Непорочное воображение мисс Бриджертон

R
В процессе
13
автор
Размер:
планируется Макси, написано 119 страниц, 35 938 слов, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
13 Нравится 12 Отзывы 2 В сборник

Часть 5: Что происходит, когда игра становится правдой, или Как Бенедикт обвинил свадьбу в любви

Настройки
На свадьбе Энтони и Эдвины в королевском дворце случается немыслимое. Не пожар. Не взрыв. Не скандал из-за поддельного титула. Не призрак прабабушки Агаты, требующий вернуть усы на портрет. Нет. Эдвина убегает. Никто ничего не понимает. Священник закатывает глаза к потолку, будто спрашивает: «Господи, неужели я невнятно читал?» Леди Уитмор падает в обморок — сначала от шока, потом ещё раз, когда понимает, что никто даже не попытался её подхватить. Леди Бриджертон просто закрывает глаза. И шепчет что-то себе под нос. Элоиза уверена: она пытается вспомнить, не забыла ли сегодня утром велеть слугам перевернуть матрасы. Элоиза наблюдает за этим хаосом. Для неё это не трагедия. Социальная конструкция брака дала трещину, и она хочет увидеть, как рушится фасад. Свадьба немного задерживается. Не отменяется. Потому что, по законам света, если невеста ушла, но жених остался — это не провал, а «временное затруднение». И потому что Бриджертоны не отменяют торжества. Они их переформулируют. Теперь это: «Церемония бракосочетания Энтони Бриджертона и его будущей идеальной виконтессы (в отсутствии оной)». Энтони стоит. Просто стоит, как человек, который только что узнал, что его идеальный план содержит одну непредусмотренную переменную: свободу выбора другой стороны. Вся семья идёт в выделенную им гостиную — роскошную, с золочёными стульями и портретами королей. Для официального обсуждения «инцидента». Элоиза, конечно, понимает, почему Эдвина убежала. Кто в здравом уме захочет быть женой Энтони? Не из-за него самого. Нет. А из-за того, что он — не человек, а проект. Чертёж. План. Расчёт. Идеальный виконт. Безупречный. Холодный. Он не говорит: «Люблю тебя». Он говорит: «Я рассчитал вероятность счастья — семьдесят восемь целых и три десятых процента. Приемлемо». Элоиза чувствует облегчение от того, что Эдвина выбрала себя. Это акт сопротивления, который Элоиза уважает больше, чем любые светские манеры. Но её беспокоит не Эдвина. Её беспокоит сам Энтони. Он не выглядит огорчённым. Не выглядит разгневанным. Но за его высокомерным фасадом что-то трескается. Она видит, как Бенедикт подходит к нему. Говорит что-то тихо. Энтони смотрит на него. А потом просто уходит. Элоиза сразу подходит к Бенедикту. — Что с Энтони? Он выглядит странно. Страннее, чем обычно. Он ведь не влюблён в Эдвину, правда? Она просто его будущая идеальная виконтесса, просто проект, чертёж, расчёт, график… да? Бенедикт вздыхает. Глубоко. Он проводит рукой по лицу. В его глазах — беспокойство. — Он не влюблён, — говорит Бенедикт тихо. Остальные, кажется, даже не замечают, что он что-то сказал. Но Элоиза слышит. И думает: «Почему он шепчет? Правда о чувствах — тоже что-то постыдное? Или, может, он боится, что если сказать это громко, то оно станет настоящим?» — Но это не значит, что ему всё равно, — добавляет он всё так же тихо. Он бросает взгляд в сторону, куда ушёл Энтони. — Ты же знаешь, каков он. Всё должно быть идеально. Контроль. Расчёт. А сейчас… Он разводит руками. — Сейчас он впервые в жизни понял, что не всё можно просчитать. И это его… ранило. Потом вдруг хмыкает. — Но если скажешь ему, что я это сказал, — его глаза сверкают, — я расскажу всем, как ты в