***
Дни тянутся медленно и бесцельно. Утро ощущается не как начало нового дня, а как продолжение долгой и бессонной ночи, полной глубоких сожалений и желания уснуть так, чтобы больше никогда не пришлось просыпаться. Ёшики через силу отрывает себя от постели, просто потому что так надо, через силу одевается и чистит зубы, через силу зашнуровывает обувь и идет на занятия. В школе оказывается тяжелее всего, потому что Хикару все еще в одном с ним классе, потому что Ёшики теперь вынужден избегать Хикару и любых попыток подойти к нему и заговорить первым. Хикару смеется громче всех, до дребезжания стекол в окне, сыпет шутками на головы одноклассников, и улыбка его тянется уголками высоко вверх, слепит глаза, не сходя с лица ни на мгновение, как пришитая. Ёшики глубоко вжимает голову в плечи, когда слышит надломленную ноту в его голосе, отражающимся от стен переполненного класса. Остальные же только смеются в ответ. Проходит неделя одностороннего игнора, прежде чем Хикару, видимо, дав время побыть наедине с собой, все же вылавливает его у раздевалок после уроков. Впервые в жизни Ёшики познает, как тяжело может даваться молчание. Он вдруг понимает, что у него нет никакого будущего. Хикару стоит у него над головой, робко извиняясь и осторожно, боязно выдавливая по слову, пока Ёшики притворяется слепоглухонемым, притворяется, что не слышит его, что не видит краем глаза, как крепко тот сжимает дрожащие кулаки в карманах брюк. Выдерживать отстраненное лицо и молчание дается Ёшики так тяжело, как никогда прежде. Это физически больно, словно все его естество сопротивляется этому вынужденному отдалению. Под высоким воротником у него все еще пульсирует метка, как напоминание о их связи, слишком крепкой, чтобы оборвать одним сообщением то, что выстраивалось годами. — Пожалуйста, давай поговорим. Я знаю, что виноват, и что извинения ничего не изменят, но прошу тебя, Ёши, дай мне шанс все исправить. Не заканчивай все вот так. Прошу, скажи хоть что-нибудь… Мольба в чужом голосе против воли заставляет Ёшики поддаться вперед, и это как чистый инстинкт, как что-то, идущее глубоко из основания его сущности, где он не слышит, а скорее чувствует, что его паре тоже больно, что в нем нуждаются, хотя бы в одном его слове. Хотя бы в одном. Случайный порыв неясной природы ему удается обернуть в невнятный толчок плечом, после которого он идет мимо, не оборачиваясь, не поднимая глаз от пола, а вместо чужого голоса в спину слыша лишь, как с каждым шагом его сердце с хрустом обрывается, роняя осколки под ноги. Хикару заслуживает хотя бы объяснений, а не чтобы его бросали так по-скотски, но Ёшики убеждает себя, что так правильно, что любой его ответ может дать надежду, а этого точно нельзя допустить, потому что у него нет будущего, и он не стоит того, чтобы отнимать его ещё и у Хикару.***
Он не может избавиться от ощущения, что проходит через горе, отрицая, что именно это оно и есть. По-настоящего горевал он, когда от него отказалась мать, а здесь он сам отказался от всех, а значит не в праве испытывать такое. Так вот оно какое — чувство потери своего партнера, своего омеги. Словно половину души оторвали, оставив кровоточить. Он лишь рад тому, что не успел стать настоящим альфой, а значит, что и Хикару должно быть не так больно. По крайней мере Ёшики надеется на то, что Хикару сможет пережить этот разрыв, со временем просто стерев Ёшики из своих воспоминаний, как неловкое недоразумение юности, забыв навсегда. Он пытается придумать какой-нибудь повод, чтобы обидеться на Хикару, разозлиться как-нибудь, придумать, за что бы он мог его возненавидеть, чтобы стало хоть чуточку легче. Как на зло, даже специально у него не выходит, и весь Хикару Индо выглядит как солнце, как его герой номер один. В таком случае, Ёшики готов взять на себя роль злодея, растоптавшего и разрушившего всё вокруг, погрузив в непроглядный мрак. Начинаются летние каникулы и ему становится совсем чуточку легче. Больше не нужно заставлять себя вставать по утрам и куда-то идти, а поэтому он безвылазно лежит целыми днями в постели, продолжая игнорировать отца и вяло отмахиваться от всех попыток как-то растормошить и вытащить его из комнаты. Игнорировать отца на самом деле ещё тяжелее, чем Хикару, и Ёшики честно не знает, перед кем из них двоих виноват больше. Хикару ведь всего пятнадцать, у него целая жизнь впереди и он найдет себе кого-то нового, и быстро позабудет о нем, а вот про отца так не скажешь. Отец ничего не сможет поделать с тем, каким уродился его единственный сын. И скорее всего вряд ли у него уже появится другая семья и дети. За это Ёшики горче всего и он приходит к неутешительному выводу, что всем и правда было бы сейчас куда проще и легче, если бы его никогда не было вовсе. В его голове закрепляется мысль, что было бы вполне неплохо просто перестать существовать. До конца лета он так ни разу не выходит из дома.***
