***
Дверь хлопнула так, что по стенам прошёлся глухой, сердитый звук. Миша ввалился в прихожую, затапливая её водой, которая с него лилась в три ручья, и пачкая паркет липким месивом из грязи и топтанных листьев. Куртка прилипла к плечам, ботинки хлюпали, волосы превратились в мокрое гнездо, да и сам он весь выглядел как помойный кот. — Миш? — осторожно выглянул из кухни Андрей, держа в руках вилку, которой переворачивал яичницу. — Ты чего такой… — Да блядь, ничего, — отрезал Миша резко, даже не глядя тому в глаза. Он швырнул связку ключей на полку, промахнувшись, и те со звоном рухнули на пол. В груди всё кипело и клокотало от ярости. А тут ещё это тихое, тревожное «Миш?» — самое доброе на свете. И именно оно бесило больше всего, потому что Миша не имел права беситься на Дюху. Андрей сделал шаг ближе: — Ты промок насквозь, давай я тебе полотенце принесу… — Не надо мне, слышишь? Я сам! — взорвался Миша, и голос вышел слишком громким и резким, будто кто провёл ножом по стеклу. Дюша вздрогнул. Не то чтобы испугался — скорее растерялся, в недоумении застыв. Его руки дрогнули, едва не роняя вилку на пол. — Я… — тихо начал Андрей, но запнулся. — Миш, что случилось? — Хватит, — огрызнулся Миха и прошёл мимо, больновато пихая того плечом. — Дай пройти. Андрей послушно отступил. Конечно отступил. Он всегда отступал, чтобы Мишке было удобнее.***
Миха зашёл в ванную и вновь громко хлопнул дверью, скидывая с себя липкий и грязный комок одежды. Запрыгнул в чугунную ванну и резко включил душу окатывая себя водопадом из ледяной воды. Миша специально не делал её теплее, наказание себе такое придумал за своё поведение. Его так ещё в больничке приучили — выработали условный рефлекс, как у собаки Павлова, только через боль. Шумишь, огрызаешься, выкобениваешься — хоп, на тебе в харю ведро ледяной воды. Вот так тебе и надо, Мишенька, вот так и стой — пока не поймёшь, какой ты урод сегодня был. Совесть острыми когтями скребла по сердцу и лёгким, сжимая горло. Холодные капли обжигали кожу, словно мелкие осколки льда, сползая по шее тонкими струйками и дальше — по лопаткам, по позвоночнику, по пояснице. Каждая струя будто оставляла после себя длинный, жгучий след, от которого Мишку пробирало до дрожи. Он же ждал его. Он же хотел помочь. Он Миху любит, ёб твою мать, а тот на него нарвался, как пёс бешеный. Мишенька то, Мишенька сё… Вот тебе, Мишенька, деньги на лечение, вот тебе лекарства самые лучшие, вот тебе моя комната — живи сколько хочешь, вот тебе новые стихи для песен, вот тебе весь я — бери целиком и полностью без остатка. А мог бы плюнуть, послать нахрен и дать сгнить в той яме, в которую Миха сам себя втоптал. Мог бы сказать, что ему всё надоело, что он — всего лишь безнадёжный нарк, и уйти, как уходили все остальные. И ведь имел на это полное право. Сколько бессонных ночей он просидел у Мишиной койки — дрожащий от страха и истерик, лихорадочно целующий в лоб, заливающийся горькими слезами и умоляющий жить. Сколько боли и унижения перетерпел от бухого и обдолбанного Горшка, сколько оскорблений Андрей тупо проглотил, сколько раз говорили что всё хорошо, когда Мишка — уже трезвый, уже он сам — сидел с потупленными глазами, как у побитой псины. Андрей был тем самым лучиком, который освещал Мишину удушающую, болотную тьму, потихоньку вытягивая его на свет. А Мишенька что? Козлина натуральная. Миша сжал зубы и упёрся лбом в кафель, сжимая веки до красных мушек в глазах, позорно всхлипывая. Перед глазами всплыл Дюша — растерянный, немного напуганный, пытающийся понять, что он сделал не так. Всегда тёплый, нежный, воркующий, который всегда-всегда укроет, пожалеет, погладит, зацелует… Миха провёл рукой по лицу, растирая капельки, что текли уже не только с душа. — Уёбок, — сказал он себе вслух. — Устроил, тут, понимаешь, блядь… Ноги сами вынесли его из душевой. Он быстро накинул полотенце, вытер волосы, глубоко вдохнул, собираясь с духом — и вышел в