Ненавижу

NC-17
Завершён
291
автор
Фэндом:
Размер:
181 страница, 63 317 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
291 Нравится 87 Отзывы 33 В сборник

17

Настройки
Сознание возвращалось постепенно, слой за слоем, как медленно проявляющаяся фотография. Сначала — тактильные ощущения. Не привычная жестковатая упругость своего матраса, а проваливающаяся мягкость чужого. Тяжелое одеяло, насквозь пропитанное чужим запахом, давило на грудную клетку неестественной тяжестью. Затем — обоняние. Сначала просто фон: сладковатая нота дешевого древесного дезодоранта, который Ландо буквально пачками покупал в ближайшем супермаркете. Потом отчетливее — едкий, въедливый дух вчерашних чипсов со вкусом паприки, пустая банка от которого, он знал, наверняка валялась где-то под кроватью. И под всем этим, фундаментально, как басовая партия в сложной симфонии, — что-то глубинное, теплое, животное. Неизменный, устойчивый запах самого Норриса, смесь пота, кожи и чего-то неуловимого, что было просто... им. Оскар открыл глаза. Мир предстал перед ним в перевернутой, искаженной перспективе. Потолок над головой был испещрен не знакомыми ему с первого дня трещинами, а причудливыми разводами отслоившейся штукатурки, которые он раньше видел лишь краем глаза. Он лежал не на своем спартанском, идеально застеленном ложе, а на проваливающемся, слишком мягком матрасе соседней кровати. Утро было не просто наступившим — оно уже перевалило за половину пути к полудню, о чем свидетельствовал яркий, почти наглый солнечный луч, пробившийся сквозь узкую щель между шторами. Пиастри выхватывал из полумрака миллионы пылинок, вечно витающих в воздухе вокруг норрисовского угла, заставляя их танцевать в золотистой полосе света, как микроскопических балерин. И тогда его взгляд, еще мутный от глубокого, тяжелого сна, упал на пространство рядом. Оно было пустым. Не просто вакантным. Остывшим. Окончательно и бесповоротно. Простыня была смята в небрежный, бесформенный комок, ее подол живописно свисал на пол, касаясь пола. На поверхности ткани не осталось ни малейшего намека на сохранившееся тепло, ни одной морщинки, которая бы указывала на недавнее присутствие другого человеческого тела. Только холодная, скомканная ткань, бесстрастная и немая. В горле встал комок, горький и тугой, перекрывающий дыхание. Британец ушел. Мысль пронзила его, острая и безжалостная, как отточенное лезвие. После вчерашнего. После той чудовищной, унизительной слабости, что разорвала его изнутри, сломала все защитные механизмы, вывернула наизнанку. После этих проклятых, предательских слез, которые австралиецне мог сдержать, которые текли по его лицу горячими, солеными ручьями, смывая всю его выстроенную годами броню. После этой позорной, выворачивающей дрожи, что заставляла его зубы стучать в такт бешеному ритму сердца. После его собственного, сорвавшегося вопреки всем правилам, всем законам самосохранения, слова, тихого, надтреснутого и отчаянного: «Останься». Стыд накатил новой волной, едкой и обжигающей, разливаясь по жилам вместо крови, отравляя каждую клетку. Он сжал кулаки так, что ногти, коротко и безупречно остриженные, впились в влажные от пота ладони, оставляя на коже красные, болезненные полумесяцы. Оскар пытался знакомой, контролируемой физической болью заглушить боль внутреннюю, тупую, всепоглощающую и абсолютно неконтролируемую.  Конечно. Кто захочет остаться с этим? С этим сломанным, неконтролируемым, жалким существом, которое он явил миру в своем самом отвратительном и неприглядном виде? Ландо увидел самое дно, самый постыдный его страх — изначальный, детский, животный страх быть брошенным, оказаться несостоятельным, не оправдать ожиданий, вызвать разочарование, — отступил. Сделал единственно разумное действие. Сбежал от чужой истерики, от чужих демонов, от непосильной ответственности. Пиастри резко, почти механически приподнялся. Голова закружилась, в висках застучал навязчивый, тяжелый ритм, отдаваясь глухим эхом в пустой черепной коробке. Его взгляд, помутневший от сна и подавленной паники, метнулся к собственной кровати. Она стояла нетронутой, идеально заправленной, с безупречными, выверенными до миллиметра больничными углами, с идеально гладкой, натянутой, как барабан, поверхностью одеяла. Стерильный, холодный, безжизненный островок порядка в бурлящем, хаотичном море чужого, неукротимого бардака. Сейчас, она казалась австралийцу чуждой, негостеприимной и откровенно пугающей в своей безупречной, бездушной правильности. А здесь, в этом самом эпицентре хаоса, среди смятых, пахнущих потом футболок, разбросанных, испещренных неразборчивыми пометками конспектов, одинокого, заброшенного под кровать кроссовка и этого навязчивого, всепроникающего, почти осязаемого запаха, было... безопасно. Потому что здесь, всего несколько часов назад, в кромешной тьме, его не отпускали. Держали. Не с нежностью, не с любовью, а с упрямой, грубоватой силой, которая не позволяла ему разлететься на тысячу осколков. И теперь это нечаянное, странное убежище, эта хрупкая, импровизированная крепость была покинута своим стражем, оставлена на разграбление его собственным демонам. Он потянулся к прикроватной тумбочке Норриса, заваленной фантиками, наушниками и прочими мелкими свидетельствами чужой неорганизованной жизни, и нащупал холодный, гладкий корпус своего телефона. Единственный островок его порядка в этом море анархии. Экран вспыхнул, ослепив в полумраке, отбросив синеватый отсвет на его бледное, осунувшееся лицо. Время — 10:59. И сразу под ним — уведомление. Одно-единственное. Яркая, навязчивая иконка в чате с Норрисом. Отправлено сегодня. В 10:57. Он написал? Мысль пронеслась пулей, острой, тревожной и до неприличия надеющейся. Значит, он ушел не молча. Не просто сбежал, сломя голову, стараясь не оглядываться, не оставляя следов. Сердце на мгновение замерло, словно пытаясь замедлить неизбежное разочарование, а затем забилось с такой бешеной, неритмичной, хаотичной частотой, что перехватило дыхание, сделав его поверхностным, прерывистым и совсем не насыщающим кислородом. Что там? Сухое, лаконичное, безличное «Ушел. Не жди»? Или, что еще невыносимее, убийственно вежливое, отстраненное, корректное до жестокости «Извини за вчерашнее. Забудь. Это была ошибка.»? Его пальцы, холодные и неуклюжие, дрожащие от слабости и нервного напряжения, с трудом разблокировали экран. Оскар щелкнул по уведомлению, но экран погас от неловкого, дрожащего касания, не зарегистрировав команду. С беззвучным, отчаянным проклятием, обращенным к собственной немощи, он снова, с большим усилием нажал на боковую кнопку.  