Запоздало он выключает будильник, прислушиваясь к тихим звукам с первого этажа. Отец готовит им завтрак перед тем, как уйти на работу; они наверняка проведут его в тишине, потому что Тошинори боится нарушить хрупкое равновесие в их шатких отношениях своими вопросами и предложениями подвезти до школы на машине, а Ёшики все равно молча откажется, в целом боясь ему что-либо сказать. Ты ведь заранее знаешь, что ничего хорошего из твоего рта не выйдет. По началу завтрак действительно проходит в привычной тишине, в которой Ёшики продолжает бороться с искушением притвориться больным или найти любую другую причину, чтобы не пришлось начинать заведомо проигрышную партию в попытке притвориться нормальным человеком, для которого есть место в обществе. Где-то между рассеянным пережевыванием тоста, от которого он чувствует лишь текстуру, но никак не вкус, и глотком воды из стакана, отец прочищает горло, кинув виноватый взгляд в сторону. — Хикару заходил чуть ранее. Ты ещё спал, так что он просто просил передать тебе от Юки. — он кивает на собранный заботливыми материнскими руками контейнер с бенто, и Ёшики надеется, что его челка достаточно хорошо скрывает выражение, по которому можно было бы попытаться прочитать, как страшно он скучает. Отец смотрит на него с робкой надеждой стать тем мостиком, что соединит их повздоривших сыновей и семьи обратно. — Послушай, Ёшики. Ты можешь злиться на меня сколько угодно, но молчанием ничего не исправить. Уж мне ли не знать, к чему оно может привести, а меньше всего я бы хотел, чтобы тебя постигла та же участь, что и нас с Сатоко. — Отец редко бывает с ним столь откровенен, и от этого Ёшики становится ещё более гадко. Что его игра в молчанку вынуждает отца идти на такое. — Если вы хотите быть вместе, то я не вправе становиться между вами. Ёшики сколупывает обкусанными ногтями воспаленную кутикулу. — Нет, — голос тихий, но недостаточно для того, чтобы отец не смог его услышать. — Ты всё сказал тогда верно, отец. Правда в том, что с Хикару все нормально, папа. Он в порядке, с ним все хорошо, в то время как твой сын представляет из себя несформированный сгусток разлагающейся биомассы, больше подходящей на живой труп, нежели на что-то внятное. Ты был прав, пап, этот сын не заслуживает того, чтобы приводить омегу в дом и строить свою семью. Он пользуется этой шокированной заминкой, с которой пытается справится его отец ровно столько секунд, сколько ему становится достаточно, чтобы подхватить сумку и наскоро зашнуровать кеды у генкана. Одним предложением он потратил весь свой допустимый лимит слов на эту и ближайшую неделю тоже, а потому уже ничего не отвечает, стоит отцу нагнать его у порога. Входная дверь защелкивается перед лицом Тошинори, а заботливо упакованный бенто так и остается лежать нетронутым на столе.***
Сентябрь дается ему особо тяжело, и к его хронической усталости теперь подмешивается ещё и рассеянность, вызванная бессонницей. Ёшики приходится делать колоссальное усилие над собой, чтобы вникать в текст параграфов и держать почерк читаемо-разборчивым. То, что всегда давалось ему как-то естественно и само собой, теперь вдруг перестает быть таковым. С вялой апатией Ёшики обнаруживает, что у него больше не остается ресурса даже на то, в чем он хоть сколько-нибудь был хорош. Он почти в норме, пусть и чувствует, что не совсем в порядке. Его синяки и ссадины давно уже сошли, и все как обычно, только взгляд его устремлен под 90 градусов в пол, и он идет по выученной траектории коридора на ощупь, не способный сфокусировать взгляд дальше вытянутой руки. Весь мир вокруг приглушен и замылен, словно сам Ёшики оказался за плотной мембраной пузыря, сквозь который не проникает свет и внешний шум чужих голосов. Одной ночью он просыпается, взвыв в голос от уже знакомого чувства, давящего изнутри на его ребра. Это все ещё сентябрь, и у Хикару циклы повторяются стабильно раз в пол года, как по расписанию, только в этот раз с задержкой в почти месяц. Ёшики не знает, намеренно ли он зовет его сейчас, или это просто вынужденная реакция, стал ли он вообще бы его звать после всего случившегося. Чужой зов давит на его кости, легкие и диафрагму, толкая напряженное тело подняться с липких от холодного пота простыней, и Ёшики физически больно сопротивляться этому. Ему кажется, что он вживую слышит, как с каждым мгновениям своего сопротивления что-то с хрустом надламывается и разрывается в нем, и это больно, больнобольнобольно, словно препарировать душу заживо. Потому что его зовут, а он не идет. Потому что в нем нуждаются, а он говорит себе, что это не так. Потому что он знает это. Твердо уверен и абсолютно убежден. Так будет лучше, — говорит он себе и крепко зажмуривает глаза, свернувшись тугим комком оголенных нервов, пока в груди что-то с треском не обрывается, а фантомный голос Хикару наконец не затихает, оборвавшись на полуслове. Красная ниточка их связи падает обрезанным концом с его стороны. Вместо сна он проваливается в густую, липкую темноту. Ему снится их маленькая квартира в Токио, в которой со временем стало слишком тесно для четверых. Он не помнит мать и практически забыл черты лица, но узнает её сразу же в той женщине, что стоит над ним высокой эпатажной фигурой. «Что с тобой не так?!» — почему-то она плачет, но голос её срывается в смеси злости, раздражения и