***
В Ратае он вернулся к вечеру второго дня, не став оттягивать неизбежное дальше. Можно было, конечно, сбежать. Или скрыться в лесу: обернуться зверем и просто ждать, пока за ним придут. Но не хотелось. Подходя к воротам города, Индржих невольно вздёрнул подбородок и выпрямил спину. Сопротивляться он не станет, это он решил сразу, но проклятая гордость заставляла держать голову высоко даже сейчас, когда он точно знал, что на виселицу его отправят более чем заслуженно. Стражники у ворот позёвывали, лениво рассматривая дорогу. Один то и дело оборачивался, прикипая жадным взглядом к ратаевской корчме; второй, заметив остановившегося на мосту Индржиха, равнодушно ему кивнул. Они явно не собирались его задерживать, не наставили на него алебарды. Индржих на негнущихся ногах прошёл мимо и, только оказавшись за стеной, шумно выдохнул. Потёр ладонями горящее лицо. Бред какой-то. Почему никто его не остановил? Почему его пропустили в город, как будто ничего не случилось? Индржих медленно добрёл до Нижнего замка, обмирая внутренне каждый раз, когда видел на улице силуэт очередного стражника, — его не окрикнул ни один. Это, наверное, должно было принести ему какое-то облегчение, но Индржих не чувствовал ничего, кроме подступающей к горлу тошноты. В глубине души он уже понимал: Ян никому не рассказал о случившемся. Побоялся позора? Сжалился? Или… Или так и не добрался до Ратае? Господи, он ведь ушёл тогда совсем один, без лошади, в ночь. Вместо того чтобы носиться по лесу и выть от ужаса, Индржих должен был его догнать, объясниться, довести до дома — пускай даже не рядом, пускай просто приглядывая за ним издалека. Едва переступив порог Пиркштайна, Индржих не удержался: принюхался, выцепил из мешанины запахов нужный. Совсем слабый, едва ощутимый, почти заглушённый густым запахом трав — но вроде бы относительно свежий. Вчерашний? Утренний? Неосознанно держась ближе к стене, как будто пытаясь слиться с тенями, Индржих бесшумно двинулся к покоям Яна — просто убедиться. Он точно был у себя. Индржих слышал его дыхание: ровное, тихое; слышал шорох одежды. Здесь, у плотно закрытой двери, всё пахло им. И даже сейчас, даже после… всего от его запаха в груди разливалось тепло. Теперь, может быть, даже сильнее прежнего: теперь Индржих знал столько его нюансов, столько оттенков. Как панич пахнет, когда долго возится у разгорающегося очага; как он пахнет, когда ему холодно; как пахнут волосы у него на висках, бледная кожа на его бёдрах, его залитое слезами лицо… Прикрыв глаза, Индржих вжался лбом в дверь. Почти неощутимо погладил её кончиками пальцев. Беззвучно, одними губами прошептал: — Прости, — и тихо отступил в тень. Прячась от патрулей, не поднимая взгляда, он выскользнул из Пиркшайтна и направился к лавке лекаря. Он вернулся в Ратае раньше, чем планировал, но, если бог милостив, оставленный паном Радцигом заказ будет уже готов. Если бог милостив, Индржих сможет на несколько дней сбежать из Ратае, сможет отсрочить неизбежную встречу. И бог был милостив. В конце концов, Индржих собирался ехать в его обитель — видимо, там его ждали. Забрав у лекаря несколько флаконов с отваром, он дотащился до Верхнего замка, спросил у первого попавшегося слуги, где найти пана Гануша. Сжался внутренне, прежде чем переступить порог обеденного зала, — но пан поприветствовал его как всегда, зычно и чуть ворчливо. Ни намёка на гнев в голосе, ни следа отвращения в грубо слепленном лице. Пан поинтересовался, почему Птачек вернулся в Ратае один и раньше оборотня, хотя уезжали они вместе, но удовлетворился пожатием плеч и тихим «так получилось». Если его и интересовал ответ, то явно не настолько, чтобы продолжать наседать на Индржиха с расспросами. Может быть, поэтому Ян и не?.. Индржих стоял перед Ганушем, сцепив руки за спиной и склонив голову, и не слышал даже половины из того, что пан ему говорил. В мыслях по-прежнему метались только крики Яна, его болезненный стон: пойманный в ловушку в голове Индржиха и