***
Красные огни "скорой" разрезали темноту парижской ночи, окрашивая мокрый асфальт в цвет свежей крови. Звук сирены был не криком, а непрерывным, пронзительным воем - животным воплем боли, который вторил тому, что застыл в горле Энид. Она сидела на узком откидном сиденье, прикованная к носилкам, на которых лежала Уэнсдей. Ее здоровая рука с бешеной, почти судорожной силой сжимала холодную, бескровную кисть жены. Пальцы Энид были в крови - и в собственной, запекшейся на сломанной кисти, и в чужой, еще липкой и теплой, сочившейся из-под давящей повязки на боку жены. Внутри машины царил стерильный, технологичный хаос. Оперативник Аддамсов, тот самый с седыми усами - его звали Дэниел - и фельдшер в зеленой форме работали молча, слаженно, их движения были резкими и точными. Монитор над головой Уэнсдей мерцал зловещими зелеными линиями. Частота сердечных сокращений - слишком высокая, нитевидная, аритмичная. Давление - опасно низкое продолжало падать. На лицо Уэнсдей была надета кислородная маска, и каждый ее вдох был мучительным зрелищем. Он не был глубоким. Это было короткое, поверхностное движение грудной клетки, едва заметное под простыней. Пауза. Еще один хриплый, влажный звук, когда легкие с трудом захватывали воздух. Пауза длиннее. Казалось, вот-вот этот хрупкий ритм прервется навсегда. Энид не отрывала от нее глаз. Она склонилась так низко, что ее лоб почти касался поручня носилок. Ее мир сузился до этого бледного лица, до единственной видимой брови, собранной в едва уловимую гримасу даже в беспамятстве, до маски, запотевающей слабым, неровным облачком. — Дыши, Уилла, пожалуйста, дыши, — Шептала она, ее голос был хриплым от крика и слез. — Не уходи. Не смей уходить. Ты слышишь меня? Я запрещаю. Запрещаю! — Она целовала ее костяшки, ее запястье, ощущая под губами слабый, едва уловимый пульс - как пульсацию крыла пойманной бабочки. — Ты обещала. Обещала, что мы увидим, как будет падать звезда. Ты обещала научить меня новым странным языкам. Мы не дочитали ту жуткую книгу о некрофильских практиках викторианской эпохи... Ты... Ты не можешь. Не сейчас. Не после всего. — Ее слезы капали на простыню, оставляя темные круглые пятна. Она не замечала боли в собственной сломанной руке, которую фельдшер уже зафиксировал временной шиной. Вся ее физическая боль была ничтожна по сравнению с ледяной пустотой, разверзавшейся внутри при каждой слишком долгой паузе в дыхании Уэнсдей. — Помнишь наше первое свидание? Помнишь? Ты тогда так странно на меня посмотрела. Как будто я была единственной настоящей, невыдуманной вещью в твоем мире теней. Я до сих пор твоя единственная настоящая вещь, Уилла. Твой якорь. Так держись за меня. Пожалуйста. Держись. — Дэниел, не отрываясь от монитора, бросил на нее короткий взгляд. В его глазах не было укора за болтовню. Было понимание. Иногда слова, даже отчаянные, иррациональные, были единственным мостом между миром живых и тем берегом, куда медленно дрейфовала Уэнсдей. — Я буду ухаживать за тобой. — Продолжала младшая, ее шепот стал более настойчивым, горячим. — Каждый день. Буду читать тебе самые мрачные стихи, какие найду. Будем смотреть старые черно-белые ужастики, и ты будешь ворчать, что спецэффекты фальшивые. Я научусь готовить тот твой отвратительный грибной суп с глазками тритонов... Я... Я буду делать тебя счастливой. Каждый день. Только дыши. — Она прижала ладонь жены к своей щеке, чувствуя ледяной холод кожи. — Ты сильная. Ты самая сильная и упрямая женщина во вселенной. Ты пережила все. Переживешь и это. Эта... Эта тварь не может забрать тебя. Не имеет права. Мир без твоего сарказма будет слишком ярким и пустым, понимаешь? Слишком нормальным. Мне в нем не