулась к ящику, прежде чем глаз успевал разглядеть, за что хвататься. Я веду себя как человек, для которого чужие вещи и чужие границы ничего не значат. У меня вообще их нет, потому что я всего лишь пятно в пространстве, добитое унижением и проигрышем! Я просматриваю все верхние ящики, отодвигаю бумаги, щупаю пальцами дно, будто ищу тайный отсек. Из угла вдруг раздаётся резкий голос: — Что вы себе позволяете?! Немедленно прекратите или я позову охрану! За соседним столом поднялась вторая молодая сотрудница архива в сером пиджаке, её руки дрожали, но глаза горели яростью. Я едва обернулась и на секунду наши взгляды столкнулись. Внутри всё оборвалось. Я только коротко бросила: — Сядьте. Я могу проверить. У меня есть допуск. Сотрудница колеблется, но угрожающе добавляет: — Я позову охрану, клянусь. Я на мгновение ощутила, как предупреждение чиркнуло спичкой в сознании. Все полыхнуло от жгучего страха, оставив неприятный налёт внутри. Ещё один рывок и меня действительно могут схватить за такую нарочитую дерзость. Я мгновенно захлопываю ящик, отступаю от стола и, не сказав больше ни слова, делаю вид, что отказываюсь от продолжения этой гнусной линии поведения. И именно в этот момент скрипнула дверь: в комнату вошел администратор архива. Он остановился на пороге, не веря своим глазам. — Фройляйн Нойманн! Что вы делаете? — голос у него тонкий, нервный. Я даже не оборачиваюсь сразу. Закрываю ящик, поправляю на столе бумаги и чернильницу и только потом смотрю через плечо, как будто все так и задумано: — Проверяю порядок. У вас в ящиках хаос, между прочим. Администратор моргает, не понимая что сказать. — Здесь не место чужим рукам! — он осмеливается сделать шаг ближе. — Тогда держите свои шкафы под замком. Голос ледяной, как у человека, который не боится разоблачения. Мой тон удивляет даже меня саму. Такое впечатление, что все это делает какая-то неизведанная часть меня. Мужчина бледнеет, пятится к двери, не решаясь дальше спорить. Всё напрасно. Я с пустотой в глазах обвела стеллажи архива. Усталость давит на плечи, будто сама тяжесть этого хаоса вот-вот раздавит меня. В груди сжимается комок и мне кажется, что я самая первая в очереди неудачников за оплеухой от судьбы. Я думала, что здесь, в этом мёртвом молчании архивов, найду что-то настоящее, что спасёт меня и родителей. Но ничего нет. Сквозь холодный свет лампы я вижу на руках собственные отпечатки чернил, руки дрожат, и хочется кричать от этой бессмысленности. Я не представляю абсолютно никакой ценности. И когда я стала оценивать себя с помощью работы, миссий и бумаг? Я вспоминаю слова Карла, все его наставления. И все эти мысли не утешение — а укол. Как будто все, что я могу держать, это лишь чужая воля и чужая игра. Слёзы жгли глаза, горькие и тяжёлые, словно каждой их каплей я пыталась смыть всю свою ошибку, но понимала: исправить ничего нельзя. Я вижу пятно от слез на полу и во мне смешиваются жалость к себе, страх и какая-то дикая ярость: мне нужно было найти это и я не нашла. Они могут погибнуть. Мне не за что больше держаться в этом страшном стихийном бедствии. Всё рушится. Всё, что я хотела удержать исчезло. Наяву я бью себя по плечам, а мысленно по лицу, за каждую секунду, когда колебалась, когда не хватало решимости, за каждый неправильный шаг. Если бы я была сильнее, если бы я успела, тогда в Charité… Мысли крутятся как острые ножи. Я не могу успокоиться. Каждая мелочь казалась коварной — шум ламп, скрип половиц, слабый запах бумаги — всё обостряло чувство собственной беспомощности, какой-то ничтожности среди большого клубка страха. Дверь в архив медленно открылась и по тяжелому шороху я сразу поняла, кто туда заглянул. Карл стоял в проходе и, положив руки на живот, о чем-то добродушно беседовал с администратором архива. Я пыталась спрятаться за стеллажами, чтобы этот боров не заметил как я разрыдалась, но Нойманн своими хитрыми глазками быстро нашел меня в глубине архива, посмотрел на карандашную стрелку на чулках и