Наконец, чат открылся. Длинное, многострочное сообщение развернулось, заполнив экран, вытеснив все остальное, и он начал читать, впиваясь в каждую букву. (10:57) Уезжаю на турнир. В Стамбул. На 4 дня. Не преврати нашу комнату в стерильный, асептический бокс для научных экспериментов или в филиал библиотеки редких манускриптов. Мой стратегический, экосистемный, жизненно важный хаос должен остаться на своем законном, исторически сложившемся месте — он служит для баланса вселенной, поддерживает хрупкую экологию нашего общежития и служит живым, дышащим напоминанием, что жизнь — это не только ровные, бездушные строчки кода, выверенные до микрона графики и безупречные, но такие безжизненные углы. И, черт возьми, не заливай кипятком мой кактус на подоконнике, даже если он своим видом оскорбляет твое эстетическое чувство. Он хоть и колючий, неприветливый, вечно недовольный на вид кусок зелени, но живой. Настоящий. И, в отличие от некоторых, поразительно молчаливый, неприхотливый и не требующий к себе постоянного, изнуряющего внимания. Пиастри замер, превратившись в статую. Он перестал дышать, замер в неестественной позе, его взгляд, сфокусированный до боли, скользил по строчкам, впитывая это дурацкое, многословное, абсурдное послание, каждую его помпезную, вычурную, нелепую метафору. Это не было уведомлением. Это был… вербальный взрыв. Поток сознания, облеченный в текстовую форму. Сначала австралиец услышал только шум — эти громкие, неуместные обороты, этот характерный, неуемный, тотально неорганизованный норрисовский пафос, эту полную и абсолютную неспособность быть простым, четким и лаконичным. Сплошной белый шум на максимальной громкости. Но потом, сквозь этот нарочито громкий, защитный шум, начали медленно, неумолимо, как сквозь толщу воды, проступать тихие, но четкие, ясные сигналы. Шепот сквозь крик. «Нашу комнату». Не «мою» или «твою». Не «комнату в общежитии». Не «это помещение». Нашу. Констатация факта, неоспоримого и фундаментального. Факта совместного владения, общей территории, разделенного пространства. «Мой хаос… для баланса вселенной». Он не извинялся за него. Не оправдывался. Не пытался минимизировать его значение. Он провозглашал его ценность. Его необходимость. Его фундаментальную, экзистенциальную важность в устройстве их общего, хрупкого микрокосма. Норрис наделял его функцией, смыслом, миссией. И этот чертов, неказистый, покрытый пылью и вечно выглядевший несчастным кактус… «Живой. Настоящий». Словно все остальное в этой комнате, в его, оскаровой, выстроенной по линейке, расписанной по минутам, стерилизованной от случайностей жизни, было ненастоящим. Бутафорией. Тщательно поддерживаемой, но оттого не менее хрупкой иллюзией. Словно он сам, Оскар Пиастри, со своими безупречными правилами, выверенными до секунды графиками, тотальным контролем над каждым аспектом существования, был просто хорошо отлаженным, высокоточным, но бездушным механизмом, а не живым, дышащим, чувствующим, страдающим существом. И британец, этот воплощенный, стихийный, неудобный, раздражающий хаос, тыкал его носом в эту простую, очевидную и оттого такую страшную истину. Комок в горле медленно, постепенно начал рассасываться, сменившись странным, щемящим, почти болезненным теплом, что разливалось по грудной клетке, согревая изнутри ледяную, зияющую пустоту, оставшуюся после отступившей паники и все еще тлеющего стыда. Ландо не сбежал. Он… оставил заявление. Манифест. Он не просил — он требовал, он велел сохранить часть себя здесь. Свою суть. Свой беспорядок. Свою жизнь. Их общее, выстраданное, сложное, мучительное, но единственно реальное, единственно настоящее пространство. Его пальцы, теперь уже не дрожа, а обретя новое, странное, твердое спокойствие, сами потянулись к клавиатуре, к этому виртуальному мосту, что мог соединить их через тысячи километров. Что можно ответить на такое? Ничего равного по масштабу, по этой безумной, сокрушительной, обнаженной искренности, так искусно скрытой под толстым слоем словесной шелухи, иронии и показного бахвальства. Ничего, что могло бы выразить, раскрыть, облечь в слова ту бурю из облегчения, стыда, растерянности, слабой надежды и какой-то щемящей, непонятной, незнакомой нежности, что бушевала у него внутри, угрожая снести все остатки внутренних укреплений. Но молчать, оставлять это послание без ответа, повисшим в вакууме, в звенящей тишине, — было невозможно. Эхо того ночного, надтреснутого, детского «останься» все еще витало в комнате, плотное и осязаемое, оно требовало отклика, требовало подтверждения, что его услышали, что оно было не напрасным. Оскар начал печатать. Медленно, тщательно, с почти болезненной концентрацией подбирая каждое слово с той же осторожностью, с какой всего минуту назад расшифровывал многословное, закодированное послание Норрису. Это должен был быть их код. Их тайный язык. Язык их войны, их перемирия, их сосуществования. Краткий. Сдержанный. Почти протокольный. Сухой, как отчет. Но с тем самым двойным дном, с тем скрытым, зашифрованным смыслом, который теперь, после этой ночи, стал их общим, тайным шифром, их паролем. В 11:01 он нажал «Отправить». Легкое, едва заметное движение пальца, которое запустило три слова в цифровое пространство, разделявшее их теперь тысячами километров. (11:01) Твой хаос в безопасности. Пока что. Только тогда, совершив этот маленький, но невероятно значительный акт, он опустил телефон на смятую, все еще холодную простыню, точно на то место, где всего несколько часов назад лежала голова британца, и почувствовал, как последнее напряжение покидает его плечи. Он поднял взгляд. Его собственная, идеально заправленная, безупречная кровать стояла нетронутой, холодным, безмолвным укором, безжалостным напоминанием о прежней, безопасной, предсказуемой и такой безжизненной реальности. О той реальности, в которой не было места слезам, дрожи, паническим атакам и... этому странному, неудобному, живому теплу, что сейчас согревало его изнутри. Пиастри подошел к ней, к этому символу своего прежнего «я», и ухватил край одеяла — безупречно отглаженного, пахнущего только чистотой и порядком. И с одним резким, почти яростным, очищающим движением сорвал его, разрушая безупречную, стерильную конструкцию, сминая идеальные углы, превращая порядок в хаос. Тяжелая, качественная ткань пахла только чистотой, стерильностью, абсолютным ничто. Он развернулся и накрыл им смятую, холодную, но такую живую, такую настоящую постель Норриса, сокрыв аккуратность своей и укутав чужой, неудобный, раздражающий, но единственно настоящий теперь хаос. Свой собственный хаос он аккуратно сложил у изголовья своей кровати. Пусть лежит. Пусть ждет.