выжить. — Внезапно Уэнсдей слабо дернулась. Ее тело напряглось в коротком, болезненном спазме. На мониторе зигзагами побежала аритмия. Фельдшер тут же ввел ей что-то из шприца, его голос был спокоен, но тороплив: — Ухудшение. Готовьтесь к вводу плазмы. Давление падает. — Энид вскрикнула, сжав руку жены так, что ее собственные кости хрустнули. — НЕТ! Нет, нет, нет! Уилла, слушай мой голос! Слушай меня! Я здесь! Я никуда не отпущу твою руку! Ты чувствуешь? Это моя рука. Это я. Энид. Твоя солнечная, надоедливая, слишком громкая Энид. Твоя жена. Ты должна вернуться ко мне. Ты должна. Потому что я... Я не могу без тебя дышать. Видишь? Я забываю, как это делать, когда ты не дышишь. — Ее речь становилась бессвязной, прорываясь рыданиями. — Я люблю тебя. Люблю твою тьму, твой острый ум, твою тихую верность. Люблю даже твою жуткую коллекцию засушенных пауков. Люблю, когда ты называешь меня "своим личным хаосом". Я буду твоим хаосом всегда. Но для этого ты должна быть здесь. Ты должна смотреть на меня этим своим взглядом, полным тайны и... И любви. Да, любви. Я знаю, она там есть. Глубоко. Подо всеми этими слоями сарказма и готики. Я чувствую ее. Не отнимай ее у меня. Не отнимай у нас наше будущее. У нас будут еще годы. Годы споров, тихих вечеров, совместных работ, всякой ерунды... У нас... У нас могут даже... Могут быть дети. Совершенные, странненькие дети, которые будут любить гробы и ненавидеть солнечный свет. Но они будут наши. Если ты... Если ты останешься. — Машина резко вильнула, обгоняя чей-то автомобиль. Красные отсветы мелькали на стенах, как предсмертные весточки. Энид закрыла глаза, прижавшись лбом к холодному металлу носилок. — Я буду молиться, — Прошептала она так тихо, что это было почти не слышно даже ей самой. — Всем темным богам, в которых ты веришь. Всем теневым силам, которые слушают Аддамсов. Я отдам им что угодно. Часть своей жизни. Часть своего света. Все свои радуги. Только оставь ее мне. Верни ее. Пожалуйста. — Она открыла глаза и увидела, как по уголку закрытого глаза Уэнсдей скатилась единственная, чистая, прозрачная слеза. Она медленно пересекла синяк и исчезла в темных волосах. Это была не слеза боли. Это был ответ. Знак того, что где-то там, в глубине, за барьером шока и травмы, Уэнсдей все еще борется. Все еще слышит. — Да! — Выдохнула девушка, в ее голосе впервые пробилась крошечная, хрупкая надежда. — Вот так. Держись. Мы почти приехали. Они помогут. Они обязательно помогут. — Дэниел посмотрел на монитор. Показатели стабилизировались. Чуть-чуть. На самом краю пропасти, но больше не падали. — Держится, — Коротко бросил он, это было величайшим словом, которое Энид слышала в своей жизни. — Слышишь? Ты держишься. Ты моя героиня. Всегда была. Просто продолжай дышать. Просто позволь своему сердцу биться. Ради меня. — Скорая с ревом въехала на освещенный подъезд частной клиники. Двери уже распахнулись, к машине бежала бригада в хирургических халатах. Хаос действий поглотил пространство. Носилки с Уэнсдей выдвинули и стремительно повезли по белым коридорам к операционной. Энид пыталась бежать рядом, но ее мягко, но твердо отстранила сестра. — Мадам, вам нужно в травмпункт. Вас прооперируют и доставят к ней, когда все будет кончено. — Нет! Я не могу оставить ее! — Закричала та, но голос был почти беззвучным от изнеможения. В этот момент из-за поворота, сопровождаемые парой мрачных охранников, появились прибывшие в Париж Мортиша и Эстер. Лицо Мортиши было бледным, как мрамор, глаза горели холодным адским огнем. Эстер, обычно такая величавая, выглядела постаревшей на десять лет, в ее глазах стоял ужас. Йоко, которая следовала за скорой на машине Сэма, подбежала к ним и начала