незаметно приподнял голову со взглядом, в котором строгость смешалась с восхищением. — Внимание, сотрудники отдела III. Срочное совещание. Все присутствующие в кабинет для заседаний по пятницам. — прозвучал голос Нойманна и шаги постепенно утихли. Все сотрудники отдела мигом поглядели на часы, потом переглянулись и хмыкнули. Наверное, что-то здесь было не так, но все тут же спешно покинули свои места и поспешили за командой бригадефюрера. Двери закрылись и я осталась одна, окружённая тишиной и запахом старой бумаги. За дверью послышались четкие шаги, кто-то развернулся и остановился у двери, кашлянул, прислонился. Кто-то большой. Я замерла, стараясь не дышать, но сердце забилось быстрее: это мой шанс. Я осторожно подошла к шкафам. Кажется, каждая папка шептала: ищи, смотри, не упусти. Давящая, осязаемая тишина стала моим союзником. Никто не видит, никто не контролирует. Вдруг погас свет. Я встрепенулась, выставив руки вперед. Полная тьма, она словно обволакивала меня, сжимала грудь, делала каждый вдох невозможным. Паника захлестнула, пальцы невольно сжались. И вдруг лампы вспыхнули снова. Мгновенно, как будто кто-то включил прожектор на тайный уголок. Я закрыла глаза от вспышки и ударилась об один из стеллажей спиной. От удара папки задрожали и наклонились в разные стороны. Мой взгляд упал на слегка отличающийся блеск в их полумраке — холодный металл, почти незаметный, но теперь сияющий. Сердце забилось быстрее: это он. Железный ящик с едва различимой надписью lW — 17/к. Я замерла, дыхание перехватило от смеси ужаса и восторга. Кажется, весь архив вдруг замолчал и только этот блеск вел меня к цели. Надежда вспыхнула, как искра среди тьмы, и я знала: я на правильном пути. Ящик был закрыт замком, а ключа не было поблизости. Время шло на секунды и мне некогда было искать в тайниках отмычку. Пальцы дрожали, но я осторожно извлекла шпильку из волос. Я вставила её в замочную скважину, ощущая каждый щелчок, каждое сопротивление механизма. И вот — долгожданный звук. Замок поддался. Я аккуратно подняла крышку ящика. Внутри ровно уложенные папки, и среди них та, которую я искала. Тяжёлая папка из плотного картона тёмно-серого цвета, с потёртыми углами. По краям следы частого перелистывания, будто её не раз открывали и закрывали. На корешке аккуратно наклеена узкая белая бумажная полоска с машинописным текстом:«Lichquell. Erbliche Gesundheit»
Шрифт ровный, канцелярский, слегка выцветший. В левом верхнем углу обложки был штамп орла с расправленными крыльями и свастикой в венке. Ниже стоит красный гриф: «Streng geheim».А внизу, чуть смещённая в сторону, аккуратная надпись от руки чёрными чернилами: «Kinderakte». Сердце подпрыгнуло. Смешанное чувство облегчения и страха: один неверный шаг — и всё могло кончиться мгновенно. Лучше бы я никогда не знала что в этих бумагах. Лучше бы я никогда не касалась этого зла, в котором нет ничего, кроме преступлений и ненависти к людям. Сколько здесь было греха и безумства над совершенно безвинными детьми… Сколько здесь было старательных манипуляций с целью истребить, прекратить, поставить на паузу. Это все было настолько изобретательно, точно, страшно и фанатично, что подкашивались ноги. Замыслы в этих головах. За всем этим стояли страшные монстры, которые свято верили в свои идеи и несли их, как что-то живое и обязательное. Они решили что могут взять жизнь под контроль: уничтожать, резать, колоть, убивать, в конце концов. Как можно было решать, кто имеет право жить, а кто нет? Кто они, арийцы, на самом деле? Гнусные падальщики, палачи, душегубы и проклятые мрази, которые нашли себя в том, чтобы делать грязную работу по уничтожению. Как можно было так цинично, методично и безжалостно разрывать судьбы детей, превращать их в объекты для экспериментов и при этом чувствовать себя «правильными» и «необходимыми»? Я знаю, они не задавались этим вопросом. Движимые страстью очищать мир от, по их мнению, «ненужных» людей, они забывали, что сами мало кому нужны, такие