***

Первый день начался с неестественной тишины. Австралиец проснулся от собственного внутреннего будильника, как всегда — за две минуты до звонка. Но когда он протянул руку, чтобы отключить его, то осознал: будильник был бы и не нужен. Его разбудила бы точно не вибрация телефона, а гробовая тишина. Обычно в это время британец либо храпел, повернувшись лицом к стене, либо ворочался, бормоча что-то несвязное сквозь сон. Теперь же комната была погружена в звенящую, абсолютную пустоту. Даже пылинки, танцующие в утреннем луче света, казались, замерли. Оскар выполнил свой утренний ритуал с безупречной точностью: три минуты в душе, две — на чистку зубов, безупречная укладка волос. Но вода в душе казалась ему сегодня слишком горячей, зубная паста — чрезмерно мятной, а отражение в зеркале — застывшим и чужим. Когда он вышел из ванной, его взгляд упал на соседнюю кровать. Она была аккуратно укрыта его же одеялом — тот самый хаос, который он так яростно ненавидел, был теперь законсервирован. И это зрелище было тревожнее любого беспорядка. Скомканная футболка на спинке стула, одинокий кроссовок под кроватью, стопка неубранных бумаг — все это были немые свидетельства отсутствия. Молчаливые напоминания о жизни, которая больше не нарушала его пространство. Завтрак — 67 грамм овсянки, 30 грамм черники — он ел в полной тишине. Не было привычного чавканья, стука ложки о миску, громких вздохов. Только тиканье часов, которое он раньше никогда не замечал. Пиастри отложил ложку, не доев. Еда казалась безвкусной. Весь день прошел в состоянии нарастающей десинхронизации. Его безупречный распорядок дал сбой. Он трижды перепроверял, выключил ли свет в ванной. Пальцы сами тянулись к телефону каждые двадцать минут. Австралиец не ждал сообщений — он проверял их чат, анализируя каждое слово, как расшифровывал сложные формулы. (10:44) Здесь невыносимо пестро. И шумно. Напоминает наш коридор после вечеринки на третьем этаже, только в тысячу раз громче и безвкуснее. Оскар прочитал и почувствовал странное щемящее ощущение в груди. Он сидел в своей стерильной тишине, а там, за тысячи километров, кипела жизнь. Та самая, что обычно вторгалась в его пространство и которую парень так яростно отторгал. Теперь, когда осада была снята, его крепость вдруг показалась ему тюрьмой. Он ответил с небольшой задержкой, тщательно подбирая слова: (10:46) Наш коридор в настоящее время находится в состоянии, максимально приближенном к норме. Если не считать устойчивого запаха горелого попкорна. Твои следы постепенно рассеиваются. Австралиец отправил и тут же пожалел. «Твои следы постепенно рассеиваются» — это была ложь. Никакие следы не рассеивались. Они впитывались в стены, в воздух, в него самого. Каждый раз, когда взгляд падал на застывший хаос соседней половины, он видел не беспорядок, а отпечаток жизни, которая стала частью его собственной экосистемы. На второй день Оскар поймал себя на том, что за завтраком отодвинул свою тарелку ровно на пятнадцать сантиметров вправо — туда, где обычно стояла миска с разноцветными хлопьями. Жест, доведенный до автоматизма. Теперь он висел в воздухе, бессмысленный и грустный. В обед пришло новое сообщение: (12:30) Тренер орал на нас сегодня за несобранность. Кажется, я был самым несобранным. Пропускал пассы, будто ворота были невидимы. Оскар прочитал и не ответил. Сел за учебник, но буквы расплывались перед глазами. Он представил Ландо — уставшего, раздраженного, сидящего в такой же пустой гостиничной комнате. И не нашел слов. Любой ответ казался либо слишком равнодушным, либо слишком заинтересованным. Третий день начался с того, что Пиастри проспал. Всего на семь минут, но для него это было равносильно катастрофе. Его внутренние часы, всегда безупречные, дали сбой. Он провел день в состоянии глухой, нарастающей десинхронизации. Комната, его стерильный рай, стала напоминать камеру. Воздух казался спертым, несмотря на открытую форточку. И вот, вечером, австралиец стоял у окна, глядя на зажигающиеся в сером лондонском тумане огни. В комнате было настолько тихо, что он слышал собственное сердцебиение. И в этой звенящей тишине его внутренняя стена, возведенная годами самоконтроля, наконец рухнула. Мысль, которую он так яростно отгонял, оформилась, ясная и неоспоримая: Он всегда убегал от своих чувств к Норрису. Всегда пятился, отстранялся, строил стены. Но при этом постоянно оборачивался, чтобы убедиться, что Ландо все еще следует за ним. Что тот все еще там, со своим дурацким смехом, своими раздражающими шутками, своим хаосом. И теперь, когда британец действительно ушел, пусть и на несколько дней, он обернулся — и обнаружил, что следовать некому. Оскар остался один со своей безупречностью. И она оказалась ледяной и безжизненной. Капитуляция наступила тихо, без драмы. Просто как констатация факта. Его порядок — это гробница. А хаос Норриса — это сама жизнь. И тогда, в тишине комнаты, он наконец позволил себе произнести это — не вслух, а в пространстве собственного сознания, где слова обретали безжалостную ясность: — Я люблю его. Не «он мне нужен». Не «я по нему скучаю». Не «я к нему привык». А именно — люблю. Это не было радостным открытием. Это был приговор. Тяжелый, неудобный, пугающий. Но и освобождающий. Потому что с принятием этого факта внутренняя борьба наконец прекратилась. Боль осталась, страх никуда не делся, но изнурительная война с самим собой закончилась. Он подошел к столу. Взял телефон. Его пальцы были спокойны. Пиастри набрал сообщение — свою капитуляцию, свое признание, свой крик о помощи, зашифрованный в их общем языке: (1:20) Твой кактус выглядит сегодня особенно уныло. Видимо, скучает по твоему хаотичному энергетическому полю... Или по регулярному поливу. Вероятнее второе. Он отправил его и отложил телефон. Не в страхе, а с чувством странного, болезненного облегчения. Приговор был вынесен. Оставалось ждать ответа.