непонимания. Он тоже не понимает, что с ним не так, и почему он не может заставить себя сказать хоть слово, хотя видит, что этого больше всего от него ждут, а его молчание в пол злит лишь сильнее. Он никак не может вспомнить, что привело к этому, но чувство вины ударяет сильнее материнской руки, которая опрокидывает его крошечное тело на пол. «Прости», — первое, что он пытается выдавить из себя, прижимая ладошку к онемевшей щеке, но шелест его слабого голоса тонет в криках и новых ударах, как будто это может заставить его наконец сказать что-то более реальное и стоящее. «Мама, пожалуйста, прости меня. Я больше так не буду. Я стану нормальным, обещаю» — вот, что, наверное, должен он сказать, но липкий спазм давит изнутри на его горло, и ему так больно, что он может только захлебываться в собственном кашле. Несколькими днями позже он подойдет к своей матери и все же тихо скажет ей это, после чего она разрыдается, осев к нему на колени и притянув к себе. Из всего случившегося он запомнит только её прохладные руки, гладящие по волосам и оставившие легкий отпечаток запаха. Все это будет после, однако сейчас он все ещё находится на полу кухни, едва разбирая крики над своей головой. В его поле зрения оказывается широкая ладонь отца, что перехватывает в очередной раз замахнувшееся запястье, и родители кричат, кричат гомко и надрывно, кричат до раздраженного стука за соседской стеной, кричат до пронзительного плача из детской, кричат, пока он смотрит на падающие с кончика носа темные капли, разбивающиеся о кафельную плитку кухни. Ему тоже хочется плакать, но не от боли, а потому что собственная вдруг осознанная неправильность выписывается над ним приговором, сдавливая детскую грудь стальными тисками. «Наверное, — думает он, слизывая бурые капли с уголков рта, — мама была бы намного счастливее, если бы я не рождался вовсе».***
Утро наступает с ощущением тяжести в груди, словно на него положили бетонную плиту. Он долго смотрит в потолок, прежде и чем осознать, что все это время его телефон продолжал настойчиво пиликать будильником. Наступил новый день. Он все ещё жив. На всякий случай он проверяет это, чтобы удостовериться, проводит обкусанными подушечками пальцев по груди, пытаясь нащупать пульс, прижимает ладони к левой стороне реберной клетки, но не слышит ничего, кроме глухой и пустой боли, словно его сердце остановилось ночью, только он почему-то проснулся. Ёшики приходится отпустить ноющую потребность остаться дома и сегодня тоже. Через силу он отрывает онемевшую спину с постели, глядя пустыми глазами на сложенный у спинки стула комплект школьной формы, что должен стать на сегодня его камуфляжем, задропировав под толпу. К завтраку Хикару не приносит бенто своей матушки, что так и остался бы все равно нетронутым и как будто случайно забытым на кухонном столе. Как позже станет ясно, Хикару не зайдет к нему ни на следующий день, ни через неделю, и через месяц тоже. Он больше не пойдет к нему в школе и не попытается заговорить, Ёшики в целом его не увидит, потому что оторвать взгляд от пола и направить его в сторону родного голоса будет подобно лезвию, полоснувшему по незаживающей ране. Сентябрь в целом был для него непростым месяцем, но в октябре становится совсем невыносимо. Воздух на улице постепенно остывает вместе с температурой его тела, и Ёшики уже едва находит силы, чтобы просыпаться, хотя можно ли считать, что он спал, пребывая в липкой бездне воспоминаний из забытого детства и кошмаров от силы пару часов за всю ночь. Отец сам будит его с утра, расталкивает и тянет за плечо с постели, как маленького, если комната по случайному стечению обстоятельств оказывается не заперта. Ёшики не знает, что тот чувствует и о чем думает, смотря на выцветший силуэт своего сына. На всякий случай Ёшики отрезает все его предложения о помощи поставленным на автоответчик «я в порядке, просто устал.» Октябрь выжимает из него остатки сил, и Ёшики бросает последнюю попытку притвориться, что он действительно справляется, зависшую где-то между недописанным докладом про жизненный цикл цикад по биологии и тестом по математике, в котором у него получается заполнить лишь графу с именем и поставить наугад ответы в первых трех вопросах. Если у тебя нет будущего, то и смысла стараться теперь тоже нет. Только лишний раз не оправдаешь чужих ожиданий. Сенсеи коллективно выпадают шок с его резко упавшей успеваемости, просят задержаться после уроков, но Ёшики лишь молчит в пол, отказываясь отвечать и объяснять что-либо, шелестя формальное: — Простите. Учитель Танака качает головой, даже не зная, что с ним делать. У него итак целый класс незрелых детей с шилом в заднице и подростковым спермотоксикозом головного мозга, а он только успевает, что приструнивать особо вспыльчивых ребят, грызущихся друг с другом, как щенки за территорию, да таскаться по уже в горле засевшим родительскими собраниям. Теперь еще и до кучи его самый тихий и спокойный ученик вдруг резко падает в рейтинге успеваемости, заваливая один срез за другим. — Вы почти в предвыпускном классе, уже совсем скоро начнется серьезная подготовка к вступительным