***
Два дня он её не искал. Вообще не думал. Вернее, старался не думать. В гараже торчал с Хенком, чинили какой-то старый мопед, который никогда не заведётся. Руки в масле, только мат и редкие перекуры. Хенк молчал, но поглядывал на него с таким выражением, будто знал что-то, чего Киса не знал. — Че уставился? — грубо спросил Кислов, не поднимая головы. — Так, — Хенк пожал плечами. — Думаю, когда ты уже перестанешь быть мудаком. — Я всегда буду мудаком, привыкай. — Ага. И поэтому ты уже пол дня этот дурацкий карбюратор крутишь, хотя его надо просто выбросить. Киса промолчал. Хенк был прав — он просто убивал время. Потому что стоило остаться одному, как в голову лезло: её запах на подушке, её голос, когда она шептала «Ваня, пожалуйста» у самого уха. Он выругался, отложил отвёртку и вышел на улицу. Закурил. Сел на перевёрнутую покрышку. «Нахуй мне это? — спросил он себя. — Спор я выиграл? Выиграл. Даже раньше срока. Гена в курсе. Долг прощён. Всё.» Но внутри скреблось: не всё.***
На третий день позвонил Гена. Голос был странный — не весёлый, не прикольный, а какой-то прибитый. — Ты в курсе про Барбину? — спросил Гендос без предисловий. — А что с ней? — Кислов напрягся, сам не поняв почему. Рука, державшая телефон, сжалась сильнее. — В реанимации. Передоз. Соль, говорят, поймала жесткий. Родители нашли, скорая еле откачала. Телефон чуть не выпал из пальцев. — Что, блядь? — голос сел и стал тихим. — То. Третьи сутки в больнице, в коме была. Сейчас, говорят, отошла. Но херово. — Откуда ты знаешь? — спросил Кислов, хотя уже неважно было. — Рита рассказала. Она к ней ходила. Сказала, Катя, когда очнулась, первым делом... тебя не спрашивала. — Гена сделал паузу. — Вообще про тебя не вспоминала. Кислов сбросил звонок. Он стоял посреди пустой улицы и смотрел на серое небо. Внутри что-то разрывалось — не жалость, нет. Не любовь. Гнев. Дикий, беспомощный гнев, которому некуда было выплеснуться. — Доигралась, — прошептал он, и голос прозвучал хрипло. Она курила с ним в гараже, да, но он не думал, что она настолько отбитая, чтобы переходить на тяжёлые наркотики. За неделю или несколько? Пока он не видел её. Пока он трахал тупую Вику и делал вид, что ему похуй. Оказывается Катя гробила себя. Он заметил это. Заметил тогда около подъезда, за этим и пришел к ней в квартиру. Накричать, наругать, заставить что бы перестала, но она поцеловала его. Сама. Он мог отказаться. Мог, но не стал. «Мне и правда похуй», — попытался убедить себя Ваня. Не получилось.***
Он пришёл в больницу ночью. Один. Обход уже закончился, постовые тётки в регистратуре дрыхли. Кислов знал, что через чёрный ход можно пролезть на второй этаж, если не боишься свернуть шею. Он не боялся. Он вообще ничего не боялся, кроме, возможно, того, что увидит её сейчас — и поймёт, что именно чувствует. Окно палаты было с внутренней стороны зашторено, но щель оставалась. Он заглянул. Катя спала. На ней была больничная рубашка, из шеи торчал катетер, под глазами синяки залегали чёрными полукружьями. Лицо — бледное, худое, осунувшееся. Как будто не за неделю, а за год постарела. Кислов смотрел и не мог отвести взгляд. Не из жалости. Он вообще не умел жалеть. Из любопытства? Нет. Из отвращения к самому себе? Ближе. Она лежала, и в этом безжизненном теле он не узнавал ту девушку, которая посылала ему обнажённые фото, которая целовалась с ним у гаража, которая