***

Секунды спустя после отправки сообщения Оскар почувствовал, как по его спине пробежал холодный пот. Он отодвинул телефон, словно тот был раскаленным углем, и встал, чтобы дистанцироваться от совершенной ошибки. Комната внезапно показалась ему слишком тесной, воздух — спертым и тяжелым. Пиастри подошел к окну, распахнул его шире и сделал несколько глубоких, прерывистых вдохов, пытаясь унять дрожь в руках. — Что я наделал? — эта мысль билась в его висках навязчивым ритмом. Он всегда тщательно выстраивал оборону, возводил стены, а теперь одним необдуманным сообщением разрушил все укрепления. Да, он зашифровал признание в их общий код, но британец всегда умел читать между строк. Он почувствует. Поймет. И тогда... тогда парень окажется полностью беззащитен. Австралиец начал метаться по комнате, его шаги были нервными и бесцельными. Рука снова и снова тянулась к телефону, но он сжимал пальцы в кулак, засовывая их в карманы. Нет. Он не позволит себе этого унижения. Не будет сидеть, уставившись в экран, как преданный щенок, ожидая вкусняшку от хозяина. В отчаянной попытке вернуть контроль, Оскар сел за ноутбук, открыл сложный финансовый отчет, требующий полной концентрации. Но цифры плясали перед глазами, не складываясь в логичные цепочки. Его разум, обычно острый как бритва, был парализован одной-единственной мыслью:  — Почему он молчит? Прошло десять минут. Пятнадцать. Каждая секунда тянулась мучительно долго. Тишина в комнате стала физически давить на барабанные перепонки, звон в ушах нарастал. Пиастри снова подошел к окну, прижался лбом к холодному стеклу. Где-то там, в этом ночном городе, жил своей жизнью человек, который держал сейчас всю его вселенную на ладони. И этот человек молчал. — Слишком много, — с горечью подумал Оскар. Слишком откровенно. Испугал его. Он всегда бежал от собственных чувств, а теперь бросил их к ногам Ландо, как незадачливый поклонник. И теперь ждал суда, затаив дыхание, боясь пошевелиться. Австралиец уже почти смирился с мыслью, что ответа не будет, что его послание утонуло в безразличии, когда на столе наконец раздалась вибрация. Короткая, но для Оскара она прозвучала оглушительнее любого грома. Он замер на месте, сердце заколотилось с такой силой, что перехватило дыхание. Сделал усилие над собой, заставил себя медленно, как во сне, подойти к столу. Поднял телефон. Палец дрогнул, когда он проводил по экрану, разблокируя его. (1:48) А мое хаотичное энергетическое поле, случаем, не сообщало, когда планирует вернуться к своему кактусу? Думаю растение выглядит таким несчастным без твоего порядка, что даже я начал переживать. И не только из-за кактуса. Пиастри прочитал сообщение. Потом еще раз, медленнее, впитывая каждое слово, каждый оттенок смысла. И снова, уже вслух, шепотом, пробуя фразы на вкус. «Мое хаотичное энергетическое поле...» Норрис не просто принял его метафору — он присвоил ее, сделал своей. Он встроился в их тайный язык, подтвердил его значимость. «...к своему кактусу». Он назвал его, Оскара, своим. И связал его образ с порядком, с той самой структурой, которую он так ценил. И последнее. «И не только из-за кактуса.» Воздух с шипением вырвался из его легких. Напряжение, сковывавшее плечи все эти долгие минуты, ушло, сменившись странной, почти болезненной слабостью. Австралиец медленно опустился на стул, все еще сжимая телефон в руке, и позволил голове упасть на спинку. Глаза сами закрылись, и на мгновение он просто существовал, ощущая непривычное, почти забытое чувство — покой. Не пустоту одиночества, а глубокий, облегченный покой после долгой битвы. Он не бросился сразу отвечать. Вместо этого подошел к своему столу, провел ладонью по идеально ровной стопке конспектов. Потом его взгляд упал на застывший хаос на соседней половине — ту самую скомканную футболку на спинке стула. И он оставил ее там. Как залог. Как обещание. Потом вернулся к телефону. Его пальцы теперь были твердыми и уверенными, когда он набирал ответ. Краткий, сдержанный, как и все его сообщения. Но для них двоих эти слова значили больше, чем любые пространные признания. (1:53) В ближайшие 48 часов. Сообщите своему хаотичному полю, чтобы подготовилось к рекалибровке. Оскар отправил сообщение и на этот раз убрал телефон с чувством не тревоги, а глубокой, тихой уверенности. Баланс был восстановлен, но на новом уровне. Протокол нарушен, но на его месте родилось нечто более хрупкое и ценное. В комнате по-прежнему стояла тишина, но теперь она была наполнена не пустотой, а ожиданием. Теплым, живым предвкушением. И Пиастри впервые за долгое время почувствовал, что его безупречный порядок — это не тюрьма. Это просто дом. Дом, в который скоро вернется его хаос.

***

Следующие сорок восемь часов стали для австралийца упражнением в сюрреализме. Внешне ничто не изменилось: его жизнь текла по заведенному руслу с точностью швейцарского хронометра. Подъем в 06:58, три минуты под душем строго определенной температуры, завтрак, взвешенный до грамма. Но внутри все перевернулось. Каждое действие теперь имело двойное дно, скрытый смысл, тихое послание тому, кто отсутствовал. Когда Оскар поправлял одеяло на своей кровати, его пальцы на мгновение задерживались на ткани — не выравнивая складку, а словно проверяя, достаточно ли безупречно оно выглядит. Когда он раскладывал учебники на столе, Пиастри оставлял ровно такое пространство, чтобы там могла лечь чужая, неаккуратная папка. Его знаменитый порядок превратился в тщательно продуманную сцену, на которой должно было разыграться их возвращение. Накануне он совершил ряд немыслимых для себя поступков. Вместо вечерней сессии с конспектами парень потратил два часа на создание "естественного" беспорядка. Сдвинул стопку бумаг, оставив несколько листов лежать под непривычным углом. Разместил свою запасную ручку рядом с норрисовскими разбросанными карандашами. Даже слегка скомкал край коврика для мыши, чтобы комната не выглядела стерильной. Это было смехотворно, почти унизительно — но необходимо. Утро дня возвращения началось с предательского прерывания сна в 05:30. Оскар лежал с открытыми глазами, слушая, как город за окном медленно пробуждается, и чувствуя, как его собственное сердце ускоряет ритм в такт приближающемуся моменту. В 07:00 он уже стоял под душем, тщательно подбирая гель — не тот, что использовал всегда, а другой, с более тонким, почти неуловимым ароматом. В 08:15 он в четвертый раз переставлял вазу на полке. В 09:30 поймал себя на том, что бесцельно ходит от окна к двери, мысленно прокручивая возможные сценарии их встречи. В 11:12 до него донеслись знакомые шаги — но не те