безобразные и страшные. Это безумие, которое ослепляет разум и разрушает человечность. Я ненавижу это. Ненавижу тех, кто участвовал в этом, кто писал отчёты, кто ставил подписи и смотрел на эти лица, не дрогнув. Осуждаю всех этих людей, которые забыли, что жизнь не статистика, не эксперимент, не вещь, которой можно распоряжаться. Они предали человечество, они предали совесть, они предали себя. Это не просто жестокость — это тщательно организованное, холодное зло, которому нет прощения. Эти были дети, которым уже не суждено жить. Маленькие лица, застывшие в страхе или боли, глаза, которые никогда не увидят утреннего солнца, не услышат смеха, не почувствуют тепла человеческой руки. Их смех и слёзы, надежды и игры были обрублены на корню, превращены в сухие строки отчётов и мрачные фотографии. Они никогда не узнают ласки, радости, любви. Они сами синоним слова «никогда». Каждая фотография сопровождалась подписью: имя «подопытного», дата, код процедуры. Я раскрыла очередную страницу и от ужаса чуть упала. Это были тела, которые невозможно было назвать человеческими. Кожа была изуродована ожогами и разрезами, конечности деформированы так, будто их насильно сгибали и растягивали, лица искажены в немыслимых гримасах боли. Губы детей часто были раскроены, некоторые сшиты с какими-то другими частями кожи. Их глаза широко раскрыты, застывшие в молчаливом ужасе. На некоторых снимках виднелись следы экспериментов: металлические приспособления, стягивающие конечности, иглы в грудных клетках, распотрошенные внутренности с описью, открытые ранки, аккуратно подписанные «результаты опыта». Между фотографиями были сухие отчёты: даты, коды, таблицы. Безжалостные цифры, как будто каждое страдание превращалось в точку статистики. На полях красной ручкой отмечали «повторить», «неудачно», «результат удовлетворителен». Были даже разрезанные напополам беременные женщины, кусками, с такими же подписями внизу. На каких-то фотографиях были ровно разложены отрубленные части тела, где-то на страницах были изуверские отчеты об оплодотворении и стерилизации едва достигавших зрелости детей, а также взрослых людей. Насильственное, бескомпромиссное принуждение и фотографии полученных уродств. На некоторых фотографиях тела детей были не просто травмированы — их пытались фиксировать в позах, которые неестественно изгибали кости. Взгляд маленьких глаз был направлен прямо в камеру, а в нём замерший ужас и растерянность. На других кадрах виднелись следы экспериментов: медицинские инструменты рядом с телами, банки с непонятными жидкостями, отметки на коже маркерами, словно пытались сделать из живых существ учебные образцы. Иногда дети на фотографиях лежали рядом друг с другом, связанные или приколоченные гвоздями в руки и ноги, а рядом символические пометки «контрольная группа» и «объект для анализа», что превращало их в статистику. В некоторых кадрах кровь застыла пятнами на простынях, в других, она жидкая, почти чёрная. Рядом были подробнейшие описи этой крови, которую получали ужасным, бесстыжим путем. На фотографиях кровавое месиво, уводящее сознание в какую-то дикость, в какие-то доисторические времена, когда человек мало отличался от животного. Это такая мерзость, которая внезапно делит мою жизнь на «до» и «после». Я сама лечила детей, помогала раненым, спасала их жизни, а теперь примкну к тому, от чего всегда спасалась? Я проводила пальцами по краям страниц, едва удерживаясь, чтобы не выронить их от ужаса. Каждое изображение давило на грудь, сердце сжималось, дыхание прерывалось. Слёзы текли сами по себе. Это были слезы всего самого человечного во мне — жалости, скорби, милосердия. Мне было их просто жаль, вот так вот, просто. Без громких слов, лишних движений и мыслей. Все настоящее — в простом. Сейчас это простое чувство так захватило меня, что я скулила, кривя губы. Мне было ужасно и горько видеть, что эти дети никому не нужны, оставлены на произвол жестокости взрослых. Взрослые должны быть умнее, на то они