тестам. Цудзинака, ты ведь всегда был способным в учебе, если просядешь сейчас, то, считай, все твои затраченные ранее усилия что в помойку будут выброшены. Понимаешь, о чем я? — Я понимаю. Извините. В ответ прилетает лишь долгий и какой-то совсем тяжелый вздох. Сенсей опускает очки на стол, трет переносицу, смотрит на него, опустившего взгляд и сгорбленного. — Цудзинака, послушай. Если у тебя есть какие-то проблемы, то не стоит молчать о них. Я не прошу тебя излить мне прямо здесь и сейчас душу, но если есть то, с чем я могу тебе помочь, то я готов тебя выслушать. — Не стоит. От ощущения, словно каждое его словно отлетает как от стены, Танаке становится как-то совсем не по себе. Он прекрасно понимает, что подростки в этом возрасте чихать хотели на все с высокой па́годы, даже близко не ставя в уважение и авторитет старших, а потому лишь надеется, что тактика общения с ними, как с равными себе, вполне прокатит. — Ну, как скажешь. Просто не вынуждай меня решать этот вопрос уже с твоим родителем, окей? Мне, знаешь ли, это тоже совсем не по душе. Давай так: я готов закрыть глаза на твои неуты, но, будь так добр, возьмись за голову и постарайся, чтобы на моем столе больше не лежали пустые бланки и не прилетали жалобы от других учителей за невыполненные домашние задания. Договорились? — Извините за… предоставленные неудобства. — Господи, — Танака едва сдерживает порыв закатить глаза, пытаясь припомнить, почему вообще решил однажды, что пойти в педагогический будет отличной идеей. Ему самому неловко смотреть на то, как пацан сжимается и чуть ли не дрожит под его взором, словно он его тут пытает или отчитывает, а не силится всего лишь тактично расставить все по полочкам. Ей богу, он не психолог, чтобы насильно влезать в чужую голову и пытаться вытащить из нее хоть какой-то вразумительный ответ. — Приму это за положительный ответ. Иди давай. …Когда дверь за спиной ученика гулко щелкает, Танака закидывает ноги на стол, откинувшись в кресле и ослабив галстук. Тянется в карман пиджака за пачкой сигарет и выругивается в потолок пустого класса, как-то несвоевременно припомнив, что, вообще-то уже как с месяц бросил курить. Смотрит на фотографию с хомяком с обоев телефона, обращаясь к нему, будто тот может разрешить всю ту кипу проблем, ежедневно сваливающихся на его седеющую голову. — Вот и что мне со всем этим делать, а?***
Решение возникшей проблемы находит Ёшики как-то само собой, снизойдя через пару дней у школьных ворот. Солнце подпекает голову, школьники постепенно собираются во дворе, теснясь у входа, смех, голоса, разговоры. Ёшики смотрит на трещину в асфальте под своими кедами и думает: К чёрту все. Ноги разворачивают его на сто восемьдесят, ведя прямиком от входа, прочь от одноклассников и уроков, прочь от сенсеев и их формальных, никому не нужных и чисто ради галочки попыток помочь. Он бродит призраком по улицам Кигобоямы, без какой-либо цели и смысла, просто убивая время. В наушниках затертого плеера стоит на репите один и тот же трек, кеды шаркают по асфальту, поток людей проносится мимо него, невидимого и размытого. Он прячется от чужих голосов и взглядов в самой дальней лавочке парка, сидит там часами, смотря на постепенно увядающую листву, думая, что хотел бы точно так же уподобиться опавшим на землю листьям, постепенно сгнив и незаметно исчезнув. По возвращении домой ему становится стыдно, потому что за внезапный пропуск ему наверняка прилетит ещё сильнее, чем за скатившиеся оценки. Но его пропажи будто никто и не замечает, ни сегодня, ни на следующий день. Он быстро собирается с утра, радуя отца, что наконец снова спускается к завтраку самостоятельно, притворяется, что уходит в школу, хотя рюкзак его пуст, а ноги уводят его совсем в другую сторону, в знакомый подлесок у подножья горы. Он пытается забрести поглубже, чтобы заблудиться, но к собственному огорчению каждый раз выходит обратно к улицам Кубитачи. В один день он заходит совсем глубоко, потеряв счет времени. Узкая тропинка ведет его по наклонной вверх, ноги шаркают по размытой земле, пока не выводят его на вершину. Плотная череда деревьев расступается, и вдруг что-то болезненно колит в ещё не до конца умершее в груди. Ёшики останавливается перед крошечным семейным храмом Индо, что казался ему таким большим и масштабным, когда они здесь были с дядей Кохеем и Хикару в последний раз. От воспоминаний у него тянет в груди, и он злится, что все ещё продолжает что-то чувствовать, что тупая боль все еще не выела до конца его душу. Ёшики думает о том, насколько всё бессмысленно и не имеет никакого значения, с горькой иронией вспоминая сказку про проклятье. Если бы оно и правда сработало, то, в таком случае, он бы предпочел возложить свою голову жертвой на этот алтарь, дабы уберечь эту замечательно семью от всех бед. Он садится на ступеньку рядом, привалившись спиной на покосившуюся балку. Ветер поднимает листья у его ног, насыпая их на его колени, и Ёшики позволяет себе безвольно стечь набок, вжавшись щекой в холодную плитку ступеней. Его глаза закрываются с немой надеждой, что он больше никогда не откроет их вновь.***
