Пока я не начну ненавидеть весь мир (депрессия, Гето Сугуру/ОЖП)
29 октября 2025 г., 23:17
Примечания:
Метки: депрессия, забота/поддержка, здоровые отношения, психология.
Яркое солнце поздней весны яростно било в глаза, слепило и царапало нежную сетчатку, рассыпая под веками битое стекло.
Гето Сугуру укрылся в тени под навесом на крыльце, спускавшемся в раскинувшуюся между зданиями техникума площадку, где они отдыхали жарким летними вечерами после занятий. Липкий пот стекал по спине, и пропитавшаяся им хлопковая футболка неприятно прилипала к телу.
Ему всё казалось, что он здесь, не сейчас, словно его нет.
Ему всё казалось, что он спит и никак не может проснуться.
Сатору размывался белым пятном чистого света, словно находился под толщей воды, или, вернее, под толщей воды находился сам Сугуру, наблюдая за дрожащими на прозрачной поверхности солнечным лучами из самых тёмных глубин океана.
Он, Сатору, был полон жизни и энергии, как, впрочем, и всегда — пышал ей, поджигая землю, деревья и чужие души.
Сугуру был пуст.
Его грудная клетка, казалось, тяжко запала внутрь — полая, без сердца, без лёгких, без рёбер.
— Ты как, Сугуру? — Сатору спрашивает беспечно, невинно, и у Сугуру внутри всё сжимается на мгновение, а потом разжимается.
Сугуру чувствует дикую усталость, растекающуюся в его костях. У него опускаются руки, и ему тяжело раскрыть рот, а потом закрыть его — челюсть вдруг становится неподъемной.
— Немного устал, — он заставляет себя улыбнуться, наклонить голову набок и пожалеть об этом решении, потому что вернуть её в прежнее положение непосильный труд. — Жара, ты знаешь. Ничего серьёзного.
Сатору пожимает плечами.
— Как скажешь.
Но Сатоко смотрит пристально, без улыбки, и в чернильно-чёрных глазах гаснет свет. В её отстранённом, на редкость холодном, не свойственном её натуре выражении лица было что-то особенное, кричащее, будто бы она глядела на затаившееся в человеческой плоти проклятье. Она глядела на него с подозрением.
Сугуру потёр шею ладонью и ухмыльнулся ей — Сатоко это всегда смущало.
Но не сейчас.
Она смотрела, и смотрела, и смотрела, пока Сатору не окликнул её, перехватывая за талию с громким криком:
— Ну на этот раз я тебя точно подниму!
— Не стоит…
Сугуру выдохнул, когда её взгляд оторвался от него и потерял эту колко-режущую пристальность, пробиравшую до нутра.
Он не мог заставить себя оторваться от подушки по утрам, лёжа на отваливающемся, затекшем боку, бесцельно разглядывая угол, в котором медленно копилась грязная, скомканная одежда. Сугуру бросал её вечером, перед сном, а потом не находил в себе сил поднять её, ни сегодня, ни завтра, никогда.
Родители учили его содержать свою территорию в чистоте, но Сугуру слаб и скован своим неподъемным телом. В один миг он ощутил всю тяжесть человеческой кожи, мяса и костей, весивших тонн десять.
Он смыкал веки вечером, когда темно и размыкал их утром, когда уже светлело на улице, и календарные листы на стене меняли друг друга, попадая хрустящей бумагой на пол, по которой он так некрасиво шуршал босыми ногами. Время для него испарилось, исчезло, смешавшись в одну длинную, тянущуюся, как нуга, линию.
Сугуру существовал наверное где-то и когда-то, но очень-очень давно.
Но каждое утро, свалившись с кровати, он сжимался на полу в комок и вдавливал большие пальцы в глазницы до ярких алых и чернеющих затмением пятен, уговаривая себя:
— Ты не должен их тревожить. Ты не имеешь права.
Не после всего.
И всё же он их тревожит. Он тревожил Сатоко, разглядывающую его этим непривычным взглядом, следящую за его жизнью открыто.
— Ты сегодня поел? — она старается спрашивать осторожно, как бы случайно и невзначай, но он ловит укор.
Его это должно напугать, но он чувствует только горечь.
Тоджи — мерзкая, взявшая палку в руки обезьяна — выпотрошил их, разрезал, вытащил пороха и оставил оболочки, которые цепляются за память о том, как они жили прежде и во что верили. Но если Сатору жил дальше, вновь загоревшись, а Сатоко хотя бы пыталась вернуться к подобию себя прежней, то Сугуру не находил в себе того огня, ни единой искорки.
— Конечно, — Сугуру врёт с улыбкой. Он всегда улыбается. — Возможно, я даже переел…
Под безразмерными летними футболками скрывалось изрядно отощавшее тело, обтянутых кожей рёбра уродливо выпирали вперёд, пока живот западал, казалось, прилипая к позвоночку. Тени под его глазами становились всё глубже.