и взрослые! Каждый снимок — маленькая, совсем крошечная трагедия, остановка маленького сердечка, каждое имя — крик, на который никто не ответит. И я сидела одна среди рядов шкафов, и плакала. Не только за них, но и за себя. За то, что живу в мире, где такое возможно. Они могли бы вырасти прелестными людьми, добрыми, славными, полезными, а оказались нужны только для опытов этим ублюдкам. Кто же защитит наш мир, если люди уничтожают детей, которые могли бы принести этому свету больше? Если мы истребляем ростки, мы никогда не получим большего! Я едва могла поверить, что человеческие руки способны на такое. Всё внутри меня кричало и одновременно давало понимание: именно эти бумаги — ключ к спасению, любой ценой. Это было жестоко: для кого-то это смерть, а для меня это спасение. Вот он адский нацизм, убогий и кошмарный, двуличный и мерзкий. Я перелистывала папку, углубляясь в ее содержимое все дальше и дальше. Таблицы, подписи, штампы — холодная бюрократия. И вот в конце, подшитые небрежно, словно никчёмный довесок, фотографии. Крохотные лица, ещё не понимающие, что такое зло. Кто-то улыбался робко, кто-то серьёзно смотрел в объектив. Дети, которые могли бы сейчас играть на улице, держаться за руки, ссориться и мириться. У них не будет детства. Они умрут по воле войны.Versuchspersonen — Kinder, Transport Juni 1942. Konzentrationslager. Das Programm «Erbliche Gesundheit. Lichguell.»
1. Levi, Miriam (9 Jahre) — Unterkühlungsversuch 2. Rosenfeld, Jakob (7 Jahre) — Seruminjektion 3. Weiss, Samuel (10 Jahre) — Phosphorbrandversuch 4. Klein, Ester (6 Jahre) — Nervenoperation 5. Petrescu, Ion (8 Jahre, Roma) — Trinkwasserentzug 6. Marku, Alina (11 Jahre, Roma) — Sterilisationsversuch 7. Dimitrescu, Florin (5 Jahre, Roma) — Erfrierungsversuch 8. Сидоренко Анна (9 лет, slav.) — Knochenspan 9. Иванов Сергей (12 лет, slav.) — Typhus-Injektion 10. Коваль Милена (7 лет, slav.) — Gasforschung gez. Reinhard Heydrich gez. Heinrich Himmler И напротив было слово, оставшееся чернильным приговором: Genehmigt. In Kürze durchführen. Александр должен был это все остановить тем, что отправил документы в Берлин. Но он не знал, что они попадут в цепкие лапы этих убийц. Он не знал, но надеялся на меня. Самое страшное — это невозможность что-либо сделать. Ни предотвратить, ни изменить. Я знала, что если передам документы, операция будет доведена до конца и все эти дети исчезнут ради проекта: в газе, в опытах, в холодных подвалах. Но если я их удержу, тогда погибнут другие. Игнац узнает, Карл насторожится, а за мной самой начнётся кровавая охота. Я прижала папку к груди, будто это могло согреть маленькие, уже приговорённые мёртвым почерком имена. Я могу их спасти? Нет, не могу. Меня саму нужно спасать. Я могу лишь выбрать, кому достанется смерть — им или мне, им или другим. И мысль эта была невыносима. Я чувствовала себя предательницей этих детей, даже если знала, что выбора нет. Кровь прольется. И на мои руки тоже. Я оформила передачу по внутренней почте RSHA — система работала строго: конверты с бумагами отправляли через особые ящики. Каждый раз прикладывалась карточка-накладная с подписью ответственного лица. Обычно это делали младшие сотрудники и в хаосе бюрократии сотни таких конвертов уходили каждый день. Обложка пакета письма была подписана будто это часть рутинной медицинской отчётности. «Statistische Berichte — Abt. IV». Поверх я положила пару сухих, скучных листов отчётного характера: таблицы, списки, где-то даже нарочно подчеркнула пару строк карандашом, чтобы казалось, будто это действительно проверочный материал. Сотрудник архива получил документы и при мне отправил их в почтовую корзину. Пакет громко бахнул на дне. Он станет чьей-то смертельной подписью. Я застыла у ящика, и даже охранник заметил мое странное замешательство. До вечера я работала как делопроизводитель. Писала бумаги, отпуска, командировки. Под вечер меня отправили снова в архив, выполнить сверку списков сотрудников. Передо мной