размашистые, уверенные, что обычно сопровождали возвращение Ландо, а сбивчивые, почти бегущие. Сердце Пиастри совершило немыслимое сальто — сначала замерло, затем забилось с такой силой, что стало трудно дышать. Он застыл у своего стола, делая вид, что погружен в изучение графика дедлайнов, хотя видел лишь размытые пятна на экране. Звук ключа в замке прозвучал как выстрел. Дверь открылась. Норрис стоял на пороге, дыхание сбито от быстрого подъема по лестнице. Его сумка висела на плече криво, как всегда. На голове — та самая нелепая кепка, вид которой обычно вызывал у австралийца раздражение, а сейчас он заставил себя только сглотнуть странный ком в горле. Они замерли, разделенные тремя метрами комнаты и месяцами невысказанного. «Привет», — мог бы сказать Оскар. Или «Как прошел перелет?». Или любое другое нейтральное приветствие. Но слова застряли где-то в пищеводе, горячим и плотным комом. Он видел, как взгляд британца скользнул по его безупречно уложенным волосам, по его идеально выглаженной рубашке, по его безупречно организованному пространству. Увидел, как в этих глазах мелькнуло что-то — узнавание? понимание? — прежде чем в них снова появилась привычная насмешливость. «Что, Пиастри, соскучился по моему бардаку?» — мог бы сказать Ландо. Или «От тебя тут пахнет, как от свежепротертого музейного экспоната». Или любую другую колкость из его стандартного арсенала. Но он молчал. Просто стоял и дышал, чуть громче обычного, и его пальцы сжимали ремень сумки до побеления костяшек. Австралиец видел все: легкую дрожь в его руке, неуверенность в позе, тот самый страх, который, он знал, был зеркальным отражением его собственного. Они оба стояли на краю пропасти, оба боялись сделать первый шаг, оба ждали. И тогда Оскар принял решение. Самое страшное и самое простое в его жизни. Он медленно, давая Норрису время отпрянуть, произнести шутку, просто отвернуться, пересек комнату. Остановился перед ним так близко, что мог различать отдельные веснушки на его коже, усталость в уголках глаз, запах самолета и чужого города, въевшийся в его кожу. Британец замер, его насмешливая маска дрогнула, обнажив что-то неуверенное, почти испуганное.  — Оскар... — начал он, но Пиастри мягко перебил его движением. Он взял его руку — ту самую, что так часто толкала его в плечо в пылу спора, — и прижал ее к своей груди, прямо над бешено колотившимся сердцем. Ладонь Ландо была теплой, чуть шершавой, невероятно живой. Австралиец позволил ему почувствовать все: этот дикий, неконтролируемый ритм, эту дрожь, которую он не мог скрыть, эту полную, тотальную уязвимость. Это был жест доверия. Ответ на все невысказанные вопросы. Признание без единого слова. Норрис ахнул, его пальцы непроизвольно сжались на ткани его рубашки. Насмешливый взгляд растаял, сменившись чем-то беззащитным и потрясенным.  — Черт, — выдохнул он, и это прозвучало как молитва. Оскар не отводил взгляда. Он позволял ему видеть. Видеть все. Без масок, без защит, без протоколов. И в этот момент что-то щелкнуло. Напряжение, копившееся все эти дни, недели, месяцы, разрядилось в тихом, беззвучном понимании, что висело между ними в воздухе. Барьеры рухнули. Не со взрывом, а с тихим шепотом, с биением сердца под чужой ладонью. Пиастри медленно опустил его руку, но не отпустил сразу, позволив своим пальцам чуть дольше, чем было необходимо, сплестись с его пальцами. — Привет, — наконец произнес австралиец, и его голос прозвучал тихо, но невероятно твердо. Британец улыбнулся. Не своей обычной ухмылкой, а какой-то новой, мягкой, немного растерянной улыбкой.  — Привет, — ответил он, и его пальцы ответили на его пожатие. Ничего больше не было нужно. Все было сказано.

***

Тишина в комнате была иной теперь — густой, насыщенной, пульсирующей в такт двум сердцам, что отчаянно бились в унисон. Оскар все еще чувствовал на своей груди, под тонкой тканью рубашки, жгучее эхо прикосновения — то самое, где несколько минут назад он сам прижал ладонь Ландо, вложив в этот жест всю свою обнаженную уязвимость. Воздух между ними казался плотным, заряженным тысячью невысказанных слов, тяжелым от напряжения, что копилось неделями. Норрис стоял, дыша чуть сбивчиво, его взгляд, обычно такой насмешливый и уверенный, теперь с незнакомой серьезностью блуждал по лицу Пиастри, словно заново открывая каждую знакомую черту, каждый оттенок эмоции в его темных глазах. — Я... — начал британец и замолчал, сглотнув. Голос сорвался на хриплый, непривычно тихий шепот. — Все эти дни... в Стамбуле... в самолете... Думал только о возвращении. Сюда. К тебе. Австралиец почувствовал, как что-то сжимается у него глубоко внутри, горячим и болезненным комом, от этих простых, неотполированных слов. Он видел искренность, сияющую в широко раскрытых глазах Ландо, в легкой, предательской дрожи его сжатых губ. Это была не игра, не очередной маскарад. Это было самое настоящее, неприкрытое признание, высказанное на их общем, немом языке — том самом, что он сам и начал, прижав его руку к своему бешено колотившемуся сердцу. Оскар не ответил словами. Слова казались сейчас слишком грубыми, слишком неуклюжими. Вместо этого его собственная рука снова поднялась — на этот раз, чтобы коснуться Ландо. Движение было медленным, почти невесомым, дающим тому каждую секунду, чтобы отступить, отвернуться, вернуться к привычным насмешкам. Кончики его холодных от волнения пальцев легонько коснулись виска Норриса, сдвинули непослушную, выбившуюся из-под кепки прядь волос. Затем ладонь Пиастри медленно, с почти болезненной нежностью, провела по линии щеки, ощущая под собой горячую кожу, к уголку его рта. Это было прикосновение-вопрос. Прикосновение-извинение за все прошлые стены, отдаления и колкости. Британец замер, его веки дрогнули, и он инстинктивно, почти бессознательно наклонился в это прикосновение, как растение тянется к единственному источнику света. Его собственная, более сильная и шершавая рука поднялась, накрыла руку австралийца, прижала ее к своей щеке сильнее, с отчаянной, почти детской потребностью в этом контакте. — Оскар, — снова прошептал он, и в этом одном-единственном слове, выдохнутом с таким трудом, было столько накопленной тоски, сыгого облегчения и чего-то еще, безымянного и щемящего, что у Пиастри в груди все окончательно и бесповоротно перевернулось. Расстояние между ними исчезло — не в порывистом рывке, а в медленном, неотвратимом движении, как две магнитные стрелки, наконец-то сориентированные друг на друга. Британец обвил его талию своими руками, притянул так близко, что австралиец почувствовал каждую пульсацию его возбужденного тела через слои