бьющийся теперь о его виски изнутри, как птица бьётся о прутья клетки. Его вновь начинало подташнивать от этого звука, от которого не было спасения. Этот звук не утихал, как бы Индржих ни старался; этот звук не хотел, отказывался пропадать: слушай, что ты натворил, слушай, какую боль причинил, слушай… Только когда повисшее в зале молчание стало давить на уши, Индржих очнулся. Сообразил: от него ждут ответа. — Простите, пан, — согнувшись в полупоклоне, пробормотал он. — Я отвлёкся. Что вы сказали? — Я сказал, — недовольно пророкотал пан Гануш, — что советую тебе изменить решение. — Поймав непонимающий и оттого чуть пристыженный взгляд Индржиха, он фыркнул: — Насчёт лошади. Если хочешь сойти за человека, лучше тебе показаться в Сазаве верхом. Индржих нахмурился, припоминая. Да, верно, был у них с паном Ганушем разговор насчёт лошади — сразу после того, как он приволок раненого Яна с охоты. Тогда Индржих отказался от коня в награду за спасение панича, потому что не хотел возиться с животным, которое неизбежно будет шарахаться от него как от чумного. Бегали оборотни всё равно быстрее человека, а уставали меньше. Он прекрасно справлялся и сам. — Возьми хотя бы Сивку, на редкость смирная, спокойная кобыла, — посоветовал пан Гануш, и на сей раз Индржих не стал спорить: сил не было. Снова поклонившись пану, он вышел из зала. Спустился к конюшне, устало передал конюху господский наказ. Пока тот седлал серую кобылу, Индржих вышел и встал у коновязи, по привычке вжимаясь в тень. Как оказалось, не зря. Через пару минут в толпе мелькнул жёлтый пурпуэн — близнец того, оставшегося в лесу, в мешанине из грязи из крови. Затаив дыхание, Индржих прильнул к стене конюшни ещё плотнее. Ян прошёл мимо. Не смотрел по сторонам, почти не прихрамывал. Собранный, гордый. На первый взгляд неотличимый от того пана Яна, что уезжал с Индржихом к Нойхофу. Хотелось съёжиться, заскулить и на полусогнутых подползти к нему. Хотелось вылизать ему руки, преданно заглянуть в глаза. Повторить. Индржих мотнул головой, стиснул зубы. Горячка гона утихла, оттеснённая ужасом, стыдом и отвращением к себе, но сам гон, судя по всему, ещё не кончился. При виде Яна в низу живота вспыхнуло порывистое, голодное пламя; рот наполнился сладкой слюной. В этот раз ему понравится больше. Сглотнув, Индржих заставил себя оторвать взгляд от Яна, уже почти скрывшегося за дверьми замка. Отступил обратно в спасительную темноту конюшни, зажмурился, прикрыл лицо руками — ладони обожгло похотливым жаром, крупными каплями пота. Догони его. Разложи по полу. Накрой собой. Оборотень хрипло выдохнул, развернулся и порывисто шагнул к Сивке, отпихивая конюха плечом. Тот отшатнулся, налетел на заправленные овсом ясли, чуть не повалился на пол. — Пан! — выдохнул он, увидев, как Индржих запрыгивает в седло. — Я ещё не закончил с подпругой!.. Индржих собирался рявкнуть: «С дороги!» — но из горла вырвался только злобный рык. Конюх шарахнулся назад, всё-таки не удержался на ногах и неловко шлёпнулся в ясли, разбрызгивая по полу овёс. Кобыла всхрапнула, замотала головой: ей явно не нравился всадник. Но Индржиху не было до этого никакого дела. Сейчас он был готов сделать что угодно, хоть впиться ей в круп клыками, лишь бы побыстрее отсюда уехать. Мёртвой хваткой вцепившись в поводья, он безжалостно подхлестнул лошадь, саданул по её бокам пятками, и Сивка сорвалась с места. Из Ратае он выезжал тяжёлым, нервным галопом. Только когда впереди показались шатры купален, в голове прояснилось достаточно. Хорошо хоть, кобыла понесла в нужную сторону, иначе пришлось бы объезжать город понизу: возвращаться на улицы, рискуя снова встретить панича, он бы ни за что не стал. Уже сворачивая к мельнице, Индржих краем глаза заметил у ворот купален неподвижный женский силуэт. На миг подобрался в седле, испугавшись почему-то, что это Тереза, но потом всмотрелся как следует и выдохнул: всего лишь Клара. Мыльщица замерла с тяжёлой плетёной корзиной в руках, провожая его взглядом — мрачным, настороженным, почти… злым. Индржих отвернулся и снова подхлестнул Сивку.***