кричала «трахни меня» не стесняясь. «Это я её довёл?» — мелькнуло в голове. Он тут же отмёл эту мысль как слабость. Она сама выбрала. Она сама. Но перед глазами встала картина: он уходит через окно, а она в душе, и даже не попрощалась. Да он и не хотел прощаться. Использовал и забыл. Как всегда. — Блядь, — выдохнул Кислов и ударил кулаком по стене. Звук получился глухим, но сестра на посту всё равно очнулась и зашуршала. Он отскочил от окна, скатился по пожарной лестнице и через две минуты уже был на улице, курил и сжимал сигарету так, что она ломалась пополам. «Что ты ко мне привязалась, Барби?» — повторял он мысленно, как мантру. — «Зачем тебе такой мудак? Зачем ты вообще полезла в это болото?» Ответа не было. И это бесило больше всего.***
На следующий день он узнал, что её перевели из реанимации. Рита, которую он перехватил на перемене, смотрела на него волком, как на врага народа. Но сказала: — В обычной палате, третья в гинекологии, не перепутай. — Спасибо, — буркнул Кислов и сам удивился этому слову. — Не благодари. Ты последний человек, которому она обрадуется, — Рита отвернулась и ушла. Её длинные волосы хлестнули его по лицу. Он не сдвинулся с места. Он не пошёл к ней в тот день. Не пошёл на следующий. Не пошёл, когда Хенк сказал: «Съезди, что тебе стоит, в конце концов». Не пошёл, когда Гена сказал: «Ты, главное, не навреди ещё сильнее». Он боялся? Кислов? Который решал дуэли, который поднимал руку на кого угодно, если кто-то лез не туда? Да. Боялся. Только не смерти. Боялся, что зайдёт в палату, посмотрит ей в глаза, и она скажет «уходи». И он пойдёт. И это будет правильный выбор. А он всегда делал неправильные.***
Кислов сидел на лавке у гаража, докуривал третью сигарету подряд, когда подъехал Хенк. Боря слез с мотоцикла, бросил его на траву и молча сел рядом. — Ты чего такой мрачный? — спросил Киса, не глядя на друга. — Рита звонила, — ответил Хенк, и голос у него был странный — не обычный «похеруистный», а напряжённый. — Говорит, Катя рассказала ей, кто дал ей соль в первый раз. Кислов замер. Сигарета застыла в пальцах. — Гена, — выдохнул Хенк. — Гендос её подсадил. Сказал «с первого раза не привыкнешь», дал ей попробовать в своей хате. А потом она у него неделю торчала, пока мы её искали. У Кислова внутри что-то щёлкнуло. Как спусковой крючок. — Ты уверен? — спросил он ледяным тоном. Даже сигарету не затушил — она сама догорела до фильтра и обожгла пальцы. Он не почувствовал. — Гена сам не отрицает, — Хенк пожал плечами, но было видно, что он тоже зол. — Я ему позвонил, спросил прямо. Он сказал: «Ну, предложил, она согласилась». Представляешь? «Она согласилась». Кислов встал. Медленно. Размял шею, хрустнул пальцами. На лице не было ни злобы, ни ярости — только холодная, белая пустота. — Где он? — Дома, наверное. — Понял. И пошёл. Не побежал, не сорвался с места — пошёл размеренным шагом, как на казнь. Хенк окликнул его: — Киса! Ты чего задумал? — Поговорить. — Ты убьёшь его? Кислов не ответил.***