шесть лет пыталась поцеловать лошадь, думая, что так становятся феями. Элоиза замирает. — Это была Афродита, — шепчет она. — Она сказала мне, что поцелуй в нос — это ритуал. Я доверилась ей. А она… Она фыркнула. И ушла. Как Эдвина. Воспоминание возвращает её в детство, где мир был проще, а ошибки — смешнее. Но сейчас ставки выше. Элоиза смотрит на дверь, за которой скрылся Энтони. — Нет, он не ранен, — говорит она тихо. Она смотрит на Бенедикта. — Ты знаешь, какой он, когда ранен. Помнишь, как он стоял у окна, когда умер отец? Или как сидел у постели матери, когда Гиацинта рождалась, и мать чуть не умерла? Он тогда не плакал. Он просто… перестал говорить. На неделю. Он был как статуя. А сейчас… Он не статуя. Он ошарашен. Она кивает. — Мне кажется, он удивлён тем, что тоже способен создавать хаос собственной глупостью. Что он не просто архитектор. Он — ошибка. И это… ново. Она кривит нос. — Видишь, я и без тебя разобралась. Бенедикт приподнимает бровь. Изучает её с внезапным интересом. — О, значит, ты теперь ещё и толкователь сердец? — его голос звучит насмешливо. — Может, тогда объяснишь мне, почему я до сих пор терплю твои комментарии? Он скрещивает руки. Но тут же смягчается. Бросает взгляд в сторону двери. — Но… да. Ты права. Он не ранен. Он ошарашен. Потому что Энтони всегда верил, что если всё делать правильно ошибок не будет. А сегодня он понял, что даже его безупречный план может развалиться из-за одной девушки с внезапно проснувшейся совестью. Это хуже, чем боль. Это — сомнение. Элоиза цепляется за его вопрос и снисходительно улыбается. Она хлопает его по щеке так же снисходительно. — Ты терпишь меня, — говорит она, — потому что любишь. И последнее слово она растягивает по слогам. И хихикает. Бенедикт резко отстраняется, хватаясь за щёку с преувеличенным возмущением. — Люблю?! — он произносит это слово так, будто оно лично оскорбило всех его предков, включая дедушку, который однажды сказал: «Я не люблю, я — Бриджертон». — Элоиза, дорогая, я терплю тебя исключительно из чувства долга. И, возможно, потому что никто другой не оценит мои гениальные ответы на твои невыносимые вопросы. Особенно про хвосты. И реликвии. И лошадиные поцелуи. Но уголок его рта дёргается. Он поправляет платок с театральным достоинством и добавляет уже тише: — И если ты ещё раз осмелишься распускать эти гнусные слухи о моей «любви», — говорит он, понизив голос, — я лично прослежу, чтобы к твоему свадебному наряду (если судьба всё же соизволит устроить такое событие) прикрепили не «что-то старое и что-то новое», а «что-то отвратительно нелепое». Скажем… чучело той самой лягушки из детских кошмаров Энтони. С запиской: «От брата, который не любит. Совсем». И пусть весь Лондон увидит, как ты маршируешь к алтарю под аккомпанемент кваканья. Глаза его сверкают обещанием мести. Но в них читается тёплая, глупая, совершенно неуместная братская привязанность. Элоиза чувствует эту привязанность. Она реальна. И именно поэтому её игра становится опасной. Элоиза смеётся. И кричит Колину, который, как ни в чём не бывало, ест пирожные: — Колин! Бенедикт меня любит! Он сказал выгравировать на моём надгробии: «Элоиза — самая любимая сестра Бенедикта!» Колин давится пирожным. Бенедикт вскидывает голову с таким видом, будто только что получил пощёчину. — Я НИЧЕГО ТАКОГО НЕ ГОВОРИЛ! — кричит он, заставляя даже мать на секунду оторваться от нюхательных солей. Он бросает яростный взгляд на Колина, который, покраснев, бьёт себя в грудь, пытаясь протолкнуть застрявшее