Отвар он выпил, когда до Сазавского монастыря оставалось не больше получаса рысью. Оказалось, что делать этого верхом определённо не стоило. Рвотный порыв он кое-как сдержал, а вот флакон из ослабших пальцев упустил. Под задними копытами Сивки захрустели ломкие глиняные черепки. Хорошо ещё, что Индржих сдуру выпил всё содержимое одним большим глотком и ни капли не пропало зря. С отвращением вытерев губы рукавом, он устало наклонился вперёд, прижался лбом к лошадиной шее. Блевать хотелось просто до ужаса, и Индржих задышал носом, стискивая зубы и изо всех сил пытаясь успокоить взбунтовавшийся желудок. Что лекарь напихал в эту дрянь? Сложный, насыщенный вкус почти не раскладывался на части, как бы Индржих ни старался. Отчётливо чувствовался сладковатый мак, густой привкус шишек чаровейника, слегка мучнистый — кизильника. Больше ничего понять не удавалось. Разве что… — Ха, блядь, ха, — процедил себе под нос оборотень, сглатывая вязкую, прогорклую слюну. — Очень смешно. На языке иронично горчила волчья ягода. В конце концов отпустило — хотя сколько он проехал, обмякнув в седле, Индржих точно не сказал бы. Хотелось прилечь. Кое-как выпрямившись, он вяло пришпорил кобылу пятками. Сумерки сгущались непривычно быстро, скрадывали дорогу под Сивкиными копытами. Обступавший со всех сторон лес медленно замолкал, хотя обычно к ночи, наоборот, набухал звуками. Только почувствовав слабость в сжимающих поводья пальцах, оборотень сообразил — до постыдного поздно, — что это не мир вокруг тускнеет и утихает, а его, Индржиха, чувства притупляются. Значит, проклятый отвар действовал. Нос как будто заложило насмерть, кисти рук пощипывало от непривычного холода, которого прежде Индржих и не заметил бы. Несколько раз сжав и разжав немеющий кулак, он оглянулся, попробовал принюхаться — и впервые в жизни почти ничего не почувствовал. Захотелось найти какую-нибудь лужу и посмотреть на своё отражение: каково, интересно, будет не увидеть в глазах извечного серебристого отблеска зрачков?.. Сивка мотнула головой, сбиваясь с шага, и Индржиха у неё на спине качнуло, повело куда-то в сторону. Судорожно вцепившись в поводья, он кое-как, но удержался в седле. Чувство равновесия ему отказывало, ноги в стременах тут же заныли от непривычного усилия. Неужели вот так себя ощущают люди — слабо, неуверенно? И это ощущение с ними постоянно? Ужас какой. Кобыла под ним снова вздёрнула голову, с упрямым фырканьем шагнула к обочине. Вообще по пути они с Индржихом более-менее примирились с вынужденной компанией друг друга: Сивка попыталась сбросить его всего один раз, в самом начале, но стряхнуть со спины молодого и цепкого оборотня было не так-то просто, и кобыла это поняла. Сейчас же — видимо, почувствовав слабость всадника — вновь решила показать характер. — Не выделывайся, — нахмурился Индржих и потянул за повод, заставляя лошадь вернуться на середину дороги. Подумав, несмело погладил по гриве — оказавшейся неожиданно приятной на ощупь. Сивка стерпела даже это. И правда, на диво спокойная кобыла… В этот момент впереди показался далёкий ещё огонёк — факел одинокого стражника. До Сазавы оставалось рукой подать. Когда Индржих пересёк половину города и подъехал к корчме, стемнело уже окончательно. Спешиваясь, он едва не сломал себе шею: спрыгнул-то по привычке резко, а вот ощутимо затёкшие ноги не учёл. Колени подкосились, и от падения он удержался исключительно потому, что успел схватиться за луку седла. Сидевшее за ближайшим столом мужичьё расхохоталось при виде этой нелепой картины. Индржих, стиснув зубы, молча отвернулся. Довёл Сивку до коновязи, сдал конюху. Отловив за локоть разносчицу, снял комнату на ночь и попросил вынести кружку пива. Свободных столов ни во дворе, ни в самой корчме не оказалось, но это, пожалуй, было даже к лучшему. Пока ждал своё пиво, Индржих встал на улице у входа и как будто бы ненароком