лежал блокнот, я беспорядочно что-то черкала, записывала перед пыльными томами. Всё казалось одинаковым, пустым, лишённым смысла. Глаза жгло от мелкой кропотливой сверки, за окном начинало темнеть. Сотрудники архива расходились, щебеча что-то и собирая сумки, я махнула рукой в сторону администратора, произнеся, что по поручению руководства должна задержаться. Он кивнул и вышел. Уставшая и растрепанная, я сидела над таблицей, выписывая имена сотрудников. Подойдя к окну, я заметила как выходит из здания к своему черному автомобилю Карл Нойманн, довольный и бодрый, попутно болтая с каким-то офицером. Адъютант привычно суетился, Карл барахтался, залезая внутрь машины, двигатель заурчал и унес его прочь. Дальше выходили какие-то знатные бюрократы с сияющими на солнце значками, садились в машины, уезжали. Интересно, белобрысый господин еще здесь? Белобрысый господин. Ха-ха-ха. «Английские лгуны называют обергруппенфюрера СС Рейнхарда Гейдриха «белокурой бестией». Пусть эта клевета станет ещё одним доказательством страха врагов перед нашим непобедимым руководством». — гласит вывеска на новостной доске RSHA. Я хмыкнула себе под нос и снова посмотрела на стопку неразобранных дел. Снова взявшись за карандаш, я просидела до самой темноты под присмотром того самого охранника. Зевнув и дернувшись, я потянулась, выставив уставшие за день ноги. В архиве воцарилась тишина: убаюкивающая, плавная. Я прикрыла глаза на половине строчки и опустила голову. Вдруг свет замигал. Дверь с грохотом распахнулась и ударилась о стену. Я сжалась, притихла, чтобы меня не заметили, но меня выдал треск карандаша, упавшего на пол и покатившегося куда-то вдаль. В проходе стояла вытянутая фигура в лучах коридорного, холодно-желтого свечения. Это был шарфюрер Гельмут. Его тень растянулась по полу, и я почувствовала, как холод прошёл по позвоночнику. Он шагнул внутрь, не торопясь, с лёгкой насмешкой в лице: — Задерживаешься на работе в архиве, Паулин? Сколько же ещё дел ты хочешь разгрести? Я неприятно поморщилась, пытаясь дать понять Гельмуту, что его издевки излишни. Хотя между нами не было открытой вражды, он меня крайне напрягал и злил. Внезапная паника подступила к горлу. Его взгляд, полный едкой насмешки и контроля, словно пронзал меня насквозь. Воспоминания о той ночи в баре и о том, как я была уязвима, вспыхнули вместе с ощущением, что ушлый Гельмут может использовать это против меня в любой момент. — Ты что здесь делаешь? Он дерзко и игриво отозвался: — Я? Я тут работаю так-то. А еще я сегодня дежурный офицер охраны, так что придется мне немного подежурить… с тобой. Или на тебе. Или даже в тебе. Не против? — Подежурь, но сделай это по службе, а не по твоим низменным фантазиям из клуба под шнапс. Гельмут расхохотался и одним быстрым скачком на своих худощавых ногах подпрыгнул ко мне: — Да шучу я. Немного новостей из моей личной жизни. Я помирился со своей Лоттой. Больше никаких баров! О, мой Бог, она у меня такая взбалмошная. — Мне не очень интересна твоя личная жизнь, Гельмут. Оставь меня в покое. — с усталостью и раздражением сказала я. — Да? А я думал, мы уже достаточно близки после того, что было тогда. Она просто здесь работает, в медицинском архиве, поэтому я рассказал. Сегодня на совещании с бригадефюрером Нойманном она была просто на взводе. Вот как она кричала: это не просто происшествие, это непозволительная наглость! Кто-то ворвался и рылся в секретных папках, как у себя дома! Сколько еще будет твориться этот беспредел в нашем отделении? Внутри всё горело: стыд, страх и ярость смешались, будто огонь и лед. Я отвернулась, пытаясь скрыть предательски покрасневшее лицо. Мысль, что кто-то может догадаться, кто устроил дебош в архиве, не давала мне покоя. Карл спросит по всей строгости, если узнает, что я была неосторожна в поиске документов. — Нет, ничего такого не знаю и знать не хочу. — холодно заявила я и принялась дальше прописывать страницу с именами, не замечая Гельмута. Он тем временем продолжал