пирожное. — И если ты, — Бенедикт шипит, поворачиваясь обратно к Элоизе, — продолжишь эту клевету, я не только НЕ напишу на твоём надгробии ничего, кроме: «Здесь лежит воробей, который слишком много чирикал», но и заставлю Колина прочитать над твоей могилой свои стихи. ВСЕ. ДВА ТОМА. С комментариями. И с аккомпанементом на клавесине. Колин, едва оправившись, хрипит: — Эй! Но Бенедикт уже разворачивается к нему. — Молчи. Иначе я расскажу всем, как ты в Оксфорде пытался назвать свою… — он понижает голос до шёпота, — «реликвию» — «мечом рыцаря». И как декан сказал: «Сэр, это не рыцарство. Это анатомия». Колин резко бледнеет. Хватает следующее пирожное. Засовывает себе в рот целиком. Явно предпочитая умереть от удушья, чем продолжать этот разговор. Бенедикт торжествующе поворачивается к Элоизе, скрестив руки. — Ну что, сестрица, ещё есть желание проверять границы моего… — он делает паузу, — …«обожания»? Но в его глазах — вызов: «Попробуй только». Элоиза всё ещё хихикает. — Желание есть, — говорит она, — но я всё ещё ищу способ. Как заставить тебя захотеть придушить меня… с такой нежностью, что палач позавидует. Бенедикт медленно, очень медленно закатывает глаза к потолку. — О, это просто, — говорит он сладко. — Продолжай в том же духе. Скоро я не просто «захочу» тебя придушить, а научу этому мать, Дафну, всех наших лакеев, и, возможно, даже садовника. Мы устроим очередь. С расписанием. И правилами: «Место Бенедикта — первое. Остальные — в порядке убывания страданий». Он делает паузу. Затем его взгляд вдруг становится хитрым. — Но если ты действительно хочешь увидеть, как я теряю последние остатки разума… Он наклоняется ближе. Понижает голос до шёпота: — Попробуй сказать что-нибудь милое. Искреннее. Без намёков на фермы, «реликвии», или моё «тайное обожание». Сделай это, и я, возможно, упаду в обморок. Или выброшусь в окно. Или… Ещё ближе. Дыхание почти касается её уха. — …признаю, что ты всё-таки моя любимая сестра. Но только если ты поклянёшься никогда никому об этом не рассказывать. Особенно Колину. Иначе мне придётся заявить, что ты врешь, и нанять уличного певца, чтобы он ходил за тобой и распевал баллады о твоей «тайной любви» к сэру Филиппу и его волчьей улыбке. С арфой. И костюмом пастушка. Его глаза сверкают. Он знает, что поставил её перед невозможным выбором: либо сентиментальность и смерть от стыда, либо вечный позор под аккомпанемент арфы. Элоиза чувствует азарт. Это игра на грани. И она хочет выиграть. Она делает шаг к нему. Кладёт руки ему на грудь. Смотрит проникновенно в глаза. Но получается скорее томно. — Я люблю тебя, Бенедикт, — шепчет она. А затем — она отстраняется. И смеётся. С чистым, почти детским весельем. Бенедикт застывает. Его рот приоткрывается. Глаза расширяются до нелепых размеров. Пальцы судорожно сжимают воздух. — Это… это было отвратительно! — вырывается у него хриплым шёпотом. — Ты… ты сделала это специально! Это пытка! Это… нарушение всех законов природы! Даже Наполеон не шёл на такое! Он резко отступает на шаг. Хватается за сердце с драматизмом, достойным шекспировской трагедии. — Я чувствую, как моя душа покидает тело. Я вижу свет в конце тоннеля. И знаешь, что я там вижу? ТЕБЯ, стоящую с табличкой: «Привет, братец, я и здесь нашла тебя!» Он делает глубокий вдох. Затем указывает на неё дрожащим пальцем. — Это война, Элоиза. С этого момента — война. Я найду способ отомстить. Возможно, напишу мемуары «Моя ужасная сестра и как я выжил (почти)». Или сочиню пьесу «Чудовище в шалфеевом платье». Или… или… Он