прислушался к чужим разговорам. Чертыхнулся: разобрать теперь получалось дай боже треть от того, что не напрягаясь разобрал бы раньше. Чёртов отвар, чёртов пан Радциг со своими хитроумными планами. Ну вот что ему стоило послать в монастырь кого-нибудь другого? Обычного, настоящего человека? Перед глазами вновь встал образ пана Радцига, едва заметно ему улыбающегося: «Твой шанс проявить себя — смотри не упусти». И тогда, соглашаясь на эту поездку, Индржих был даже не прочь; правда хотел себя проявить. Вот только это было до гона. До хижины под Нойхофом, до Яна. Всё, проявил уже. Что тут ещё добавишь? Сплюнув в запылённую траву, он всё-таки переступил порог корчмы. И тут же услышал приглушённый разговор за одним из столов, разобрал слово «послушник». Дальше всё пошло как по маслу.***
Подъём, молитва, завтрак, лаборатория, библиотека. Дневная служба, ужин, отдых и отход ко сну. Очень просто — очень сложно. Хуже всего было то, что в монастыре у Индржиха было слишком много времени для размышлений. Предполагалось, наверное, что послушник Григорий должен уделять это время думам о боге. Одна беда: от бога Индржих, в отличие от несуществующего Григория, был далёк как никто другой в этих стенах. Оборотень. Дитя диавола, с рождения проклятое создание; не человек, не зверь, что-то между. Равно чужой и в городе, и в стае — и уж точно чужой здесь, на святой земле. Убийца. Сколько глоток он перегрыз, сколько глоток вспорол мечом? Сколько крови выпил, наслаждаясь каждым глотком? Сколько жизней отнял? Индржих вряд ли смог бы сосчитать. Грешник: вор и лжец. Ни в том, ни в другом Индржих не был хорош, но это вряд ли его оправдывало. Первые дни в Ратае давались ему тяжело, он соглашался на любую, даже самую сомнительную работу. Хотел кольчугу получше, меч подороже; хотел, чтобы на него перестали смотреть как на грязь, на безродного бродягу. Кого пытался обмануть?.. Безбожник, преступник. Насильник. Нет, не он сам, конечно, но какая-то его часть, одна его ипостась… Индржих на миг замер над ступкой, в которой вяло перемалывал побеги календулы. Прикрыв глаза, переждал волну тошноты, ставшей теперь его постоянной спутницей: она просыпалась вместе с ним, распирала горло каждый раз, когда он глотал по утрам отвар, и лениво ворочалась в животе на скудных монастырских завтраках и ужинах. Опоенный отваром волк дремал глубоко внутри. И всё равно, стоило мысли на долю мгновения коснуться Яна, сонно и обессиленно приподнял голову. Почти мурлыкнул, внося свою лепту в его мысленный разговор с самим собой: Содомит. Индржих мотнул головой, до скрипа стиснув зубы. Это неправда. Он никогда не… Он ведь раньше даже не думал!.. — Брат Григорий? Оборотень вздрогнул, вскинул взгляд. Проректор Невлас обеспокоенно смотрел на ступку в руках Индржиха. — Ещё немного — и получится не порошок, а пыль, — заметил монах, мягко ему улыбнулся. — Тебя что-то гложет? — Просто задумался, — буркнул Индржих и отвернулся, чтобы высыпать безнадёжно испорченную календулу в ведро под алхимическим столом. Не поднимая взгляда, добавил: — Прошу прощения, брат Невлас. Я переделаю. И он переделал: кое-как собрался, растёр календулу, отварил цветки одуванчика — всё в точности по рецепту. Молча кивнул в ответ на похвалу Невласа. Поднявшись в библиотеку, под хмурым взглядом брата Кирилла прошмыгнул к своему столу и засел за пергамент с ненавистной латынью. Получалось плохо, библиотекарь неизменно ворчал, рассматривая результаты его трудов, — Индржиху было всё равно. Ужин. Отдых. Бессонная ночь. Утро и отвар, от которого сводило кишки. Он надеялся, с Яном всё хорошо. Глядя в высокий потолок на утренней молитве и слушая голоса своих братьев, — сынов божьих, среди которых ему не было места, — Индржих просил господа: пожалуйста, пожалуйста, пускай с Яном всё будет хорошо. Эту страшную, кошмарную ошибку допустил Индржих… нет, вернее, его волк. Расплачиваться за неё должен кто угодно, но не Ян. Одурманенный зверь слабо щерился, презрительно