Он возвращается домой к вечеру, с тяжелым сердцем и полной сожалений головой. Машина отца стоит у подъездной дорожки, хотя он сегодня вроде как должен быть допоздна на работе. Дверь тихо скрипит за его спиной. Кеды зашарканы в грязи, Ёшики бесшумно снимает их на породе генкана, надеясь поскользнуть в комнату незамеченным. Но оказывается, что отец сидит на кухне, будто ждет его. Плечи низко опущены, он крутит чашку в ладонях и поднимает на сына тяжелый взгляд. Он говорит прямо, не ходя вокруг до около: — Твой сенсей звонил из школы. — … — Ёшики, что с тобой происходит? Куда ты ходил всю эту неделю? Почему притворялся, что посещаешь занятия? — … — Просто скажи, что не так. Почему ты… Тебя буллят? Ёшики до крови закусывает губу, глотая горькую обиду. Даже отец скорее посчитает его слабаком и неудачником, чем придет к мнению, что это его собственное осознанное решение. Ёшики шаркает мимо него до тех пор, пока отец не вынуждает остановиться, поймав за локоть. Он отбивает широкую ладонь, зло зашипев, срываясь на рык. — Не трогай меня. — Ёшики… — Просто оставь меня уже в покое!***
На утро следующего дня ему так и не получается заставить себя подняться с постели. Какой в этом смысл? Зачем, зачем все это? Зачем продолжать пытаться, зачем куда-то собираться, идти, зачем ходить на уроки, если все это теперь бессмысленно. Просто не иди. Тебе и это спустят с рук. Просто перестань уже пытаться. В этом нет смысла. Отец ничего не говорит ему день, другой, надеясь, что тому просто нужно немного времени, чтобы всё пришло в норму. На третий день отцовское терпение сходит на нет. Тогда Ёшики устраивает полноценный бойкот, запираясь в комнате, больше не видясь с отцом, не подпуская его к себе. Почему я не могу быть таким как все. Почему я такой. Иногда он все ещё фантазирует, что вот, сегодня, прямо сейчас, наконец начнется: рык, инстинкты, когти, и он наконец станет нормальным, наконец все изменится, может, и правда станет достойным, но… новый день настает, а он так и не меняется. Он много думает об этом, потому что теперь у него стало слишком много пространства и свободного времени для мыслей, от которых он больше не в силах убежать и спрятаться. Ёшики пытается вспомнить, в какой же момент все пошло наперекосяк. Может, когда его ещё ребенком другие дети впервые обозвали тряпкой без клыков и засмеяли до глухой немоты, может, когда он вернулся домой с синими пятнами чернил на дорогой ткани брендированной формы столичной школы, купленной на размер больше — с запасом на вырост, — может, после нескольких часов, проведенных в темноте запертого снаружи шкафчика, а может, после первого, но далеко не последнего звонка сенсея в их дом. Это даже странно, что здесь его ни разу не трогали, хотя, наверное, в Токио дети просто чуть смелее и менее сдержаны, чем в маленькой прифектурной школе, где родители каждого знают друг друга в лицо. Наверное, если бы не эти сдерживающие факторы, его бы и здесь тоже быстро поставили на место. Если бы ты не прятался за широкой спиной Хикару, ставшим для тебя щитом от внешнего мира, то все было бы точно так же. Может, проигнорируй ты его руку тогда, он бы тоже стал одним из тех, кто смеялся бы над тобой за неумение интегрироваться и полностью отсутствующий навык в социализации. Ёшики сидит под душем, обволакиваемый густыми клубами пар. Горячая вода помогает согреть заиндевевшее изнутри тело, монотонный шум капель бьет по голове, вымывая из нее мысли. Без них ему становится самую малость легче, пока он машинально расчесывает запястья, не слыша боли и синтетического ментолового запаха шампуня, попадающего в глаза. Он вдруг вспоминает, что от мамы всегда пахло мятой и цветами, дорогим букетом свежесобранных хризантем, белых лилий и веточек стабилизированного эвкалипта, который отец приносил, меняя в вазе гостиной до того, как предыдущей успеет пожухнуть. В их новом доме больше некому было приносить цветы, вот Ёшики практически и забыл их запах. Он садится на кафель, роняя голову в сложенные коленки, стараясь сжаться так сильно, чтобы наконец исчезнуть.***
Дни тянутся серо и монотонно: от ярких жизнерадостных картинок в соцсетях болят и быстро устают глаза, от книг и любимых сборников энциклопедий болит голова, а текст плывет, один лишь трек в затертом плеере стоит на репите, повторяясь раз за разом, раз за разом, снова и снова, пока Ёшики мечтает, чтобы жизнь уже как-нибудь поскорее сама покинула его, тихо и незаметно, чтобы всем и ему уже наконец стало легче. Днем он безвольно лежит, утопая в бездне простыней своей постели. Смотрит часами в потолок, пока уставшее сознание не отключается. Он спит урывками, видя перед собой слайдшоу воспоминаний и сожалений, слыша голоса и мягкое урчание где-то под боком, перебиваемое криками и злым смехом. Он пытается говорить, пытается ответить им всем, но вместо слов выходят лишь немые титры, и он задыхается, и задыхается, и задыхается, и, и, и… Ёшики просыпается от собственных хрипов и пробивающей тело судороги. Он и вправду задыхается, но не может сделать ничего, абсолютно ничего. Даже заплакать он не в силах, оказавшись пойманным