Он шёл по городу, и мир вокруг сузился до одной точки: адреса Гены. В голове не было мыслей — только картинки. Катя в больнице, с катетером в шее. Катя, бледная и худая. Катя на том самом диване у Гены, курит эту дрянь и думает, что это безопасно. А Гена сидит рядом и улыбается. — ...Сука, — выдохнул Кислов, и прохожие шарахнулись от него. Он не помнил, как зашёл в подъезд, как поднялся на третий этаж. Просто оказался перед дверью, на которой облупилась краска, и ударил кулаком — не в звонок, а прямо в дверь, так, что она затряслась. — Открывай, Гена! За дверью зашуршали. Щёлкнул замок. Гена стоял на пороге в трениках и растянутой футболке, сонный, с красными глазами. Увидел Кислова, сначала удивился, потом попытался улыбнуться: — Киса, ты чего? Случилось? Кислов не ответил. Вместо этого шагнул вперёд, схватил Гену за горло и втолкнул его обратно в квартиру. Гена ударился спиной о стену, охнул. — Ты чё, блядь? — заорал он, пытаясь отцепить пальцы. — Заткнись, — сказал Кислов тихо. Он отпустил горло, и Гена начал откашливаться— но не успел. Первый удар пришёлся в челюсть. Гендос отлетел к дивану, опрокинул торшер, зацепился ногой за провод. — Погоди, погоди! — замахал он руками, но Кислов уже навис над ним. Второй удар — в глаз. Гена вскрикнул, попытался закрыть лицо, схватил Кислова за руки. Тот вырвался и снова приложил — теперь в нос. Хруст был отчётливый, кровь брызнула на футболку. — Ты зачем, сука, ей соль дал? — Кислов говорил ровно, даже спокойно, и это было страшнее крика. — Она сама хотела! — Гена отполз к дивану, попытался подняться, но Кислов пнул его ногой под дых. Гена сложился пополам, выхаркнул воздух. — Сама хотела? — Кислов наклонился, схватил его за волосы, приподнял голову. Глаза у Гены были мутные, испуганные. — Она в больнице чуть не сдохла. Из-за тебя. — Я не знал, что она накурится, — прохрипел Гена. — Я дал ей попробовать, а остальное она уже сама... Кислов не дослушал. Ударил снова — в скулу, потом в рот. Губа лопнула, кровь залила подбородок. — Дурак, — Кислов поднял его за шкирку и швырнул на диван. Гена попытался встать, но ноги не слушались. — Еблан, блядь, — повторил Киса, и в голосе впервые проступило что-то, похожее на боль. — Она же просто девчонка. Травмированная. Слабая. А ты её в болото затянул. Гена молчал. Только дышал тяжело, сквозь разбитые губы. Кислов нанёс ещё пару ударов — уже без силы, скорее для острастки. Потом выпрямился, оглядел комнату. Пустые бутылки, пепел, тарелки с засохшей едой. И на журнальном столике — россыпь белого порошка и свёрнутая бумажка. — Это соль? — спросил он. — Не трогай, это не твоё, — просипел Гена, сползая с дивана на пол. Кислов пнул столик. Тот перевернулся, порошок смешался с окурками и грязью. — Если узнаю, что ты продолжил барыжить тут, я тебя найду и убью, — сказал Кислов. Не громко. Не пафосно. Как констатацию факта. - Тридцать метров и молись, понял? — Кто ты такой, чтобы меня учить? — Гена сплюнул кровь на линолеум. — Ты сам её трахал и бросал. Ты спорил на неё. Она приходила ко мне, рыдала из-за тебя. Чего ты теперь героя из себя строишь? Кислов замер. Это была правда. Уродливая, грязная правда, от которой ему захотелось разбить ещё что-нибудь. — Какая разница? — сказал он после паузы. — Ты её чуть не угробил. А я... я просто мудак. Он повернулся и пошёл к выходу.***