коридорчик. Вот сейчас зайдет на кухню, заграбастает Дюшечку в свои лапищи, прижмёт так крепко, что у того аж воздух из груди вытеснит, зацелует всего от макушки, где вьются светлые завитки, до самых пят, которые Андрей всегда смущённо дёргает, когда их щекочат, — и не отпустит, пока не простит. Ведь простит же? Хотя если задуматься — сколько можно уже его прощать? Наверное, Мишке было бы легче, если бы Андрей взял и со всей силы влепил бы ему смачную оплеуху, такую, чтобы ярко-красный след от пятерни остался. Он тихонько подкрался на кухню, где уже вкусно пахло — тепло, по-домашнему, так, как пахнет только у Дюши дома, где всё такое аппетитное и где можно всё-всё: даже целую банку малинового варенья в одну харю втоптать, и никто ничего не скажет. Мишка осторожно присел на табуретку, поджав пальцы на ступнях, ещё больше виновато и нелепо сгорбившись. Вся решимость вмиг испарилась. Он сглотнул тугой комок в горле и несмело подал голос: — Дюша… — М? — Андрей даже не обернулся сразу, но голос у него был мягкий, не злой, даже немного тёплый — будто он заранее знал, что сейчас прозвучит. — Прости меня, — всхлипнул Миша, морщась. — Я не знаю… чё-то меня корёжит, это самое… я…так виноват, Дюш… я не хотел, понимаешь, да… Андрей не стал говорить ни слова. Просто шагнул к трясущейся фигурке, обняв крепко, как умеет только он, поглаживая плечи, и чуть-чуть покачивая из стороны в сторону, успокаивая, словно маленького. Мишка судорожно вздохнул, сорвался на тихий писк, а потом уткнулся лицом в мягкий тёплый живот Андрея, прижимаясь к нему, цепляясь пальцами за свитер. Скользнул носом по ткани, вдыхая Дюшин родной запах — мёд, груши и корица. Андрей медленно гладил его затылок, пальцами прочёсывая мокрые прядки. И Мишка не выдержал. Глухо, хрипло, он выдохнул, а потом разом сорвался на скулёж, сбивчивый, рваный, и слёзы, тяжёлые, некрасивые, такие, от которых лицо кривит, и горло сжимает, и дышать трудно. Он захлебнулся в этих рыданиях, намочил Андреев свитер соплями, слюной, слезами — всем тем, что он обычно считал недопустимой слабостью. — Ну всё, ну всё… — прошептал Андрей, чуть наклоняясь, касаясь носом макушки Миши. Миша только сильнее прижался, выдыхая в ткань свитера горячо, сбивчиво, и весь его гнев расползался куда-то между рёбрами и растворялся, будто никогда и не было. Миша судорожно схватился за его руки — родные, тёплые, надёжные — и уложил их себе на колючие, покрасневшие от холода и слёз щёки, со всей силы притираясь, как кот. Сверху накрыл своими тонкими пальцами, поглаживая нежную кожу, а потом, дёрнув головой, прикоснулся мокрыми губами к левому запястью, опаляя своим горячим, рваным дыханием. Миха вскинул покрасневшие глаза, громко втягивая сопли. — Дюш… ты для меня всё… а я… я… — выдохнул он, будто сорвался, и в этом «я» было столько вины, растерянности и любви, что Андрей от накатившего приступа нежности был готов растечься в лужицу. Миша резко вскочил, ухватил Дюшу за плечи и прижался обкусанными губами к его губам напротив. В этот поцелуй он вложил всё — и извинения, и безграничную нежность, и робость, и всю свою любовь. Прижался всем телом так крепко, так отчаянно, будто хотел срастись с ним. Поцелуй вышел неровным, сбитым, горячим. Андрей только успел вдохнуть — и всё, Мишка уже таял у него в руках, цеплялся пальцами в ворот свитера, словно боялся, что Андрей его оттолкнёт. Отступив на секунду, оба тяжело выдохнули. Андрей — весь раскрасневшийся, смятенный, но счастливый; Миша — дрожащий, виноватый, неловкий. — А сиги-то… купил? — тихо хмыкнул Андрей, вытирая большим пальцем по Мишкиной нижней губе, размазывая остаток влажности. — Конечно купил, ё-маё, — буркнул он, чуть смущённо, но уже без той колючей злости, что была час назад. — Я чё, зря мок под этим дождём, что ли? И снова уткнулся носом в Андрееву шею, крепко обвивая его и по сотому кругу занюхивая её, полностью расслабляясь. Простил таки. Но точно в последний раз.