в ловушку своего сознания. Лишь плотнее сжимает веки до тех пор, пока тьма не крадет его обратно. Второй раз он просыпается уже поздним вечером, слушает шаги отца по дому, притворяется, что не слышит, как они ведут к его комнате, как Тошинори топчется у него под дверью, игнорируемый и избегаемый им уже неделю. Из комнаты Ёшики выбирается лишь глубокой ночью, когда отец уже точно спит. Смотрит с сырой эмоцией на убранную в холодильнике для него порцию сандо, но так и не трогает. Только зря еду переведет. Ночью в доме темно, тихо и пусто, и он чувствует себя призраком, что бесшумно ступает босыми ногами по комнатам и коридорам. Иногда он сидит на веранде, смотря на заросший задний дворик, который, может когда-то и был красивым садом, когда они всей семьей приезжали сюда только на лето, а за ним ещё ухаживала мать, но потом у них с отцом вечно не было времени, чтобы привести его в надлежащий вид. Провод наушника машинально перебирается в шрамированных пальцах, трек повторяется до тех пор, пока первые солнечные лучи не успевают коснуться его. Слез больше нет, боли, наконец, тоже. Остается лишь глубокая пустота, абсолютное ничто, словно кто-то вспорол его клетку и наконец вырвал глупое сердце. Но и легче от этого тоже не стало. Стало просто никак.***
Одной ночью он сидит на ступенях, ткнувшись носом в колени, слушает, как с кухни доносятся приглушенные голоса, эхом, как сквозь толщу воды. Он не хотел подслушивать, правда, но ноги сами его принесли сюда, в коридорчик между этажами. В груди тихо и пусто. — … уже не знаю, что с ним делать. Совсем от рук отбился, раньше ещё хоть как-то, но теперь… Его просто не узнать. — Голос дяди Кохея звучит низко и устало, но с той теплой нотой, которая была всегда, стоило ему заговорить о сыне. — Он сбегает по ночам, ловлю его в саду, а он мне — «пап, я просто гулял». Еще и связался с какой-то компанией — парни постарше, все с клыками на показ, феромоны бьют, как кулак. Недавно вообще курил вместе с ними прямо на школьном дворе — сенсей учуял и вызвал нас. Юки рвала и метала, чуть не убила его на месте. Мы пытаемся с ним поговорить, а он лишь рычит в ответ, как одичавший. Циклы его добивают, гормоны в голову хлещут, тело растёт — плечи шире, уже с меня ростом, но контроль… ноль. Тошинори тяжело вздыхает в ответ, как после долгого дня на работе. Слышится слабый стук чашки о стол. — Знаешь, — тихая усмешка, — он и правда напоминает тебя в том же возрасте. Помнишь, как в выпускном классе ты устроил тот переполох с… — Боже. Не припоминай, пожалуйста. Это было давно и вообще неправда. Повисает мягкая пауза. — Слушай, Кохей… — начинает Тошинори, голос его становится тише и мягче, с той теплотой, что появляется, когда он говорит с кем-то, кого знает всю жизнь. — Ты не один с этим. Я вижу, как ты стараешься. Как Юки старается. Как вы оба его держите, не даёте ему совсем уж сорваться. Ты и Юки каждый день тянете его за собой, даже когда он рычит и убегает. И он это чувствует, даже если не говорит. Просто… подростки, они все такие, пока не поймут сами. Ты делаешь всё, что можешь. И даже больше. Кохей молчит секунду, смотрит в свою чашку, уголки губ чуть вздрагивают — не улыбка, но что-то близкое к облегчению. Тошинори продолжает, уже чуть тише, почти для себя: — У нас с Ёшики… по-другому. Я иногда думаю — может, если бы я был построже, или чаще дома, или… не знаю. Но ты прав: Хикару у вас крепкий. Он выкрутится. А ты просто… не вини себя за всё сразу. Он же твой сын. И он тебя безусловно любит. — Спасибо, Тоши. Я и не сомневаюсь, что он справится. Просто каждый раз ловлю себя на мысли, а достаточно ли сил я прикладываю. — Кохей прерывается, сделав глоток чая, машинально разглаживает складки по скатерти, прежде чем спросить. — Ёшики, как он? В повисшей тишине слышится тяжелый вздох Тошинори, что красноречивей любых слов. Он сидит, опустив голову, пальцы сжимают край чашки так, что костяшки белеют. — Я не знаю, что с ним, Кохей. Перестал разговаривать, совсем. Не ест, избегает меня, всё так и не ходит в школу. Сенсей снова звонил сегодня утром, но мне ему даже нечего ответить. Может, стоит все же перевести на домашнее обучение, вдруг его буллят или чего похуже… я даже поговорить с ним не могу, понимаешь? Он как в крепости заперся. Я знаю, что виноват перед ним, что перегнул тогда, слишком много времени проводил на работе, не уследил… — Даже со второго этажа Ёшики слышит его горчащий запах тревоги, древесной смолы и застарелых книг. — Я волнуюсь за него, Кохей. Его молчание, его шрамы… это ведь уже совсем ненормально, понимаешь о чем я? Ему в следующем году семнадцать будет, а он так и не… Боюсь, как бы его не сломало. Ёшики сидит неподвижно, прижавшись к перилам. Пальцы так сильно вцепились в ткань штанов, что костяшки побелели. Он знает, что отец говорит правду. Знает, что виноват. Знает, что молчит, потому что не может выдавить ни слова, каждое из которых кажется слишком тяжёлым, слишком опасным. Он слышит, как Тошинори замолкает, как Кохей позволяет осесть словам, давая им паузу. Всё тонет в этом горьком запахе отца, полным бессилия. Наконец Кохей