***
Она спустилась в архив, где воздух всегда был прохладнее и суше, чем в публичных залах — смесь выцветших переплётов и плесневого аромата, который никто уже не пытался замаскировать. Лампы висели низко, освещая бумаги тусклым светом. Это было единственным место в Министерстве, которое Гермиона любила — в нём было терпение вещей. Бумаги не требовали ответов, книги не задавали лишних вопросов. Она стояла у узкого стеллажа, в пальцах — свёрток с описью одного из старых поместий. Нужно было перепроверить упоминания об отделе архива, которое где-то мелькало в акте приема-передачи. Гермиона перебирала описи, пальцы скользили по шероховатым листам, когда вдруг над плечом раздался знакомый, холодный и с едва заметной насмешкой голос: — Мисс Грейнджер, снова портите кому-то жизнь? Она не повернулась. Строчка чернил перед глазами вдруг показалась особенно важной, но раздражение внутри поднималось волной. — Мистер Малфой, — произнесла она ровно, почти лениво, — видеть ваше лицо чаще, чем на еженедельных совещаниях, не входило в мои планы. Он насмешливо фыркнул. — Я не виноват, мисс Грейнджер, что вы подобно хвори распространяетесь по Министерству. Куда ни ступи — всюду ваш задранный нос. Она резко захлопнула папку и обернулась к нему с ледяной усмешкой: — Как мило слышать это от человека, который вечно приклеен к моим делам. Может, проблема вовсе не во мне, а в том, что вы слишком часто занимаетесь чем угодно, но только не работой? Малфой приподнял бровь, словно оценивая удар, и сделал шаг ближе. Его голос был мягок, но в каждой ноте — яд: — А может, мисс Грейнджер, проблема в том, что вы не знаете, как вовремя остановиться. И думаете, будто весь мир создан для того, чтобы слушать ваши указания? — Нет, — её улыбка стала острее. — Просто я уже привыкла исправлять чужие ошибки. Они замерли на мгновение, переглянувшись через пространство архива, где единственными свидетелями их перепалки были стопки пыльных томов. В его глазах мелькнула привычная искра — раздражение и какое-то почти детское удовольствие от происходящего. Наконец, она положила папку на стол и подняла сумку. — Мистер Малфой, у меня есть дела поважнее, чем терпеть вашу язвительность. — Как же без неё вы поймёте, что не находитесь в серой временной петле? — холодно усмехнулся он. — Поверьте, — процедила она, — как-нибудь разберусь. И, не дожидаясь его ответа, она прошла мимо, чувствуя на себе его взгляд до самой двери. Выйдя из архива, она крепче сжала папку, сдерживая себя, чтобы не развернуться и не убить его на месте. Злость ещё гудела под рёбрами, а обида царапала изнутри. Он всегда находил слишком меткие слова. И, конечно, именно сейчас на пути оказался Забини, вероятно, чтобы подлить масла в огонь. Весь такой вальяжный, он облокотился о колонну, на его губах ленивая улыбка, а в глазах скучающее веселье. Гермиона демонстративно закатила глаза: — Судя по твоему лицу, — протянул он с нарочитым интересом, — тот, кого я ищу, сейчас в архиве. Она вскинула бровь. — Забини, с твоим даром провидца тебе стоит наняться к Трелони. Уверена, у вас получится блестящий дуэт: ты говоришь очевидное, а она записывает это в пророчества. Блейз ухмыльнулся прикусив губу, словно смакуя ответ. — Вот только благодаря тебе Малфой и не расслабляется. Держишь его в тонусе, Грейнджер. Гермиона склонила голову, и её губы тронула холодная усмешка: — В тонусе его держит только одно упражнение. Повторять: «Мой отец узнает об этом» — три раза в день. Он широко раскрыл глаза и театрально закрыл рукой рот, после чего сорвался на смех. — Грейнджер, мать твою. Я тебя просто обожаю! Она шагнула мимо, бросив через плечо: — Очередь в фан-клуб в конце коридора, Забини. Только учти: я автографы не раздаю.***
Гермиона по пути домой купила бутылку белого сухого вина. Такого же, как её жизнь. Она открыла его, налила в высокий бокал и, покручивая стекло в пальцах, подошла к окну. Из приоткрытой форточки тянуло сыростью и запахом предстоящего дождя. Небо было затянуто плотными серыми облаками, местами темнеющими до свинцового оттенка. Она сделала глоток вина. Холодное, терпкое, с горьковатым послевкусием — идеально подходило к её настроению. Гермиона подумала, что наконец-то сможет закрыться дома и побыть одна. Одна. Она уже смирилась с этим словом. Перестала спорить с ним и отторгать его. В её нынешней жизни оно звучало слишком громко, чтобы притворяться, словно его нет. И в этом одиночестве не придётся видеть заносчивую физиономию Малфоя, не придётся натягивать улыбку на публике, изображая, что она тоже умеет веселиться, смеяться и не думать. Только плед, книга, кот и вино. Размышления прервал грохот. Она резко обернулась: Живоглот, который любил забираться на стеллаж, лежал, неуклюже распластавшись