одежды, почувствовал, как напряжены его мышцы. Его собственные, обычно такие сдержанные руки, почти сами собой обняли Ландо за шею, пальцы вцепились в короткие, чуть влажные от пота волосы на его затылке, притягивая его еще ближе, стирая последние условности. Их губы встретились в первом, по-настоящему чувственном поцелуе. Не в том яростном, гневном столкновении, что был порождением ссор и взаимного раздражения. И не в том отчаянном, что случился в ту темную ночь. Этот был иным — медленным, сладким, почти робким в своем первоначальном касании, а затем все более уверенным, исследующим. Это было молчаливое «здравствуй» после долгой, мучительной разлуки. «Прости» за все несказанное и неправильно понятое. И безмолвное, но оттого не менее весомое «я здесь» — сейчас, в эту секунду, и, возможно, навсегда. Норрис углубил поцелуй, его губы стали более настойчивыми, но не требовательными. Одна из его рук отпустила талию Оскара и скользнула под его безупречно выглаженную рубашку, ладонь прижалась к обнаженной коже спины. Пиастри вздрогнул всем телом от неожиданности и интенсивности ощущения — шершавая, теплая ладонь на его обычно неприкосновенной коже — но не отстранился. Наоборот, он сам прижался ближе, впуская это тепло, этот хаос внутрь, позволяя ему растопить последние, самые стойкие остатки внутреннего льда. Это было не вторжение. Это было возвращение домой. Они начали двигаться, не разрывая поцелуя, их тела, словно управляемые одной волной, медленно пятились по направлению к кровати. Их ноги путались, они натыкались на стул, на разбросанные вещи британца — и Оскару, с его маниакальной любовью к порядку, было в этот момент абсолютно все равно. Весь его выстроенный, безупречный мир сузился до этого человека, до его дыхания, смешавшегося с его собственным, до вкуса его губ, до жара его кожи под своими пальцами. Оказавшись рядом с кроватью, Ландо слегка отклонился, его губы ненадолго оторвались от губ Пиастри, чтобы его взгляд мог скользнуть по его лицу.  — Ты уверен? — прошептал он, и в его голосе снова прозвучала та самая, редкая неуверенность. В ответ австралиец, не говоря ни слова, мягко, но настойчиво развернул его и толкнул в сторону матраса. Норрис упал на спину, его взгляд, полный удивления и ожидания, не отрывался от Оскара. Не сводя с него глаз, Пиастри поднялся на кровать, переместился сверху, удобно устроившись на  бедрах британца. Он чувствовал, как напряжены мышцы Ландо под ним, как быстро бьется его сердце. Его собственные пальцы потянулись к пуговицам на своей рубашке. Движения были немного скованными, не такими уверенными, как обычно, но решительными. Австралиец расстегнул первую пуговицу. Вторую. Он видел, как взгляд Норриса прикован к его рукам, как он замер, затаив дыхание. Это был его собственный, добровольный акт обнажения. Не только физического, но и душевного. Он снимал с себя свою защиту, слой за слоем, и позволял ему видеть. Видеть того настоящего, уязвимого человека, что всегда скрывался за маской безупречного контроля. Когда последняя пуговица расстегнулась, он сбросил рубашку на пол. Она легла белым пятном на полу, и Оскар не обратил на это никакого внимания. Он сидел на бедрах британца, чувствуя прохладный воздух комнаты на своей обнаженной коже, и выдерживал его взгляд — горячий, потрясенный, полный такого немого благоговения, от которого по телу разбежались мурашки. Ландо медленно поднял руку, его пальцы, обычно такие стремительные и резкие, теперь двигались с почти церемонной осторожностью. Он кончиками пальцев коснулся ключицы Оскара, провел по ней легкую, исследующую линию. — Боже, — выдохнул он, и это было не восклицание, а констатация факта. Факта его, оскаровой, реальности. Его физичности. Его красоты, которую он сам никогда не признавал. И в этот момент Пиастпи понял — его не просто хотят. Его любят. Таким. Со всеми его стенами, страхами, закомплексованностью и этой новой, хрупкой, только что рожденной нежностью, что трепетала у него внутри, как пойманная птица. Он наклонился, вновь поймав губы Норриса в поцелуй, уже более уверенный, более глубокий. Его руки опустились к поясу на джинсах британца, и Оскар начал неспешно расстегивать его, его движения были медленными, почти ритуальными. Он хотел этого. Хотел видеть, чувствовать, знать. Каждый сантиметр этого живого, дышащего, неукротимого хаоса, который против всей логики стал для него целой вселенной.

***

Медленно, словно разворачивая драгоценный свиток, Оскар расстегнул пряжку ремня. Его пальцы, обычно такие точные и быстрые, теперь двигались намеренно неторопливо, словно боялись спугнуть хрупкость момента. Он слышал, как участилось дыхание британца, чувствовал, как напряглись мышцы его живота под тонкой тканью футболки. Когда Пиастри наконец справился с пуговицей и молнией на джинсах и помог Ландо освободиться от стягивающей ткани, в воздухе повисла новая, звенящая тишина. Норрис лежал под ним, и австралиец позволил своему взгляду медленно, детально скользнуть по его телу. Не как обладатель, а как исследователь, впервые обнаруживший невероятную территорию. Его рука поднялась, и кончики пальцев легли на кожу чуть выше линии таза британца. Кожа была горячей, упругой. Он провел пальцем по едва заметной линии загара, след от спортивных шорт. Ландо вздрогнул, и его веки дрогнули. — У тебя холодные пальцы, — прошептал он, но в его голосе не было раздражения, лишь смущенное признание. Оскар не ответил. Вместо этого он наклонился и коснулся губами того же места, которое только что исследовал пальцами. Легкий, сухой поцелуй. Пиастри почувствовал, как снова вздрогнуло тело под ним, услышал прерывистый вздох. Это было... откровение. Не та грубая сила, что двигала ими раньше, а это тихое, сокрушительное влияние простого прикосновения. Его губы продолжили путь, оставляя легкие, почти невесомые поцелуи по линии бедер, подходя к животу. Он чувствовал, как под кожей играют мышцы, как учащенно бьется сердце. Его собственные пальцы скользили по бокам, изучая рельеф ребер, форму таза. Австралиец словно составлял карту, которую раньше видел лишь смутно, в полумраке ярости или отчаяния. Он поднялся выше, и его губы нашли чувствительный сосок. Не захватывая, а лишь коснувшись кончиком языка, экспериментируя. Норрис резко выдохнул, и его рука непроизвольно поднялась, запутавшись в волосах Оскара — не толкая, а просто держась, как за якорь. — Так... так не было раньше, — пробормотал британец, его голос был хриплым от нахлынувших ощущений. Пиастри оторвался, встретившись с ним взглядом. Его темные глаза были серьезны, полны сосредоточенности ученого, проводящего важнейший эксперимент.  — Теперь будет, — тихо сказал он и снова наклонился, на этот раз позволив себе легкий, игривый укус на том же месте. Ландо ахнул, и его тело выгнулось. — Черт... Оскар... Это было не возражение. Это было потрясенное открытие. Пиастри продолжил свой медленный, методичный путь наверх. Его губы и язык исследовали впадину ключицы, линию горла, угол челюсти. Он обнаружил место прямо под ухом, от которого Норрис вздрагивал всем телом, и задержался там, дыша горячим воздухом на его кожу, наслаждаясь властностью этого простого действия. Когда он снова поднялся, чтобы встретиться с его губами, поцелуй был другим. Глубоким, влажным, но лишенным прежней отчаянной стремительности. Это был поцелуй узнавания. Вкус, знакомый и все же новый. Его рука, все это время лежавшая на талии британца, наконец сдвинулась, скользнула по внутренней поверхности бедра. Кожа здесь была особенно нежной. Он чувствовал, как Ландо замирает, его дыхание прерывается. Австралиец замедлился еще больше, почти останавливаясь, просто ощущая пульсацию крови так близко к поверхности, ощущая дрожь, которую он вызывал. Оскар не смотрел вниз. Его взгляд был прикован к лицу Норриса. Он видел, как размываются привычные насмешливые черты, сменяясь чем-то беззащитным, удивленным, открытым. Пиастри видел, как темнеют его зрачки, как приоткрываются губы в немом вопросе и приглашении. И только тогда, поймав этот взгляд, полный полного доверия и новой, рождающейся близости, австралиец позволил своей руке завершить путь. Его пальцы мягко, почти благоговейно сомкнулись вокруг возбуждения британца. Реакция была мгновенной и сокрушительной. Ландо зажмурился, он запрокинул голову и из его груди вырвался низкий, сдавленный стон, полный такого чистого, нефильтрованного наслаждения, что у Оскара перехватило дыхание. Это был звук не просто физической стимуляции. Это был звук открытия. Открытия, что может быть так. Что он может быть таким. И Пиастри, все еще глядя на его лицо, начал двигать рукой. Медленно. Не с целью быстро добиться финала, а с намерением продлить это открытие, углубить его, выучить наизусть каждый оттенок удовольствия на его лице. Каждый вздох, каждый стон, каждое непроизвольное движение его бедер становились для австралийца новой главой в книге, которую он только начал читать. Книге под названием «Ландо», и он с жадностью проглатывал каждую строчку. Оскар продолжал свои медленные, размеренные движения, завороженный картиной, которая разворачивалась перед ним. Каждый стон, каждый вздох, каждое непроизвольное движение бедер Норриса были бесценными данными, которые он жадно собирал и анализировал. Он узнавал, что легкое движение большого пальца у самого основания вызывает глубокий, гортанный стон. Что замедление ритма почти до полной остановки заставляет британца бессознательно приподнимать бедра в поиске потерянного контакта. — Оскар... — его имя сорвалось с губ Ландо, уже не как удивленное восклицание, а как мольба, полная нетерпения и нарастающего отчаяния от этой сладкой пытки. Пиастри видел, как близок тот кульминационный момент. Напряжение в теле британца достигло пика, его мышцы были натянуты как струны. Еще пара точных, уверенных движений — и все будет кончено. Но австралиец остановился. Его рука замерла. Он просто держал его, чувствуя под пальцами бешеную пульсацию, наблюдая, как от неожиданности веки Норриса дрогнули и приоткрылись. В его глазах стояла полная, животная растерянность. — Что... почему ты остановился? — выдохнул британец, его голос сломлен от фрустрации. Оскар медленно покачал головой, его взгляд был серьезным, почти нежным. — Не так быстро», — тихо произнес он. — Не сегодня. И прежде чем Ландо успел что-то возразить, Пиастри убрал руку. Он потянулся к прикроватной тумбочке, где в ящике аккуратно лежали неприкосновенные запасы. Его пальцы нашли маленький флакон со смазкой и квадратную упаковку презервативов, австралиец вытащил один. Движения его были спокойными, методичными — подготовка к важному процессу. Норрис следил за ним, затаив дыхание. Когда Оскар вернулся, его пальцы, теперь покрытые прохладным, скользким гелем, вновь прикоснулись к британцу — но на этот раз их цель была иной. Один палец осторожно нашел напряженное кольцо мышц и начал медленные, круговые движения, растягивая, готовя, постепенно погружаясь все глубже. Ландо зажмурился, его дыхание стало глубоким и прерывистым. — Ох... — это был не стон боли, а звук интенсивного, нового ощущения. — Дыши, — мягко напомнил Пиастри, чувствуя, как мышцы под его пальцами постепенно расслабляются, открываются. Он добавил второй палец, продолжая нежные, растягивающие движения. Австралиец был терпелив, внимателен к каждой реакции тела под ним. Это был ритуал подготовки, не менее интимный, чем все, что было до этого. Когда он почувствовал, что тело Норриса полностью готово, Оскар отодвинулся, чтобы вскрыть упаковку презерватива. Звук рвущейся фольги прозвучал громко в тишине. Его движения по натягиванию презерватива были быстрыми, точными, но не лишенными странной, почти церемониальной грации. Он вернулся на свое место между бедер британца. Его руки легли на его таз, большие пальцы провели по выступающим косточкам. — Готов? — голос австралийца был тихим, но в нем не было и тени сомнения. Британец кивнул, его глаза были темными, полными абсолютного доверия. — Да. Оскар наклонился, чтобы поймать его губы в долгом, глубоком поцелуе, пока его тело начинало медленное, неотвратимое движение. Проникновение было постепенным, осторожным, дающим Ландо время на адаптацию. Он чувствовал, как Норрис задерживает дыхание, а затем выдыхает долгим, дрожащим выдохом, когда они соединяются. Пиастри замер, давая им обоим привыкнуть к новому чувству. Их лбы соприкоснулись, дыхание смешалось. — Двигайся... пожалуйста, — прошептал британец, его пальцы впились в плечи австралийца. И Оскар начал. Медленно. Глубоко. Каждое движение было выверенным, несущим не просто физическое удовольствие, а нечто большее — соединение, признание, обещание. Он смотрел в глаза Ландо и видел в них отражение всего, что чувствовал сам — благоговение, страх, невероятную нежность и ту самую, еще не названную вслух любовь. Их ритм был не стремительным маршем, а медленным, плавным танцем. Каждое движение рождало новый всплеск ощущений, новую волну близости. Пиастри чувствовал, как внутри него что-то расправляется, тает, освобождая место для этого нового, хрупкого и такого прочного чувства. Когда же их тела начали двигаться в унисон, комната наполнилась новой симфонией звуков — прерывистое дыхание смешалось с мягкими