делает глубокий вдох, голос опускается ещё ниже, почти до шёпота, но в нём нет ни осуждения, ни спешки — только тепло, которое всегда появлялось, когда он говорил с Тошинори. — Тоши, спокойнее. Дыши. Не загоняй сам себя тоже. — Ладонь Кохея-сана медленно ложится на чужие пальцы, сжавшие чашку, успокаивающе оглаживают загрубевшие от работы костяшки. — Дай ему ещё немного времени. Та ссора их обоих подкосила, они ведь неразлучны были. Хикару… он тоже мается, хоть и не показывает. До сих пор не может простить себя после того случая. Они оба винят себя, и оба молчат. Это не просто подростковая ерунда, это… больно им обоим. Тошинори молчит, только дыхание тяжёлое, как будто каждый вдох даётся с усилием. Кохей-сан продолжает, голос становится ещё мягче, успокаивая: — Если ничего не изменится в ближайшие дни… ну, тогда поговорим с Юки. Вместе подумаем. К специалисту сводим, наверняка всё это может быть из-за стресса, из-за того, что накопилось. Мы не врачи, но если с твоим мальчиком что-то не так, то нельзя оставлять это без внимания. — Он делает ещё одну паузу, смотрит на Тошинори, будто проверяя, дошло ли. — Мы, отцы, не всегда можем всё исправить. Но в наших силах постараться быть рядом. Поддержать в трудную минуту. Не давить, не кричать — просто быть. Чтобы они знали: дверь открыта, когда они сами захотят выйти. Тошинори выдыхает — долго, тяжело, как будто с воздухом выходит часть той тяжести, что давила на грудь. — Ты прав… Спасибо, Кохей. Просто… один я с ним, после развода… боюсь упустить. Боюсь, что он совсем закроется, и я не замечу, когда уже будет поздно. Кохей кивает, медленно, соглашаясь не только со словами, но и с тем, что за ними. — Юки тоже за него беспокоится, сам знаешь. Она хоть и вспыльчивая, но сердце у неё золотое. Если через пару дней ничего так и не изменится, то тогда вместе что-то будем делать. Конечно, лучше, чтобы он… Ёшики вылавливает самые большие фразы из контекста и перекручивает их в голове, как нож в ране. «Его молчание, его шрамы… это ведь уже совсем ненормально» — эхом отдаётся внутри, превращаясь в «я ненормальный, я урод, я ошибка». «Боюсь, как бы его не сломало» — режет, как стекло, и мозг шепчет «я уже сломан, я развалился, я ничто». Забота отца, его волнение — не греют, а жгут: «Он волнуется из-за меня, мучается, тратит время на такого, как я. Если бы меня не было, он бы не страдал». Последняя капля — это мысль, что он обуза, что его слабость тянет всех вниз, что лучше исчезнуть, чтобы наконец о нём перестали волноваться. Ёшики медленно поднимается, стараясь не скрипнуть ступенькой. Отходит назад, в темноту коридора, но так и не доходит до комнаты. Прислонившись спиной к стене, он сползает вниз, обхватывает себя руками и просто дышит — тихо, рвано, чтобы не выдать себя кашлем или всхлипом. Глаза жжет, но слез нет. Они давно высохли, как и всё внутри. Ненормальный… сломан… обуза. Мозг крутит эти слова по кругу, как помятую пластинку, усиливая самоненависть, отчаяние, что ядом разливается по венам. «Если меня не станет… они будут счастливы. Отец не будет волноваться. Хикару не будет ждать. Никто не будет мучиться из-за меня». Это не внезапная мысль — она росла месяцами, как сорняк в саду, но теперь расцвела полностью, толкая к краю. Ёшики сидит в темноте, обхватив колени, и решает: «Завтра.» «Меня не станет уже завтра.»***
Ёшики сидел на полу в ванной, поджав колени к груди, горячий душ лился сверху, почти кипятковый, обжигая кожу, но он не чувствовал жара — только холод внутри, как будто сердце замёрзло, а тело просто забыло об этом. Пар поднимался густыми клубами, застилая зеркало, стены, воздух, делая всё вокруг размытым, как его мысли. Он смотрел на своё отражение в запотевшем зеркале напротив — бледное лицо, чёлка прилипла ко лбу, глаза пустые, и вместо лица — размытое, серое пятно, как будто кто-то стёр его из мира, оставив только оболочку. Это я? — думал он, и вопрос эхом отдавался в голове, оставаясь без ответа. — Или я уже исчез? Зачем я существую? — мысль, сначала робкая, как шепот, теперь гремела, как гром, заполняя всё внутри, вытесняя остатки тепла, что ещё держались в груди. Он был обузой — для отца, для Хикару, для дяди Кохея и госпожи Юки, для школы. Я не нужен им всем. Я ведь пустышка. Пустое место. Зачем… продолжать? Этот простой вопрос — пугающий, отталкивающий, как холодный нож, — сначала резал, заставлял отшатнуться, но чем чаще он мелькал, тем ответ на него казался… естественней. Правильней. Может, я больше ничего не чувствую, потому что я уже умер? — думал он, глядя на своё отражение, где вместо лица — только серый туман. Может, поэтому я такой? Пустой и давно мертвый изнутри, просто тело забыло перестать жить. Он чувствовал себя оболочкой, пустой скорлупой, внутри которой ничего нет — ни запаха, ни силы, ни смысла. Если я пустышка, зачем обманывать всех? Зачем продолжать, если внутри уже давно ничего нет? Горячая вода стекала по спине, обжигая, но он не двигался, сгорбившись под душем, пальцы вцепились в колени, ногти впивались в кожу, оставляя красные следы. Мысли раскручивались, как спираль, всё глубже, всё темнее: Перестать существовать. Просто перестать. По-настоящему. Это было не желание, а усталая, холодная логика — как будто кто-то другой, не он, шептал это в голове, и он соглашался, потому что сил спорить не осталось. Если я исчезну, все наконец смогут выдохнуть. Родители перестанут волноваться. Хикару… ему станет легче. В школе даже не заметят. Это правильно. Это… сделает всем лучше. Он поднял голову, пар обжёг глаза. В зеркале на него смотрело всё то же пятно, не лицо, а дыра, где должен быть он, но его нет. Я уже не существую. Так зачем притворяться? Вода шумела, заглушая всё, кроме этой мысли, что билась в голове вместо давно умершего сердца. Ёшики выключил душ, кран скрипнул, вода затихла, оставив только тишину. Он шагнул к раковине, босые ноги шлёпали по мокрой плитке. Рука потянулась к полке, пальцы нащупали отцовский станок для бритья. Он раскрыл его, медленно, будто в трансе, достал лезвие — тонкое, острое, блестящее даже в тусклом свете лампы. Лезвие лежало в раскрытой ладони, холодное, как лёд, но обжигало, как раскалённый металл. Перестать существовать. Просто перестать. Он поднёс лезвие к запястью, к бледной коже с проступающими синими нитями вен. Первый надрез — лёгкий, почти случайный, едва ощутимый. Он даже не поморщился, испытывая лишь глухую пустоту, апатично следя за выступившими каплями. Второй — сильнее, глубже, от сгиба локтя вниз. Кожа расслоилась, раскрылась малиновыми вратами — и боль ударила, резкая, жгучая, как огонь, что ворвался в его холодное тело. Он замер, дыхание сбилось, кровь потекла густой струей, смешиваясь с каплями воды на коже. Больно. Очень больно. Но на контрасте с этой внешней болью та, что раздирала его изнутри — пустота, одиночество, чувство, что он никому на самом деле не нужен, — вдруг отступила, как будто физическая боль вытянула её, как яд, оставив только острое, живое ощущение. Я ещё здесь, — мелькнуло в голове, но мысль тут же потонула в новой волне: Зачем? Зачем это всё? Если не сделаю это сейчас, то дальше всем будет только хуже. Он сжал лезвие крепче, пальцы дрожали, кровь капала на пол, смешиваясь с водой, и он смотрел на неё, как на доказательство, что его бессмысленное существование ещё не окончилось. Просто сделать это одним движением. И тогда всё наконец закончится. Прохладный металл лезвия погрузился в плоть, утопая в ней на треть. Ёшики подавил желание взвыть, сжимая крепче, рывком ведя вниз, с хрустом рассекая плоть. Плечи задрожали, боль полоснула ослепительной вспышкой, кровь пульсирующими толчками потекла на кафель. Ещё немного — подумал он, почти доведя разрез до запястья, но в следующий момент как обухом по голове его ударила другая мысль: Что я творю? Лезвие выпало из ладони, звякнуло о плитку. Звук, резкий как выстрел, разорвал тишину. Ёшики сделал шаг назад, спина ударилась о стену, холод плитки отрезвил, ожившее сердце судорожно заколотилось в панике, как будто проснулось после долгого сна. Если я… если сейчас… если… Мысли закружились, хаотичные, но ясные, как никогда: Отец. Отец останется совсем один. Он представил Тошинори — его усталые глаза, запах чая и мастерской, как он стучал в дверь, как оставлял еду, как говорил с Кохеем, полный тревоги. Если я исчезну, он будет чувствовать то же, что я сейчас. Пустоту. Боль. Как будто его вырезали из мира. А Кохей? Юки-сан, что готовила мне онигири? Хикару, который, несмотря на ссору, всё ещё был где-то там? Они почувствуют облегчение? Нет. Они будут страдать. Им будет так же больно, а может, даже еще сильнее. Он сжал кулаки, кровь заливала пальцы, но боль была теперь не важна — она была якорем, что держала его здесь, в этом мире. Я не могу… не могу сделать это с ними. С отцом. С Хикару. И слёзы, которых не было раньше, наконец хлынули — горячие, жгучие, побежали по щекам, смешиваясь с водой на лице. Он опустился на пол, поджав колени, и тихо, сдавленно зарыдал. Я не пустышка. Я не хочу быть пустышкой. Он не знал, сколько просидел так, но, наконец, встал, шатаясь, вытер побледневшее лицо полотенцем и кровавую лужу с пола, туго замотал предплечье бинтом, пытаясь стянуть глубокие рваные порезы. Дверь ванной скрипнула, когда он вышел, коридор был тёмным, но из кухни лился тёплый, уютный свет. Отец привычно сидел за столом в одиночестве, низко сгорбившись. Ёшики замер в дверном проёме, сердце колотилось страхе, но он медленно шагнул вперед, опираясь на стену, опасаясь, что вот-вот рухнет на пол. Тошинори поднял взгляд, скорее услышав запах чужой крови и боли, нежели его шаги. Глаза расширились, чашка дрогнула в руках. — Ёшики?.. Ёшики молчал, горло сжало, но он шагнул ближе, остановился перед отцом, и уткнулся лбом в его плечо. Теплое, пахнущее древесной стружкой и домом. Ёшики тихо заскулил, голос дрожал, почти неслышный: — Пап… мне нужна помощь… Тошинори замер, потом обнял его, крепко, как будто боялся, что сын исчезнет. Запах его вспыхнул теплом, как костёр, что разгоняет холод. — Я здесь, сынок. Я здесь, — шептал он, и Ёшики, всё ещё дрожа, почувствовал, как пустота внутри, хоть и не исчезла, но стала чуть меньше, как будто кто-то зажёг свечу в тёмной комнате.