быстро, сбивчиво что-то объяснять, показывая на закрывающиеся двери операционной и на Энид. Но блондинка уже ничего не слышала. Она смотрела, как свет над операционной зажегся красным. "ХИРУРГИЯ". Ее ноги подкосились. Она медленно сползла по холодной стене на пол, обхватив колени целой рукой. Ее тело трясло от тихой, беззвучной икоты. Вокруг нее кипела жизнь больницы - шаги, голоса, гул оборудования. Но для нее мир теперь был разделен на две части: здесь, на холодном кафельном полу, где она, сломанная и безутешная, пыталась собрать воедино осколки своей души. И там, за этими дверями, под яркими лампами, где решалась судьба всей ее вселенной. Она прошептала в пустоту, уже не надеясь, что Уэнсдей услышит, но вкладывая в слова всю оставшуюся в ней силу, всю свою испепеляющую, солнечную, безрассудную любовь: "Я здесь. Я буду здесь. Всегда. Возвращайся ко мне, моя готическая королева. Возвращайся. Мы еще не закончили". И закрыв глаза, она начала ждать. Секунда за секундой. Вдох за вдохом. Повторяя в такт собственному сердцу, которое билось в унисон с тем, что боролось за жизнь за дверью: Живи. Живи. Живи. Время в белых, пахнущих антисептиком коридорах люкс-клиники текло иначе. Оно не текло вовсе - оно застыло густой, тягучей смолой, в которой тонули каждое дыхание, каждый тикающий звук монитора из-за дверей операционной. Но прежде, чем погрузиться в это оцепенение ожидания, была другая боль - острая, конкретная и настойчивая. Эстер первая подошла к Энид, осторожно, как к раненому зверьку. Ее длинные, изящные пальцы, обычно украшенные мрачными перстнями, с неожиданной нежностью коснулись запекшихся волос дочери. — Доченька, — Ее голос, низкий и бархатный, прозвучал не как приказ, а как глубокая, разделенная скорбь. — Твоя рука. Посмотри на нее. — Энид машинально опустила взгляд. Ее кисть висела неестественно, словно чужая, раздувшаяся и посиневшая. Боль, которую она игнорировала на фоне адреналина и ужаса, теперь накрыла волной - тупой, пульсирующей, неумолимой. — Она... Мне нужно быть здесь, — Прошептала голубоглазая, глядя на дверь с красной лампой. — Я не могу уйти. — Ты ей не поможешь, искалечив себя окончательно. — Мягко, но непреклонно сказала Мортиша. Ее лицо было маской ледяного спокойствия, но в глубоких глазах бушевала настоящая буря. Гнев, направленный на Эшли, на несовершенство операции, на весь мир, смешивался с материнской тревогой за обеих дочерей. Она протянула руку. — Пойдем. Быстро. Чтобы успеть вернуться, когда ее вывезут из операционной. Дэниел будет докладывать мне о каждом шаге. — Энид хотела сопротивляться. Хотела упасть на пол и вопить, чтобы ее не отрывали от этого места. Но в голосе Мортиши была та же железная воля, что и у Уэнсдей. Воля, которая в кризисной ситуации не допускала непослушания. И Энид, сдавленно рыдая, позволила поднять себя. Ее тело обмякло, лишенное сил. Она шла, опираясь на собственную мать, как тень, спотыкаясь на ровном месте. Йоко шла с другой стороны, молча, ее плечо было твердой опорой. Дивина замыкала шествие, ее маленькая фигура излучала такую концентрацию ярости и защиты, что даже медперсонал расступался, не решаясь заговорить. Процедурный кабинет был ярким и бездушным. Блеск стали, шипение дезинфектора. Врач-травматолог, женщина с умными, усталыми глазами, осмотрела руку, касаясь местами, от которых у Энид темнело в глазах. — Закрытый перелом лучевой кости со смещением, серьезное повреждение связок запястья, — Констатировала она, изучая снимок. — Нужна репозиция и гипс. Сейчас проведем обезболивание. — Укол был очередным крошечным предательством тела. Энид сжала зубы, глядя в потолок, по которому побежали трещинки - или это были треки ее слез? Она