улыбаться и подошел к ящику с письмами от архива. Гельмут аккуратно открыл его, достал письма и сложил в ровную стопку на соседнем столе. Среди обычной корреспонденции я заметила тяжёлый конверт в пакете, который он задержал в руках дольше остальных. Лёгкое напряжение прошло по плечам, пока я незаметно наблюдала за действиями Гельмута. Конверты он положил в отдельную папку, отодвинул всё остальное. Я поняла, что он делает это с точностью и хитростью: письма будут собраны в одном месте, без следов спешки, а эта тяжелая папка в конверте изменит всё. — Да и вообще в архиве никогда не было никаких вопиющих случаев. Как и таких тяжелых папок. Кому нужна эта куча мусора? Наши люди не любят такие тяжести. Я подозреваю, что кто-то новенький мог немного не вписаться в наш привычный ритм. Не поворачиваясь, я дрожащим голосом говорю: — Положи на место и отправь по адресу. — На место? Нет. Тебя, смотрю, так волнует эта тяжеленная папка. Личный интерес или что-то большее? Я же знаю, что ты никакая не Шрайнер. Врала мне там в баре. Ты Нойманн, а у бригадефюрера девочек, похоже, очень много. Ты ему очень понравилась, если он пристроил тебя сюда. Или ты на задании? Я схватила карандаш и ринулась на Гельмута. Рука с зажатым оружием взметнулась в воздухе, зубы стиснулись до скрипа. Я хотела уничтожить его на месте, воткнуть этот карандаш ему в глаза или глотку и сесть в тюрьму за убийство офицера. Он с радостью перехватил мои запястья и потряс меня, смеясь в лицо. Наши силы были не равны. Я шипела, вырывалась и подскакивала, но всё, чего я добилась, — это дать ему возможность легко подхватить меня и швырнуть на стол. Шарфюрер навис надо мной и немного прижал меня своими ногами к столу, поставив руки с двух сторон. — Чшш… В туалете ты была не такая страстная. Решила показать свой характер? Злодей получил свое. Коленка полетела со всей дури Гельмуту между ног и он, крякнув и зажмурившись, осел на корточки, шумно ругаясь сквозь зубы. Я, дрожа, отскочила в сторону и схватила первую попавшуюся папку, готовясь швырнуть ее в него. Гельмут, приходя в себя, тихонько достал Luger и прицелился: — Еще один шаг и будет больно. Как тебя раззадорила эта папка! Ты точно к ней неравнодушна. Я, тяжело дыша, смотрела на дуло пистолета и соображала как себя защитить. Гельмут, все еще щурясь и потирая ушибленное место, вихляя, подошел поближе. Ноги его заплетались. Отступая на шаг и выставляя папку перед дулом, я уводила шарфюрера дальше. Он шел за мной по пятам и все время хищно улыбался, иногда дергая пистолетом чтобы напугать меня. Я обвивала поступательными движениями уже который ряд, пытаясь сбить Гельмута с толку, иногда делая резкие обманчивые движения папкой. Мне приходилось все время оглядываться назад чтобы не зацепиться ни за что и не дать слабину. Но когда моя голова крутилась, он шел быстрее. Я прищурилась, держа папку так, будто собиралась метнуть её в лицо, — и усмехнулась сквозь дыхание: — Правда? Хочешь прострелить мне руку, чтобы забрать бумажку? Ну давай, только не жалуйся потом начальству, что шарфюреру пришлось гоняться за девкой ростом метр пятьдесят пять. Гельмут оценил эту шутку и пошел на меня быстрее, уперевшись пистолетом в папку. Я все время шла вперед, но, путая след, шагнула вбок, нервно усмехнувшись: — Или тебе нужен повод объяснить, почему в штанах вдруг стало пусто? Виновата папка? Гельмут скривился, выдохнул сквозь зубы, но ствол не отвёл. — Ты слишком острый язык имеешь для такой крошки, язык-то отрежут первым. — А без языка мне проще будет наблюдать, как ты на корточках сидишь. Нахаживая круги как в каком-то глупом драматическом фильме, мы не спускали друг с друга глаз. Он держал меня на мушке, а я целилась папкой ему по голове. Эта скотина тоже против меня здесь и может скомпрометировать меня не хуже того самого дела в тяжелом конверте. Гельмут идёт боком, плавно, как зверь, кружит, вытянув руку с пистолетом. Каждое движение он высчитывает, будто заранее знает, где я оступлюсь. Мне