замолкает. Потому что Колин, наконец проглотивший пирожное, хрипит: — Может, просто признаешь, что проиграл? Бенедикт резко оборачивается к нему. — МОЛЧИ, КОЛИН! Ты даже не на сцене этой драмы! Ты — в задних рядах, с пирожным в руке! И не смей трогать моё пирожное! Оно моё! Я его пометил! Затем он бросает на Элоизу последний взгляд. Полный мрачного восхищения — Ты — чудовище. Но… черт возьми, я горжусь тобой. И, разворачиваясь, уходит прочь. Но в семье Бриджертонов даже самая изощрённая месть теряется в тени одного-единственного взгляда матери. Она поворачивается к Дафне с выражением лица, достойным инквизитора, раскрывшего ересь, и начинает допрашивать с той убийственной мягкостью, которая говорит: «Ты не уйдёшь. Ты всё скажешь». Через минуту выясняется: Дафна когда-то застала Энтони и Кейт в компрометирующем положении. Кейт — сестра сбежавшей невесты. Эдвина — невеста. Кейт — её сестра. А Энтони ухаживал за обеими. Как будто это не любовь, а выбор из меню. Элоиза взрывается смехом. С чистым, почти злорадным весельем. — Значит, — говорит она медленно, — наш брат ухаживал за Эдвиной, компрометировал Кейт… Она наклоняет голову, прищурившись. — А что он делал с их матерью? Устраивал в её честь балы? Подарил ей шкатулку с надписью «Вечная преданность»? Или, может… пытался соблазнить и её? Голос чуть падает, почти шёпотом: — Чтобы его сердечные подвиги наконец составили полную трилогию: дочь, сестра, мать. Как у античного героя. Только без морали в конце. Элоиза использует сатиру как защиту. Если она смеётся над абсурдом ситуации, ей не нужно чувствовать боль за семью. Мать вскрикивает: — Элоиза! Это неприлично! Но Элоиза уже смотрит на Бенедикта. Её глаза чисты, как у девочки, никогда не слышавшей слова «скандал». — Что думаешь, любовь моя? Бенедикт закатывает глаза. — Думаю, — сухо замечает он, — что если ты продолжишь в том же духе, мать придушит тебя раньше, чем это успею сделать я. Но тут же не может удержаться от усмешки. Он наклоняется к Элоизе, понижая голос: — Но если уж на то пошло… то Энтони коллекционирует Шармы, как я — краски. Только его палитра составлена не глазом, а компасом долга. Кейт — ещё можно понять. Цвет насыщенный, характерный. А Эдвина? Это как смешать умбру с розовой гуашью по предписанию врача. Не безвкусно. Просто… — его голос чуть смягчается, — …слишком мило для такого, как он. Как будто дали ангелу чертежи ада и сказали: «Соберёшь — получишь приз». Затем он резко выпрямляется, увидев, как мать хватается за нюхательную соль, и добавляет громко, с преувеличенной серьёзностью: — Хотя, конечно, это совершенно неуместное предположение, и я полностью поддерживаю материнское возмущение! Но его глаза говорят Элоизе совсем другое. Колин в углу в очередной раз давится пирожным. Леди Бриджертон мечтательно смотрит в потолок, видимо, представляя, как было бы хорошо родить одних мальчиков. Или, лучше, одну дочь, но глухонемую. Свадьбы, скорее всего, не будет. Или будет — но как фарс: с невестой, сбежавшей посреди клятв, и женихом, считающим вероятность счастья в процентах. Именно поэтому сейчас — идеальное время сбежать. У Элоизы есть дела. Важные. Во-первых — Леди Уистлдаун. Кто она? Где прячется? Почему знает всё, но не говорит главного? Элоиза уже составила список из семнадцати подозреваемых (включая пастора и лакея с необычно чистыми перчатками). Во-вторых — печатник в типографии мистера Доббса. Он слишком часто смотрит на неё. И, в-третьих — сэр Филипп Крейн. Нужно выяснить раз и навсегда: он волк в