не чувствовала страха за себя. Ее мозг был там, за несколькими этажами и бетонными стенами, где скальпель рассекал плоть ее жены, пытаясь найти и зашить повреждения, нанесенные куском грязной пластмассы. — Держись, солнышко, — Тихо прошептала Йоко, не выпуская ее здоровой руки. — Для нее. Держись. — Мортиша стояла у окна, глядя на ночной Париж. Ее профиль был резким, как у хищной птицы. Эстер, не отходя от Энид, гладила ее плечо, напевая под нос какую-то старинную, меланхоличную мелодию на языке, который Энид не понимала. Это был не просто звук. Это было заклинание. Заклинание выносливости, терпения. Процедура вправления костей под местной анестезией была странным, отчужденным опытом. Энид чувствовала давление, глубокий внутренний хруст, но не боль. Боль была вся сосредоточена в груди, сжимая сердце ледяными тисками. Она смотрела, как ловкие пальцы врача накладывают гипсовую повязку - сначала мягкую подложку, потом влажные, холодные бинты, которые скоро затвердеют, став ее новой, хрупкой броней. — Четыре недели минимум, — Сказала врач, заканчивая работу. — И полный покой. Никакого стресса. — Горькая, истеричная усмешка сорвалась с губ Энид. Никаких стрессов. Ее жена умирала в операционной. Ее мир лежал в руинах. "Никакого стресса" звучало как злая, космическая шутка. Когда они вернулись в зону ожидания у операционной, прошло чуть больше получаса. Лампа все еще горела красным. Тот же холодный пластик кресел, тот же гул вентиляции, тот же вкус страха на языке. Они уселись молча, образуя странную, скорбную группу. Мортиша и Эстер - два темных маяка, излучающих властное спокойствие и древнюю, накопленную веками печаль. Йоко, поджав ноги в кресле, уставилась в одну точку на полу, ее пальцы нервно теребили край футболки. Дивина сидела на корточках у стены, как гном-страж, ее взгляд был прикован к двери, тело напряжено, как будто она физически удерживала зло с другой стороны. И Энид. Она сидела, сгорбившись, ее левая рука обнимала новенький, белый гипс на правой, будто пытаясь защитить и его. Слезы текли по розовым щекам беззвучно, непрерывно, как два ручейка, вымывающие последние следы грима и надежды. Она не всхлипывала. Она просто плакала - тихо, отчаянно, всем своим существом. Каждая клеточка ее тела, каждое воспоминание, каждая мечта о будущем - все было пропитано солью этих слез. Мортиша достала из складок своего платья темный, шелковый платок с вышитыми серебром пауками и осторожно промокнула Энид щеки. — Она - Аддамс, дорогая, — Сказала женщина, в ее голосе звучала не просто надежда, а глубокая, родовая уверенность. — Мы не умираем легко. Наша тьма... Она упряма. Она цепляется за жизнь с особенным, макабрическим упорством. Особенно когда есть ради чего цепляться. — Я видела, как она... Как та... — Энид не могла выговорить имя. Ее тело содрогнулось при одном воспоминании о звуке - том тупом, влажном хрусте. — Это моя вина. Я отвлеклась. Я смотрела на нее, а не на ту... Тварь. — Не смей, — Голос Мортиши прозвучал резко, как удар кнута. Она повернулась к Энид, в ее глубоки глазах горел огонь. — Вина лежит только на том существе, что посмело поднять руку на мою дочь. И на тех, кто не досмотрел. Ты же была ее якорем все это время. Ты держала ее в этом мире, пока мы не добрались. Ты дала ей причину бороться тогда, в квартире. Не отравляй эту жертву глупостями. — Слова Миссис Аддамс не утешали, но они несли в себе странную, отрезвляющую силу. Это была не пустая болтовня, а констатация семейного кодекса чести: вину несут те, кто нападает, а не те, кто любит. Йоко наконец заговорила, ее голос был хриплым от молчания. — Сэм доложил. Ее... Эшли... Поместили в камеру в подвале этого же здания. Охрана - наши люди и синклеры. По очереди. Никаких адвокатов, никаких контактов. Ждет... Ждет решения семей. — В последних словах прозвучала ледяная капля обещания мести, которая на мгновение отвлекла Энид от собственной агонии. Она подняла заплаканное лицо. — Я хочу видеть ее, — Прошептала она. — Когда Уилла... Когда она поправится. Я хочу посмотреть ей в глаза и спросить "зачем?". А потом... — Она не договорила. Это было не нужно. В тишине коридора повисло невысказанное, страшное "потом", которое понимали все. Вдруг дверь операционной открылась. Вышел не главный хирург, а Дэниел, все еще в зеленом халате, забрызганном темными пятнами. На мгновение у Энид остановилось сердце. Но его лицо, хотя и было предельно серьезным, не несло вести о катастрофе. Все замерли, вскочив с мест. Энид застыла, не смея дышать. — Операция закончена, — Сказал Дэниел, его голос был уставшим, но четким. — Хирурги сделали все возможное и невозможное. Рана была глубокой, задела кишечник, повредила селезенку. Селезенку удалили. Кишечник ушили. Была массивная кровопотеря, перелили шесть литров. Сейчас она на ИВЛ, в состоянии медикаментозной комы, чтобы дать телу возможность начать восстановление без боли и стресса. Энид схватилась за спинку кресла, чтобы не упасть. "Удалили... Ушили... ИВЛ... Кома..." - слова обрушивались на нее градом медицинских ужасов. — Она выживет? — Выдохнула Мортиша, в ледяном тоне впервые пробилась трещина. — Шансы есть, — Ответил Дэниел, избегая пустых обещаний. — Следующие 24-48 часов критичны. Если не разовьется сепсис, внутреннее кровотечение, если организм примет перелитую кровь, тогда можно будет говорить. Она боец, миссис Аддамс. Боец с волей к жизни, которую я редко видел. Ее сердце билось, даже когда показатели зашкаливали за критическими. Оно билось за нее. — Мужчина посмотрел на Энид. — Я могу ее видеть? — Сорвалось у Энид голосом, будто тонкая, надтреснутая нить. — Только вы. И только посмотреть. Она в палате интенсивной терапии. За стеклом. И вот она стоит. Прижавшись лбом к холодному, идеально прозрачному стеклу палаты. За ним - маленькая, хрупкая вселенная боли и надежды. Уэнсдей лежит на высокой кровати, закутанная в простыни, к ней тянутся десятки трубок, проводов, капельниц. Аппарат искусственной вентиляции ритмично, с механическим шипением, дышит за нее, раздувая ее грудь неестественно ровным, безжизненным движением. Ее лицо бледное, как восковая маска, нос и рот скрыты трубкой. Глаза закрыты. Над бровью - аккуратные швы. Все ее тело кажется уменьшенным, беспомощным, но при этом - не побежденным. Оно сражается. Молча. Упрямо. Под присмотром мерцающих мониторов. Энид кладет свою здоровую ладонь на стекло, прямо напротив той руки Уэнсдей, которая лежит поверх одеяла, тоже опутанная датчиками. — Я здесь, — Шепчет она, ее дыхание запотевает на стекле. — Видишь? Я вся в белом гипсе. Глупо выгляжу. Ты бы точно съязвила. Так что тебе нужно проснуться, чтобы посмеяться надо мной. — Голос срывается на полуслове. — Я не уйду. Я буду здесь, у этого стекла. Каждую секунду. Буду рассказывать тебе всякую ерунду. Буду напевать ту мрачную колыбельную, что пела бабушка. Буду ждать. Сколько понадобится. Потому что ты... Ты - моя тьма. А я - твой свет. И без тебя мой свет не имеет смысла. Он просто слепит глаза. — Она медленно сползла по стеклу на пол, садясь, прижимаясь спиной к холодной поверхности, за которой бьется сердце ее половинки. Закрывает глаза. И начинает шептать. Словно мантру. Словно самое главное заклинание в ее жизни: — Возвращайся. Возвращайся. Возвращайся ко мне. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя... А за стеклом, в стерильной тишине палаты, среди тихого писка аппаратов, палец на руке Уэнсдей - тот самый, на котором было обручальное кольцо, теперь снятое, - дрогнул. Почти неощутимо. Словно в ответ. Долгие часы у стекла палаты интенсивной терапии спрессовались в один непрерывный поток боли и надежды. Энид сидела на холодном полу, ее спина онемела от соприкосновения с кафелем, но она не двигалась. Каждое механическое "вдох-выдох" аппарата ИВЛ врезалось в ее сознание, становясь новым ритмом собственного бытия. Она шептала, молилась, угрожала богам, обещала, плакала, а потом снова затихала, прислушиваясь к тихому писку мониторов, следя за зелеными линиями, как за картой сражения, которое происходило за стеклом. Именно в этот момент, когда ее мир сузился до этой одной точки, ее тронули два прикосновения. Одновременно. Справа - пальцы, холодные, как мрамор, изящные и властные. Прикосновение, несущее в себе запах старых книг, сухой полыни и ледяной, непреклонной силы. Мортиша. Слева - ладонь, горячая, почти обжигающая, мягкая, но с цепкой, змеиной хваткой. Прикосновение, от которого веяло ароматом темных роз, черного перца и древней, первобытной магии. Эстер. Они не тянули ее. Не торопили. Они просто присутствовали, заключая ее скорбь в двойное, парадоксальное объятие - ледяное и пламенное. Энид медленно, будто скрипя всеми суставами, подняла голову. Лицо Мортиши было бледным и непроницаемым, как маска египетской богини, но в глубине ее темных глаз, лишенных всякой иллюзии милосердия, пылал огонь абсолютной, концентрированной ярости. Эстер же смотрела на нее с бесконечной, животной нежностью хищницы, защищающей своего детеныша, но в уголках ее губ играла тонкая, опасная усмешка. — Пойдем, дочь, — Прошептала Аддамс. Ее голос был тише шелеста крыльев ночной бабочки, но в нем звучала сталь. Эстер кивнула, ее горячие пальцы слегка сжали плечо Энид, передавая через ткань свитера не тепло, а ток решимости. — Пойдем туда. К ней. К Эшли. Поговорим. Пока никто не видит. Без лишних глаз. — Слова повисли в стерильном воздухе коридора. "К ней". Не "к той", не "к твари", не "к убийце". "К Эшли". Использование имени было сознательным. Оно делало предстоящее не абстрактным возмездием, а личным, интимным актом. Энид почувствовала, как по ее позвоночнику пробежал холодный, острый ток. Не страха. Нет. Это был ток хищной, выдержанной в страданиях ярости, которую она и сама в себе не подозревала. Она медленно поднялась, опираясь на их руки. Ее тело протестовало, затекшее и избитое, но дух, направляемый двумя этими женщинами, стал твердым, как алмаз, и холодным, как лезвие. Блондинка кивнула. Одно короткое, резкое движение. Ее лицо, заплаканное и бледное, преобразилось. Из него ушла беспомощность, исчезла детская растерянность. Черты заострились, губы сжались в тонкую, белую нить. В глубоких, голубых глазах, обычно таких ясных и солнечных, вспыхнул ледяной, бездонный омут. Она была Энид Аддамс. Жена Уэнсдей Аддамс. И сейчас она шла не как жертва, а как наследница, как полноправная часть этой темной, беспощадной семьи. Путь в подвал был молчаливым шествием теней. Их сопровождал только тихий звук шагов по бетонным ступеням. Охрана, два суровых мужчины в темной униформе - один с профилем, напоминающим Сэма, другой с печатью Синклеров на нашивке - увидев их, они лишь молча отдали честь и отперли тяжелую, звуконепроницаемую дверь. Они знали. Они понимали. И они отвернулись, давая им полную приватность. Камера представляла собой бетонный куб без окон. В центре, прикованная к тяжелому металлическому стулу, закрепленному в полу, сидела Эшли. Она не была избита в привычном смысле. На ней не было синяков, кроме огромного, страшного кровоподтека на виске от удара Энид. Но ее вид