отворачивая морду от этих мыслей. Он сам хотел. Индржих мстительно давился отваром: заткнись, ради бога, просто заткнись. Он сам просил. Он просил не об этом, тупица. Он просил прикосновений и ласк, а не боли и крови. Он стонал. Умолял о большем. Он хотел… Он пытался сбежать! Он плакал и цеплялся за когтистые пальцы, чтобы не распахать лицом землю. Ему было страшно. …и ты тоже хотел. Индржих был готов взвыть, заколотиться головой о стену. Что угодно, лишь бы вытряхнуть, выбить из себя эту мерзкую ложь. Он бы никогда такого не сделал. Он не хотел, не мог хотеть такого. Волк молчал. Но Индржих и так знал, что он сказал бы, останься у него силы спорить: врёшь. Завтрак, алхимический стол, латынь. Сожаление, стыд, непроходящая боль осознания. День за днём, ночь за ночью — нескончаемая череда мыслей и воспоминаний. Когда Индржиху всё-таки удавалось забыться тревожным сном, ему снился Ян. То рыдающий под ним в голос, то стонущий от наслаждения, и Индржих понятия не имел, что из этого причиняло больше боли поутру. В ушах подолгу звенели мольбы Яна из кошмаров, но протяжное, сладкое «Индро-о!..» из других снов преследовало его столь же упорно. Ведь всё могло быть по-другому. Лучше бы, конечно, этого вообще не случалось никак, но если уж должно было… оно могло бы случиться иначе. Как в некоторых его снах. Ян мог бы изгибаться под ним не от страха, а от удовольствия. Мог бы кричать его имя совсем иначе. Будь Индржих человеком, они могли бы сделать это наоборот, чтобы он уж точно не причинил пану боли. Он мог бы поцеловать Яна. Погладить его рукой, вжаться лицом в изгиб его шеи. Прикусить его загривок, вбиться внутрь, покрыть, сделать своим… Ещё не поняв, что проснулся, Индржих беззвучно вцепился зубами в хлипкую подушку и едва успел просунуть руку между напряжённым животом и жёсткой лежанкой. Едва успел накрыть член рукой — ладонь тут же обожгло постыдной, греховной влагой. Лихорадочно сжимая кулак, Индржих уткнулся лбом в лежанку. Это случалось не впервые. Иногда ему удавалось проснуться до того, как воспоминания о Яне доводили его до исступления, заставляя выплёскиваться себе на живот, иногда нет. Чаще нет. Дни текли и текли. Индржих молча шёл в лабораторию, молча поднимался в библиотеку, молча искал Святошу. В какой-то момент наконец признал: сам он его не найдёт, ублюдок не выдавал себя ничем. Пришлось начать разговаривать с другими послушниками. Чижек, оказавшийся — ну, с его слов — младшим сыном какого-то дворянина, планировал вскорости сбежать из монастыря. Индржих тоже хотел бы — но бежать от самого себя было некуда. Скользкий подхалим Йодок таскал по ночам вино циркаторам и вообще был редкой мразью, однако хуже всего было другое. В ночь, когда Индржих от отчаяния пробрался в покои аббата и прочёл в его записях, что Йодок снасильничал двух служанок, его чуть не вывернуло прямо у кафедры. Картина перед глазами была слишком яркая. Слишком знакомая. Лукаса — нелюдимого, одинокого, измученного циркаторами — он не мог разгадать дольше остальных. Уже почти уверенный, что нашёл Святошу, Индржих всё-таки добился от него ответов — и пожалел об этом сразу же. — Да, можешь звать меня содомитом, грешником, чудовищем, исчадием ада, — с отчаянием в голосе сказал Лукас, цепляясь за его взгляд своим. — Но скажи мне, Григорий: как я могу изменить собственную природу? Индржиху хотелось завыть. Он знал ответ: никак. — Клянусь господом богом, — прошептал Лукас, — я никогда не спал с другим мужчиной. Я не грешил. Зря: это приятно. Оставив Лукаса горько смотреть ему вслед, Индржих молча развернулся и пошёл прочь. Ноги подрагивали, сердце бухало в груди набатом. Он не был уверен, что мысль, вспыхнувшая у него в голове в ответ на слова Лукаса, принадлежала зверю. Отвар заканчивался, и времени было всё меньше. До момента, когда кто-нибудь неизбежно заметит серебристый блик в его глазах, оставались считаные дни. Антоний, самый приятный из послушников, был последним подозреваемым. Спокойный и