стонами, шепот кожи о кожу создавал интимный ритм их соединения. австралиец не сводил глаз с Ландо, читая каждое изменение в его выражении лица как самую важную книгу своей жизни. Вдруг Норрис протянул свободную руку — движение было неточным, почти неуверенным, но полным намерения. Его пальцы дрожали, когда они нашли руку Оскара, лежащую на подушке. Он вцепился в нее с такой силой, словно это был единственный якорь в бушующем море новых ощущений. Пиастри ответил на это давление, сжимая его ладонь в ответ, их пальцы автоматически переплелись в тесном замке. — Вот так... — выдохнул британец, его голос сорвался на хриплый шепот. — Пожалуйста, не останавливайся. Австралиец отвечал каждому движению на встречу, каждому вздоху, как будто их тела вели безмолвный диалог. Он чувствовал, как их сердца бьются в унисон — бешеный ритм, отдававшийся эхом в их сплетенных пальцах. Каждое движение Оскара встречалось ответным движением Ландо, их танец становился все более синхронным, почти телепатическим. Когда волна наслаждения начала нарастать, Норрис притянул их сплетенные руки к своей груди, прижимая ладонь Пиастри к собственному, бешено колотившемуся сердцу. Капельки пота склеили их кожу. — Чувствуешь? — прошептал он, его глаза были полны чего-то беззащитного и настоящего. — Это ты заставляешь его биться так. Австралиец не мог вымолвить ни слова — ком в горле перекрывал дыхание. Он мог только кивнуть, его взгляд прикованный к глазам британца. Движения стали глубже, настойчивее, ведя их обоих к неизбежному краю. Мир сузился до этой комнаты, до этого момента, до этого человека под ним. В последние секунды перед кульминацией их взгляды встретились — и в этой безмолвной коммуникации было больше понимания и доверия, чем в тысяче слов. Они одновременно поняли, что находятся на пороге чего-то большего, чем просто физическое удовлетворение. Когда оргазм накрыл их, это был не взрыв, а медленный, всепоглощающий разлив тепла, смывающий все границы между ними. Британец вскрикнул — негромко, почти сдавленно, его тело выгнулось в дугу, а пальцы судорожно сжали руку Оскара с такой силой, что тому почудился хруст костей. В тот же миг Пиастри почувствовал, как его собственное тело отвечает той же долгой, глубокой дрожью — они падали вместе, и в этом падении были не одиноки. Парни лежали, тяжело дыша, их тела все еще соединены, их руки все еще сплетены в немом обещании. Ландо медленно повернул голову, его ресницы были влажными от непрошеных слез. Он поднес их сцепленные руки к своим губам и оставил легкий, дрожащий поцелуй на костяшках австралийца. — Никогда... — начал он голосом, сорванным до шепота, но слова вновь застряли, затерявшись в величии момента. Оскар прижался лбом к его лбу, закрыв глаза, позволяя тишине говорить за них обоих. Ему не нужны были слова — все уже было сказано телами, взглядами, этим простым сплетением пальцев. Он понял. Они оба поняли. И в звенящей тишине комнаты, все еще держась за руки, они знали — что-то сдвинулось, изменилось, переродилось. Навсегда. Тишина, последовавшая за воссоединением, была густой и сладкой, как мед. Она обволакивала их, мягко поглощая последние отголоски тяжелого дыхания. Они лежали на спинах, плечом к плечу, и правая рука Пиастри все еще лежала на простыне, ладонью вверх, а пальцы Норриса — все еще переплетены с его пальцами. Это была последняя, теплая нить, связывающая их с только что пережитым штормом. Воздух в комнате был насыщен их запахами — смесью пота, секса и чего-то нового, неуловимого, что родилось между ними в эти минуты. Британец первым нарушил молчание, его голос был низким, хриплым от напряжения, но невероятно мягким. — Эй, Пиастри, — прошептал он, не поворачивая головы. Австралиец медленно повернулся на бок, его темные глаза, обычно такие острые и аналитические, теперь были спокойными, почти задумчивыми. Он смотрел на профиль Ландо, освещенный тусклым светом, пробивавшимся сквозь шторы. На губах Норриса играла тень улыбки — не его обычная ухмылка, а что-то более спокойное, более настоящее. — Да, Норрис? — ответил Оскар, и его собственный голос прозвучал непривычно тихо. Большой палец бессознательно провел по тыльной стороне ладони британца в нежном, почти незаметном жесте. Ландо наконец повернулся к нему. Его глаза встретились с глазами Пиастри, и в них не было ни капли насмешки или защиты. Только уязвимость и что-то еще, теплое и многообещающее. Я... — начал Норрис, но слова, казалось, застряли у него в горле. Он сглотнул, его пальцы слегка сжали руку австралийца, отвечая на его прикосновение. — Я думаю, что... Именно в этот момент, когда слова, которые могли бы все изменить, уже витали в воздухе, готовые слететь с его губ, резкий, пронзительный звук разорвал тишину. Вибрация. Не обычное уведомление, а настойчивый звонок. Он исходил от телефона Оскара, лежавшего на тумбочке, и его звук был настолько громким и неуместным, что оба вздрогнули, как от удара током. Пиастри замер, его тело напряглось. В тот же миг его рука, лежавшая в руке британца, инстинктивно вырвалась из этого нежного плена. Пальцы, только что такие расслабленные и доверчивые, резко сомкнулись, превратившись в напряженный, белый от напряжения кулак, упавший на простыню между ними. Это было быстрое, почти рефлекторное движение — отшатывание, возвращение к привычной защите. Ландо непроизвольно ахнул от неожиданности, его собственная рука повисла в воздухе на мгновение, пустая и обделенная. Звонок не утихал. Австралиец медленно приподнялся на локте, его лицо стало маской невозмутимости, но в глазах мелькнула тень страха. Его взгляд упал на яркий, мигающий экран телефона. Имя, которое горело там, заставило кровь застыть в его жилах. ОТЕЦ. Норрис видел, как черты Оскара заостряются, как стены возводятся с пугающей скоростью. Он видел этот сжатый, дрожащий кулак. И тогда, медленно, осторожно,протянул свою руку и положил ладонь поверх сжатых пальцев Пиастри. Это был не захват, не требование. Это было простое прикосновение. Тихий намек: — Я здесь. Австралиец вздрогнул от прикосновения, но не оттолкнул его. Его кулак не разжался, но дрожь под ладонью британца немного утихла. — Оскар? — тихо позвал Ландо. Пиастри не ответил. Он смотрел на мигающий экран, его челюсть была сжата. Вторжение внешнего мира было жестоким и своевременным. Телефон продолжал звонить, настойчиво и громко. И в этой ледяной тишине, под нежным прикосновением ладони Норриса на его сжатом кулаке, висел лишь один вопрос... Что принесет этот звонок? И сможет ли их хрупкое, новорожденное «что-то» пережить это вторжение?
291 Нравится 87 Отзывы 33 В сборник