овечьей шкуре… или просто мужчина, который не притворяется? Она тихо выскальзывает в сад. Но в саду её ловит настороженный Бенедикт. Он стоит, скрестив руки. Элоиза дарит ему улыбку. — Я просто вышла подышать свежим воздухом, любимый, — говорит она, выделяя слово «любимый» ядовито-ласково. Она продолжает игру, потому что остановиться страшно. Если она перестанет шутить, ей придётся столкнуться с реальностью. Бенедикт не шевелится. Только уголок его рта дёргается. — Ах, вот как мы теперь играем? «Любимый»? — его голос звучит сладко. — Значит, я должен поверить, что ты, которая обычно дышишь исключительно пылью библиотек и чернилами печатников, вдруг вышла «подышать»… Он делает паузу, взглядом указывая на дворец, откуда доносится приглушённый гул семейного скандала. — …прямо в разгар всего этого? Он делает шаг ближе, загораживая ей путь, и наклоняется с преувеличенной заботливостью. — Может, тогда и я присоединюсь? Вдруг в этом саду есть особый воздух, который помогает… ну, скажем, «исчезать» в самые удобные моменты? Его глаза сверкают. Он явно не купился на её невинный тон, но, кажется, наслаждается игрой не меньше, чем она. — Или, может, — добавляет он, произнося последнее слово с той же ядовитой ласковостью, что и она, — ты предпочтёшь объяснить, куда на самом деле направляешься… любимая? Элоиза хмурится. Он упомянул «чернила печатников». Он что-то знает. Но она продолжает играть — ведь когда победа невозможна, она объявляет себя королевой, а его — шутом. — Я не понимаю, о чём ты, дорогой, — говорит она и ласково поправляет лацканы его сюртука — так, как видела это делают жёны с мужьями: с нежностью, с привычкой, с будничной любовью. Но в самый последний миг её пальцы впиваются в ткань. — А что понимаешь ты? — спрашивает она. Затем улыбается. Мягко. Ласково. Бенедикт застывает. Но тут же его губы растягиваются в медленной, почти ленивой ухмылке. — Ох, дорогая… — он копирует её тон и аккуратно, но твёрдо освобождает сюртук из её пальцев. — Ты же знаешь, я художник. Замечаю… детали. Например, чьи-то пальцы, вечно испачканные типографской краской. Или как кто-то вдруг начал цитировать радикальные памфлеты за завтраком: «Свобода — это не привилегия, а право!» Уверен, мать приняла это за цитату из молитвенника. Он наклоняется ближе. Его шёпот становится игриво-угрожающим: — Или как кто-то три ночи назад пробрался в нашу библиотеку в три часа утра… с томиком Вольтера. И свежим номером «Леди Уистлдаун». С подчёркнутыми фразами. Пометками на полях. Твоим почерком. Его глаза вспыхивают триумфом. Элоиза чувствует себя пойманной. Но не преступницей, а партнёром. Он видел её. Настоящую. И не осудил. Но мгновением позже он отступает, поправляя манжеты. — Но не волнуйся, любимая… — он улыбается, повторяя её собственные слова с ласковой издёвкой, — …я ведь просто вышел подышать свежим воздухом. Где-то за кустами — резкий звон разбитой посуды. Служанка, державшая чайный сервиз, застыла с пустыми руками. Она только что стала невольной свидетельницей того, как двое Бриджертонов называют друг друга «любимыми» в саду в три часа дня. Элоиза чувствует, как её щёки предательски розовеют. Чёрт. Он действительно знает. Не догадывается — знает. Она прищуривается. Потом резко отводит взгляд и говорит тихо, почти сдаваясь, но не до конца: — Я просто расследую. Пытаюсь выяснить, кто такая Леди Уистлдаун. И… мне помогает кое-кто в типографии. И чтобы отвлечь его от своего румянца и от дрожи в голосе, добавляет с ядовитой улыбкой: — И что ты с этим