Сатоко — милая, добрая, краснеющая Сатоко — не проглатывает наживку с намёком, и ставит перед ним тарелку с холодной зару соба.
Это почти физически больно — лицом к лицу встречаться с изменениями, принесёнными убийцей шаманов.
— Ешь, — говорит она непривычно жёстко, а потом, сморгнув жестокое наваждение, смягчается: — Пожалуйста. Ради Сатору.
Он ждёт, когда она скажет что-то ещё, но она замолкает.
Сугуру водит палочками по лапше, ворошит её, пока всё не превращается в мерзкую кашу, которую невозможно есть, но Сатоко не уходит. Она сидит напротив него, следит за каждым движением и безмолвно умоляет проглотить хотя бы кусочек.
Но он не ощущает голода. Стоит поднести палочки ко рту, как к горлу подкатывает тошнотворный комок и он всё бросает.
Так повторяется вот уже… Какое сегодня число?
— Сугуру… — она накрывает его ладонь своей и едва-едва сжимает.
Становится стыдно.
Взрослый лоб, который вынуждает носиться с ним, как с четырёхлетним ребёнком.
Он втягивает воздух, как перед прыжком в воду и пихает в себя огромный кусок гречневой лапши. Жевать тяжело, его горло содрогается дважды или трижды, отвергая приготовленную Сатоко пищу, но он, сжав пальцами край стола, заставляет себя проглотить. Через боль, через выступившие в уголках глаз слёзы.
— Спасибо! — И Сатоко хвалит его так, словно он стал генеральным директором компании, взобрался на Эверест и изобрёл лекарство от рака.
Возможно, — думает он, — оно того стоило.
Сатоко с удивительной, непривычной смелостью приходит к нему и, к его вящему ужасу, прибирается в его комнате. Собирает грязные, помятые вещи в корзину для грязного белья, выкидывает весь мусор, стирает пыль, подметает…
Он лежит на кровати, как придавленный могильной плитой. Это всё не сложно, мама приучала его с самого детства убирать за собой, но всё же он бессильно лежал, зарастая грязью.
Зачем оно нужно?
Когда-то он помнил ответ.
Зачем он вообще что-то делает?
Когда-то у него, наверное, были веские причины бежать, спасать, глотать, глотать, глотать проклятья, и убираться, и ждать новый день, отмеченный числом.
Теперь он хочет сгнить в своём запревшем постельном белье, оставить неудобную изуродованную клеймом перекрестных шрамов оболочку.
Но он из раза в раз, добирался до душа, натягивал одежду и делал вид, что ничего не происходит, потому что тревожить никого не хотелось. Он не имел права тревожить их. Он не имел права испортить им лето, потянув всех за собой на дно.
Усилий его оказалось недостаточно, ибо Сатоко тревожилась, прибегала три раза в день с едой, убиралась и долго-долго сидела с ним в его комнате вечером, держа его руки в своих. Так он делал для неё много месяцев назад, утешая и успокаивая.
И она трепетно, как курица-наседка, ходила за ним, как если бы знала, какие мысли родятся в его уставшем разуме. Они теперь везде вместе, с тех пор, как Сатору начали отправлять на задание в одиночку, и от их компании почти ничего не осталось.
По ночам, после длительных, выматывающих заданий, она баюкала его на руках, нечеловечески сильных, крепких и мозолистых, и что-то горячее падало ему на макушку. Может, поцелуи, а может и слёзы, от которых ему становилось совсем худо.
— Пожалуйста, Сугуру… — шептала она. — Ты очень нам нужен.
А ему всё хотелось услышать будоражащее, разгонящее кровь в венах: «ты нужен мне».
Конечно, он ей нужен, как и все остальные, ведь её мягкое сердце всем живым существам желало благостей.
И когда ненависть к обезьянам, гнилая и едкая, пропитаная смогом и отравленными испарениями, накрывала его, завладевала грудной клеткой, он думал о Сатоко. Ненависть угасала, потому что он не мог ненавидеть её.
Сатоко обладала небесным проклятьем, но назвать её обезьяной язык не поворачивался.
Только не её, с мягким искренним сердцем, заботливыми руками и самым красивым лицом на всём белом свете.
Сугуру трепетно сжимал её щёки, проводил большим пальцем по гладкой белесой коже щеки, шрама на которой она столь сильно стеснялась, но поцеловать не решался, тоскливо разглядывая её розовые губы. Ему мешало что-то, чему он не мог дать названия.
Он мог ненавидеть всё человечество, всех не шаманов он действительно их ненавидел, но не её.
Невинный, почти дружеский поцелуй в лоб заставляет её покраснеть.
И Сугуру может быть, только может быть, становится легче дышать.
Примечания:
Этот драббл может стать полноценной работой (но это не точно).