между книгами и полкой. Судя по тому, что одна из книг упала, кот снова пытался доказать себе, что помещается там, где явно не помещался. — Ну что, приятель, я же говорила тебе — ты туда уже давно не влезаешь, — она вздохнула и направилась к стеллажу. Кот нахмурился, озадаченно посмотрел на хозяйку и тихо промурлыкал, будто оправдываясь. Гермиона начала поднимать упавший том, как из него выскользнула тонкая пачка колдографий. Она опустила взгляд и замерла. На ней они вчетвером, в Норе: она, Гарри, Рон, Джинни. Стояли обнявшись, каждый держал в руках кружку сливочного пива, и смеялись так сильно, что казалось — сама фотография вот-вот издаст звук. Гарри с перекошенными очками, Рон, который пытался удержать равновесие и в итоге толкал сестру, а Джинни плескала напитком прямо на него, явно нарочно. И она — смеющаяся так, что слезились глаза. Гермиона непроизвольно улыбнулась, отпила вина и прошла к дивану. Живоглот тут же запрыгнул к ней, устроившись на коленях. Следующая фотография была ещё ярче. Они сидели у костра, на берегу озера. Вечер. Тёплое лето. Пламя горело ровно, искры взлетали в воздух, отражаясь в воде золотыми точками. Рон сидит с гитарой, сосредоточенно тянет струны, и от этого звука Джинни корчится в притворных муках, прижимая к животу термос. Гарри, сидящий рядом, отбирает у неё его и, пригубив, ухмыляется так, что она пихает его в плечо. А сама Гермиона сидела рядом, закутавшись в плед, с кружкой какао, приготовленного миссис Уизли. На её лице сияла улыбка — лёгкая и свободная. Без маски и тени усталости. Воспоминание хлынуло не просто картинкой, а почти телесно. Она вспомнила, как пах дым костра, как он въедался в волосы и одежду. Как кружка грела ладони, а сладкая пенка какао, оставалась на губах, вызывая новый взрыв смеха. Вспомнила, как Гарри в полголоса пытался петь, а Джинни метнула в него палку, чтобы он перестал. Как Рон гордо заявил, что «это новый стиль игры», и от этого все зашлись хохотом так, что у Гермионы тогда сводило скулы. И её собственный смех — звонкий и искренний, который она давно уже не слышала от себя. Она уставилась на фото, и внутри что-то болезненно сжалось. Плёночные кадры в её руках были тёплыми от пальцев — и оттого реальнее, чем большинство дней, которые последовали за ними. «Вот же она. Настоящая я. Живая. В окружении людей, которые значили целый мир.» Теперь от этого мира — остались редкие встречи, быстрые звонки и короткие письма. Все они разошлись: у кого-то семья, у кого-то карьера, у кого-то новые горизонты. А она… она осталась с бумагами, отчётами и пустыми вечерами, где единственный собеседник — кот. Она провела пальцем по лицу девушки на фотографии, словно пытаясь стереть границу между «тогда» и «сейчас». Та Гермиона смотрела на неё с радостной, лёгкой уверенностью. С такой, какой не знала уже много лет. Будто та, из прошлого, и не подозревала, что впереди её ждут серые будни, вечная пустота и тянущее чувство, что жизнь проходит мимо. Гермиона сделала ещё глоток. Вино обожгло горло, но не принесло облегчения. Бумаги, отчёты, дела — тогда они казались важными и нужными. Это было словно работа, которую нужно было сделать, чтобы всё «было правильно». Но правильно для кого? Для клиента? Для титула? Для самой себя — чтобы не выглядеть слабой и не позволять себе уязвимость? Мысли шли толчками. Она вспомнила бессонные ночи с книгами, собрания, мгновения, когда спор ради справедливости был огнём. И тут же рядом — холодный факт: рутина поглотила пламя. И не потому что кто-то её «утопил», а потому что она сама потихоньку переставляла приоритеты. Не всегда осознанно. Часто от усталости, от чувства долга, от привычки исправлять чужие промахи, пока вокруг что-то рушилось. Это осознание было не обвинением к другим. А к себе. И вот теперь, держась за край фотографии, она впервые подумала, что возможно сама меняла жизнь на видимость полезности. «Почему?» Почему пропускала звонки? Почему соглашалась на ещё один отчёт? Почему делала работу за других? Почему тепло домашних встреч стало редкостью? Она признавала, что часть этой дороги была её выбором. Выбором, который тогда казался зрелым. Но рядом с ним — тихая, подлая привычка перекладывать жизнь на «потом». Её гордость, которая так долго была опорой, вдруг стала тянуть вниз. Вспомнилась старая Гермиона, та, что требовала справедливости и не пряталась за цинизмом — ей было не стыдно быть раненой, она умела просить помощи. Сейчас же просить казалось чем-то лишним, почти неприличным. Проще было закрыть дверь, включить свет в углу и притвориться, что всё в порядке. Проще было оставаться «полезной», чем позволить себе быть разбитой. Но самое ужасное было не в этом. А в том, что где-то по дороге она потеряла саму себя.