сделаешь, любимый? Бенедикт медленно скрещивает руки на груди. Изучает её. — Что я сделаю? — он притворно задумывается, подняв палец к подбородку. — Вариантов так много… Например, могу рассказать матери, что её дочь проводит время в типографии (о, ужас!) с каким-то печатником (двойной ужас!). Или могу начать шантажировать тебя… Скажем, потребую, чтобы ты называла меня «ваше величество» целую неделю. С поклоном. Он делает паузу. Его взгляд смягчается. — Но на самом деле… — он понижает голос, — …я просто хочу знать, что ты в безопасности. Этот печатник… Он не… ну. Ты понимаешь. Он произносит это тихо. И Элоиза понимает: он боится, что она окажется в ловушке, не из-за чернил, а из-за доверия. За его шутками скрывается настоящая тревога. Он защищает её, даже когда она этого не просит. Внезапно он кажется неуклюжим. Будто для него странно заботиться вслух. Чтобы скрыть это, он хватает со стоящего рядом столика персик и подбрасывает его в воздух. — Так что вот моё предложение: ты рассказываешь мне всё, а я, возможно, не только сохраню твою тайну, но и помогу. В конце концов, кто лучше меня разбирается в… нестандартных решениях? Он откусывает от персика, удерживая её взгляд, и говорит с полным ртом: — Но если ты скажешь «нет» — я найду этого печатника и изучу его. Возможно, даже нарисую. С ослиными ушами. И подписью: «Щенок, который осмелился смотреть на Элоизу Бриджертон». Где-то в доме раздаётся крик леди Бриджертон: — Где мои дети?! Почему никто не следит за Элоизой?! Он не шутит. И, что хуже всего, он прав — его помощь действительно могла бы пригодиться. Если бы не его вечные подколки. Если бы не абсурдные угрозы с чучелами лягушек и вымышленными слонами. А главное — если бы он не знал точно, как вывести её из равновесия одним взглядом. — Я всё расскажу тебе о своём расследовании… позже, — говорит она и подхватывает его под локоть, втягивая обратно во дворец. — Но Пенелопа уверена, что у меня чувства к печатнику. И что у него — ко мне. Что, разумеется, нелепо. Он похож на щенка — ровно как Колин, только в фартуке. А не на волка, как сэр Филипп. Она делает паузу, чуть сжимая его руку. — И да, я не стесняюсь говорить тебе о своих вкусах. Ты и так всё знаешь, любимый, — добавляет она с едкой улыбкой. — Мне он не нравится. Просто… мне нравится, что он меня видит. И ему, кажется, нравится то, что он видит. Вот и всё. Но Пенелопа думает, что это — больше. Что это опасно. Что об этом заговорят. Что все узнают. Бенедикт замедляется и оборачивается к ней. На лице — редкая, почти пугающая серьёзность. — Элоиза. Он опускает голос, чтобы их не услышали из открытых окон дворца, где мать, вероятно, уже готовит письмо в монастырь. — Если Пенелопа уже заметила, значит, другие тоже могут, — он проводит рукой по волосам, будто пытается собрать мысли. — И если этот твой «щенок» действительно так открыто смотрит на тебя… Ты же понимаешь, что будет, если кто-то из света решит, что дочь Бриджертонов позволяет себе… интересоваться печатником? Это не просто скандал. Это — конец твоей репутации. И его карьеры. В его голосе нет насмешки. Ни капли. Только трезвая, почти жестокая правда. Элоиза впервые слышит этот тон. Он не играет. Он говорит как взрослый. И это заставляет её остановиться. Но затем уголок его рта дёргается. — Хотя, если он и правда похож на Колина, возможно, у него хватит ума не пялиться на тебя при всех. Он вздыхает. — Впрочем, надеяться на это было бы наивно. И неожиданно кладёт ей руку на плечо нежно, но твёрдо. — Так что вот что мы сделаем. Ты