рассудительный, он выслушал Индржиха с небывалым участием, пообещал помочь ему в поисках скрывающегося в монастыре Святоши. Сколько ни принюхивался, сколько ни присматривался, Индржих не смог уловить в его словах лжи, не почувствовал в нём нервозности и беспокойства — только безграничную готовность протянуть руку помощи. Значит, всё-таки Йодок? Или Чижек? Он ничего, ничего не понимал. На следующий день после завтрака Индржих ощутил жжение в желудке. Ослабленное отваром тело сопротивлялось неведомой хвори, но к полудню Индржиху стало так плохо, что даже циркатор Штибор, поглядев на его бледное лицо и вспотевший лоб, взмахом руки отпустил его из лаборатории и дал разрешение отлежаться наверху. Уже карабкаясь по лестнице, оборотень сообразил: дело точно не в отваре, слишком резкой и горячей была боль. Его отравили. И не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кто именно. Видимо, Святоша узнал, кого Индржих здесь ищет, дождался, пока оборотень опросит всех послушников, и попытался от него избавиться. Наконец-то план пана Радцига себя оправдал: будь Индржих обычным человеком, вряд ли бы такое пережил. Он дополз до своей лежанки и свернулся на ней калачиком, обхватив руками живот. Оставалось только ждать, и желательно неподвижно. Индржих не сомневался: Святоша обязательно явится убедиться, что ищущий его человек мёртв. Солнце расплёскивалось по дощатому полу липкими пятнами. Где-то снаружи, за окном, переговаривались птицы. Мир жил, не догадываясь о бездне у Индржиха внутри; почти застенчиво расцветало лето. Хорошее время, беззаботное и лёгкое. Было бы. Если бы Скалицу не сожгли. Если бы отцовский меч не отняли. Если бы миру было дело до бездны в груди у Индржиха, у Лукаса, у Маркварта, у Коротышки; безднам этим — несть числа. Каждый со своей один на один. И Индржих устал от своей отворачиваться. Он сделал с Яном то, что сделал, потому что хотел этого. Не причинить ему боль, не измучить — нет, конечно нет. Но Ян нравился ему. Ему нравился запах пана, его голос, его самодовольное лицо, его шутки и его бесстрашие. Он хотел сделать Яна своим. Любой ценой. Догадывался, ещё там, на Висельном холме, что оставаться с Яном в гон наедине — опасно. Но стоило пану настоять на своём, и он стыдливо затолкал эту мысль в тёмный угол. Соврал сам себе: пан не девушка, ему ничто не угрожает. Он ведь уже тогда в глубине души знал, чем это кончится. Потом, уже после, трусливо открещивался от содеянного, злился на зверя… который просто был честнее, чем Индржих. Это не всё. Да, это не всё. Индржих не хотел этого признавать, но Яну действительно нравилось происходящее — до определённого момента. Осознание жгло ему горло: у него был бы шанс всё сделать правильно, Ян бы не оттолкнул. В нём, как и в Индржихе, как и в Лукасе, притаилась та же самая греховная гнильца. Но Индржих, поддавшись соблазну свалить всё на горячку гона, своими руками похоронил надежду на что-то большее; растоптал, раздавил, как хрупкую бабочку. Между ними с Яном могло бы случиться что-то прекрасное — теперь не случится даже дружбы. Идиот. Бесхребетный несчастный придурок. Уставившись невидящим взглядом в угол, Индржих вслушивался в пение птиц, приглушённые голоса монахов во дворе и осторожные шаги Святоши по лестнице. Трус, преступник и лжец. Лишь волею случая — и милостью Яна — не его сейчас выслеживают люди пана Радцига в нойхофских лесах. Шаги остановились у него за спиной, и настала тишина. Индржих не дышал, не сводил взгляда с тени, упавшей на край его лежанки. — Requiescat in pace, — тихо сказал Святоша. — Мне очень жаль. Разумеется, Индржих знал этот голос. Разумеется, это был Антоний — послушник, который нравился ему больше всех. Непохожий на него, в отличие от Лукаса, Йодока и Чижека; казавшийся добрым и понимающим. А на самом деле — безбожник и убийца. Пан Радциг просил обойтись без крови. Индржих так и сделал: когда он метнулся с лежанки к Святоше и одним движением свернул тому шею, крови не пролилось ни капли.