страшно, но и упрямства мне не занимать, поэтому веду эту опасную игру с шарфюрером. Каждый поворот вокруг стеллажей как шахматный ход. Я чувствую стену за спиной ещё до того, как касаюсь её лопатками. Холод проходит сквозь одежду. — Вот как! Сегодня я дежурный офицер и мне полагается отчитаться за все происшествия за сегодня перед администрацией. Наверное, все то, что произошло не случайность, а цепочка. Умолчим про оскорбление и нападение на офицера сегодня? Договоримся? Гельмут усмехался тонко, мерзко, зная, что у него в руках власть. Его глаза горели азартом охотника. Он плавно проводит стволом пистолета по коже, царапая ее. Сначала он останавливается на виске, затем ведет ниже, медленно, испытывая меня на храбрость. Потом он опускается вниз, облизываясь и вставляя мне дуло в ухо. Затем, с наслаждением сминая кожу железом, ведет на лицо и достигает кульминации: насильно вставляет ствол в рот, погружает холодный металл со специфическим вкусом под язык. Курок тихонько скрепит под давящими его пальцами. Я сглатываю, смотря ему в глаза. У Гельмута взгляд цепкий и в нём нет ни тени сомнения. Мерзавец решил раздавить меня как крысу. Страх. Липкий, животный, заставляющий всё внутри сжиматься. Яростное упрямство вертится в голове: я не позволю, чтобы он меня взял, я не мышь в его ловушке.Ну давай, стреляй, сукин сын или я раскрою тебе череп этим чёртовым архивом!
Я чуть вздрогнула, прикусив зубами ствол пистолета и закрыла глаза. На лице выступило предсмертное блаженство и никакая мысль не нарушала его. Я умиротворенно замерла и ждала выстрела прямо в горло. Гельмут чуть расслабился, почти наслаждаясь своей властью, ожидая мольбы или крика. Его пальцы дрогнули на курке, но выстрела не последовало. Конечно, все было фальшивым. После затишья я сделала очень резкий рывок вниз, ободрав себе десну до крови о прицел. Правая рука ухватила тяжёлую папку с документами крепче и, вложив в движение всё отчаяние, я ударила Гельмута по голове. Бумаги разлетелись веером, но край папки пришёлся точно в висок. Гельмут, не ожидавший сопротивления, качнулся. На четвереньках перебегая к столу чтобы захватить все вещи, я рванулась к двери. Охранник возле нее приподнял от неожиданности плечи и что-то крикнул вслед, но я не услышала. Сердце гулко билось в груди, в ушах стоял звон. Я летела вниз по лестнице, на ходу пересчитывая ступеньки и прижимая ладонью сочащуюся кровью рану. В мутном стекле я увидела знакомый Opel возле двери. Карл как всегда думал наперед и прислал Марту. Она сидела за рулем уже долгое время и успела заскучать, потому что я надолго задержалась. Увидев меня в таком состоянии, Марта всплеснула руками, тараща глаза: — Фройляйн, что с вами? Я вырываю в ярости ручку двери и кидаюсь на сиденье, озираясь назад. — Марта, быстрее поехали! Быстрее, быстрее! Она дернулась, резко схватила руль. В её взгляде мелькнула смесь изумления и тревоги: никогда ещё я не была такой безрассудной и не вылетала с окровавленным лицом. Машина, выжатая на максимум, завизжала и рванула вперед, окутанная густым дымом пыли и бензина. Мы рванули по узкой улочке; колёса визжали на поворотах, выворачиваясь почти наизнанку. Сзади слышались крики, и вдруг резкий выстрел: пуля со свистом пронеслась мимо. Я резко дернулась, сердце замерло, но к счастью, нас не задело. Марта взвизгнула, крепко вцепившись в руль, и ускорила машину. Она выглядела почти плачущей. Пули свистели совсем рядом, опасность висела буквально за спиной. Мы мчались по улицам, лавируя между зданиями. Я едва успевала переводить дыхание, но знала: ни шагу назад, ни передышки. Каждая секунда могла быть последней, каждая тень на дороге — смертельной. А у меня в голове не было ни мыслей о свободе, ни радости — только страх. Что теперь со мной будет? Что скажет Карл, когда узнает, что я втянула нас в эту смертельную погоню? Что мне светит за такое? Гейдрих сожрет меня с говном. Я боялась, что наказание будет жестоким, безжалостным. И во что я ввязалась…