прекращаешь появляться в типографии одна. Если тебе нужны книги — я их достану. Если хочешь поговорить с этим… «щенком» — я буду рядом, притворяясь, что рассматриваю гравюры. А если Пенелопа или кто-то ещё начнёт задавать вопросы… Он наклоняется ближе. В его глазах вспыхивает тот самый озорной огонёк. — …мы скажем, что ты помогаешь мне с иллюстрациями для новой книги. О садоводстве. Или о разведении пуделей. Выбирай. Где-то в кустах снова раздаётся шорох — служанка, несомненно. Бенедикт бросает в ту сторону взгляд. Шорох тут же обрывается. Служанка, вероятно, уже пишет рапорт: «Мистер Бриджертон угрожал мне взглядом. Я боюсь за свою душу». Элоиза понимает: Бенедикт не просто шутит. Он защищает её. И, возможно, этого печатника тоже — хоть и скрепя сердце, хоть и с упоминанием пуделей. Но больше всего её бесит, что он прав. — Ты думаешь, я глупая? — спрашивает она внезапно. — Беспечная? Я… никогда не думала, как это повлияет на него. Она сжимает кулаки, глядя, как садовник аккуратно подстригает кусты в форме идеальных шаров. — Значит, я эгоистичная? Нет, я точно эгоистичная. Но разве не все мы заняты собой? Даже миссис Фентон, которая каждое утро молится за бедных, всё равно требует, чтобы её чай подавали с лимоном именно с южной стороны оранжереи! Она делает паузу. — И тобой я тоже занята. Возможно, даже больше, чем другими. Хотя… разве это не одно и то же? Элоиза осознаёт свой эгоизм. И это болезненное открытие. Она привыкла думать о себе как о наблюдателе, но теперь видит, что является участником, причиняющим боль. Бенедикт разворачивает её к себе. Смотрит прямо в глаза без привычной иронии. — Ты не глупая. Ты — импульсивная. И да, иногда эгоистичная. Но это потому, что ты боишься. Он говорит это так просто, будто это очевидно. Как будто он давно это знал. — Ты боишься, что если начнёшь думать о последствиях, то перестанешь быть собой. Перестанешь говорить то, что хочешь, делать то, что хочешь. Станешь как все эти куклы в бальных платьях, которые только и ждут, чтобы их кто-то выбрал. Его пальцы слегка сжимают её плечи. — Но вот в чём проблема, Элоиза: ты не такая. И никогда не будешь. Так что можешь перестать доказывать это всему миру и начать думать головой. Хотя бы иногда. Его голос жёстче, чем она ожидала. — Ты просто… никогда не думала, что твои поступки могут сломать кого-то другого. Потому что до сих пор ты ломала только моё терпение, а оно — небьющееся. Он отпускает её. Проводит рукой по лицу. — Но этот мальчик? Он не из нашего мира. Один слух — и его типографию сожгут. Один намёк — и его вышвырнут из Лондона. Ты выживешь в скандале. Он — нет. В его глазах вдруг мелькает что-то тёплое. — А что до меня… — он улыбается. — Я твой брат. Моя работа — быть «занятым тобой», даже когда ты ведёшь себя как исчадие ада. Он резко хватает её за подбородок. — Так что давай договоримся. Ты перестаёшь винить себя и начинаешь думать. А я… я буду стоять рядом и делать вид, что это я втянул тебя в очередную свою безумную авантюру. Как всегда. Где-то вдали раздаётся голос леди Бриджертон: — Бенедикт! Элоиза! Если вы не вернётесь в эту секунду, я лично отправлю вас в монастырь! В разные монастыри! Бенедикт вздыхает. Но не отпускает её. — Ну что, сестрица? Перемирие? Элоиза смотрит ему в глаза. Рассматривает, как будто впервые видит его без маски, без шутки, без остроты. — Мы с тобой никогда и не воевали, Бенедикт, — говорит она, и голос лишён всякой едкости, всякой игры. Просто обычный голос. С ноткой усталости. — Это всё игра. В