Через неделю он всё-таки пришёл. В больницу, к ней. В руках держал пакет с яблоками — дурацкий жест, знал, что яблоки ей нахер не сдались. Но идти с пустыми руками как-то совсем по-скотски. Она лежала на койке, смотрела в потолок. Увидела его — и не удивилась. И не обрадовалась. Просто вздохнула. — Как ты меня нашёл? — спросила хрипло. — Рита сказала. — Рита — дура. — Тоже так думаю, — Кислов присел на стул у кровати. Пакет с яблоками поставил на тумбочку. Катя даже не взглянула на него. Они молчали. Минуту. Пять. Десять. — Ты чего пришёл, Киса? — она произнесла его прозвище, и он поморщился — в её устах оно звучало почти как оскорбление. «Киса». Кот. Ласковый зверь. Тот, кто приходит, когда ему удобно, а потом уходит через окно. — Проведать. — Проведал. Вали. Он не двинулся. Смотрел на неё. На её руки — тонкие, в синяках от уколов. На шею — катетер ещё не сняли. На лицо — измученное, взрослое не по годам. — Ты из-за меня? — спросил он вдруг, и голос его дрогнул. Он ненавидел эту дрожь. — Из-за тебя? — Катя усмехнулась, но усмешка вышла горькой, без смеха. — Ты такой самоуверенный, да? Думаешь, мир вертится вокруг твоего члена? Я чуть не сдохла не из-за тебя, Кислов. А из-за себя. Потому что дура. Захотелось ударить её. Или себя. Или стену. — Со спором ясно, — добавила она тише. — Хенк рассказал. Ты выиграл. Поздравляю. Всё. Точка. Спор больше не оправдание. И он стоял перед ней беззащитный, без этой брони, которую так долго таскал. — Мне плевать на спор, — сказал Кислов и сам не поверил своим ушам. — Уже давно плевать. — А на что тебе не плевать? — Катя повернула голову, и их взгляды встретились. Её глаза — тёмные, уставшие — смотрели в упор. — Скажи правду, Ваня. На что тебе не плевать? Он не ответил. Он не мог. Потому что правда была страшнее любой лжи. Правильные слова застревали в горле, превращались в комок злости и бессилия. — Ты мне не безразлична, — выдавил он наконец, хрипло, с матом в голосе, но без привычной ухмылки. — И это бесит больше, чем если бы я тебя ненавидел. Катя долго смотрела на него. Потом закрыла глаза и отвернулась к стене. — Иди, Киса. Тебе тут нечего делать. Я не хочу быть твоим «особенным» проектом. Не хочу быть «очередной», которую ты в конце концов бросишь. У меня и так жизнь дерьмо сплошное. Он встал, хотел что-то сказать, но слова были пустые. Взял пакет с яблоками, сунул ей в руки. — Ешь. Тебе надо восстанавливаться. И вышел в коридор.***
Там, у выхода, он закурил, хотя на территории больницы нельзя. Дрожащими пальцами достал сигарету, чиркнул зажигалкой, сделал первую затяжку — глубоко, до головокружения. Глаза жгло. Он не плакал. Кисловы не плачут. Просто дым попал в глаза, и это было очень кстати. «Что ты со мной делаешь, Барби?» — подумал он, глядя в мокрое октябрьское небо. — «Почему я не могу просто забыть тебя, как всех остальных?» Ответ пришёл сам собой: потому что всех остальных он не боялся потерять. А её — боялся. И это было самое отвратительное чувство из всех, что он когда-либо испытывал.***
Он ушёл, не оглядываясь. Не сказал никому, где был. Не ответил на звонки Гены и Хенка. Всю ночь просидел в гараже, один, смотрел на потолок и курил. А под утро достал телефон, открыл диалог с Катей и написал: «Не сдохни. Пожалуйста». Потом стёр слово «пожалуйста». Отправил просто «Не сдохни». Ответа не было. И он не ждал. Просто знал: теперь это не игра. Не спор. Не желание доказать, что он круче. Это — другое. То, для чего у него даже названия не было. И с этим ему придётся жить. Или сдохнуть вместе с ней. Кислов выключил телефон, отвернулся к стене и натянул плед на голову, как делал это, когда ему было пятнадцать и весь мир казался мусором. Только сейчас мир казался мусором не потому, что все вокруг были мудаками. А потому что мудаком был он сам. И он не знал, можно ли это исправить.