которую мы играем. Роли, к которым мы привыкли, — она вздыхает. — Ты не устал от этого? От нас? Бенедикт замирает. Его пальцы, всё ещё слегка сжимающие её подбородок, разжимаются. Но он не отводит руки. — Устал? — повторяет он это слово так тихо, что его едва слышно даже в тишине сада. — Элоиза… Я устаю от балов. От притворства. От всей этой дурацкой светской комедии. Его большой палец невольно проводит по её щеке. Быстро. Почти случайно. Но достаточно, чтобы она почувствовала лёгкую дрожь в его руке. Это прикосновение нарушает все правила. Оно не братское. Оно не дружеское. Оно… иное. — Но от нас? — он смотрит прямо в глаза. — Никогда. Он отводит взгляд. Но почти сразу встречает её глаза снова. Теперь в них — ни тени игры. Только та редкая ясность, что не терпит масок. И не прощает возврата. — Ты думаешь, мне нравится притворяться, что ты меня бесишь? Что я не замечаю, какая ты… Он резко замолкает. Стискивает зубы. — Чёрт. Замолчи. Или заставь меня замолчать. Потому что если я сейчас скажу всё, что думаю… Где-то вдали голос леди Бриджертон звучит уже почти истерично: — ГДЕ ОНИ?! Бенедикт не двигается. Не смотрит на дом. Ждёт. Выбор за ней. Элоиза хмурится. — Продолжай, — настаивает она серьёзно, требует правду, даже если она разрушит их. Она хочет знать. Даже если правда будет страшной. Незнание стало для неё невыносимым. Бенедикт вдруг резко отстраняется. Он делает шаг назад. Его пальцы сжимаются в кулаки. Потом разжимаются. — Ты хочешь, чтобы я продолжил? — его голос звучит хрипло, почти чужим. — Хорошо. Тогда слушай. Он вдруг закрывает расстояние между ними. Его лицо теперь так близко, что она чувствует его дыхание — тёплое, с лёгким оттенком шампанского. — Я ненавижу, когда ты называешь меня «любимым». Потому что это ложь. Потому что ты говоришь это, чтобы дразнить, а не потому что… потому что… Он резко замолкает. Его веки дрожат. — Я терпеть не могу, когда ты говоришь о других мужчинах. О печатниках. О сэре Филиппе. О ком угодно. Потому что… Его рука поднимается. Почти касается её лица. Но останавливается в дюйме от её кожи. — Потому что ты моя. Не как сестра. Не как обуза. А как… как… Его дыхание срывается. Он отшатывается. Проводит рукой по лицу. — Боже. Забудь. Забудь, что я сказал. Это… это шампанское. Или чёртова свадьба. Или… Он не находит оправдания. Потому что нет оправдания. Где-то вдали раздаётся голос Колина: — Бенедикт! Мать грозится вызвать гвардию! Но Бенедикт не двигается. Он смотрит на неё, и в его глазах, обычно полных огня и шуток, теперь горит нечто иное: тихое, опасное, необратимое. То, что не ломает всё… а меняет всё до основания. Мир, который она понимала, рушится. Бенедикт — её зеркало, её брат. И вдруг он становится чем-то другим. Чем-то, чего она не может назвать. — Просто… уйди. Пока я не сказал чего-то, что разрушит нас обоих. И он поворачивается, чтобы уйти быстро. Но через три шага останавливается. Не оборачивается. Бросает через плечо: — И да. Я ненавижу себя за это. И уходит. А Элоиза остаётся стоять. Её губы слегка приоткрыты. Пальцы дрожат. Она понимает. Не словами. Не логикой. Не даже сердцем — сердце ещё можно обмануть. Каждой частью. И это ужасает её больше, чем любой скандал, любая сплетня, любое признание. Не потому что это неправильно. А потому что это — правда. И она не знает… не знает, как дышать с ней. Не знает, как смотреть ему в глаза завтра. Не знает, как быть собой, если «себя» теперь нельзя назвать без него.
13 Нравится 12 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)