был унизительнее любого физического насилия. С нее сняли грязную, боевую одежду. Теперь на ней было простейшее бумажное платье больничного типа, бесформенное и жалкое. Ее волосы, когда-то уложенные с агрессивным шиком, висели грязными прядями. Руки и ноги были зафиксированы к стулу прочными кожаными ремнями. На полу, в луже собственной мочи и рвоты (вероятно, от сотрясения), лежал опрокинутый бумажный стакан с водой. Она была унижена, обездвижена и сведена до состояния базового, животного существования. Когда дверь открылась, и в проеме возникли три женские фигуры, Эшли инстинктивно вздрогнула и попыталась выпрямиться, сделать свое привычное дерзкое, вызывающее лицо. Но это не удалось. Взгляд Мортиши, холодный и оценивающий, как взгляд энтомолога на редкий, но мерзкий вид насекомого, заставил ее съежиться. Взгляд Эстер, полный откровенного, почти чувственного отвращения, заставил ее почувствовать себя грязной. А взгляд Энид... Энид смотрела на нее так, словно та была пустым местом. Не врагом. Не угрозой. Ничем. Три женщины вошли и встали перед ней, не образуя полукруг, а скорее создавая единую, монолитную стену. Мортиша и Эстер чуть поодаль, как темные советники, наблюдающие. Энид - впереди, лицом к лицу с тем, что когда-то было ее девушкой, а потом - кошмаром. Молчание длилось целую вечность. Энид изучала жалкую, дрожащую, пахнущую страхом и немощью "животное". И в глазах не было ни капли жалости. Был только холодный, аналитический интерес и бездонная, кристаллизовавшаяся ненависть. — Знаешь, — Наконец заговорила Энид. Ее голос был тихим, ровным, без единой дрожи. Он звучал в камере громче любого крика. — Все эти годы. В тюрьме. В своих фантазиях о мести. Ты держалась за одну единственную, жалкую соломинку. За мысль, что я... Что я любила тебя. Что мы были чем-то настоящим. Что ты была для меня светом, а Уэнсдей - тьмой, которую я выбрала из слабости. — Девушка сделала маленький шаг вперед. Ее загипсованная рука висела неподвижно, но здоровая была расслаблена. — Это и смешно, и грустно. Потому что ты никогда не была ни светом, ни любовью. Ты была... Удобной временной мерой. Затычкой. Заменой. — Эшли заморгала, пытаясь осмыслить слова, которые били не по телу, а по самому фундаменту ее болезненной вселенной. — Что? — Хрипло вырвалось у нее. — Ты слышала, — Продолжила младшая, в ее голосе впервые прозвучала тончайшая, лезвийная насмешка. — Пока Уэнсдей и я не общались, пока я пыталась оправиться, отгородиться от всего странного и темного... Ты была рядом. Веселая, дерзкая, простая. Как гамбургер после изысканного ужина. Быстро, сытно, безвкусно. Ты была тем, кого не нужно было бояться. Потому что в тебе не было ни глубины, ни той самой магии, которая меня и привлекала, и пугала в Уэнсдей. Ты была безопасной. И потому - скучной до мозга костей. — Каждое слово было отточенным кинжалом, вонзаемым с хирургической точностью. — Я никогда тебя не любила, Эшли. Я использовала тебя. Чтобы забыть Уэнсдей. Чтобы доказать себе, что могу быть как все. Ты была моим экспериментом над собой. И эксперимент провалился. Потому что в тот момент, когда Уэнсдей снова вошла в мою жизнь, пусть даже как тень на периферии... Ты перестала существовать. В тот же миг. Ты поняла это, да? По тому, как мой взгляд стал скользить мимо тебя. По тому, как мои шутки стали фальшивыми. Ты была временной заменой, пока не вернулся оригинал. И оригинал, как ты видишь, несравненен. — Эшли пыталась бороться. Пыталась выдать на лице презрительную усмешку, но тонкие губы предательски задрожали. Ее глаза, полные привычной ярости, начали наполняться чем-то другим - обжигающим, детским, унизительным пониманием. — Ты... Ты лжешь, — Прохрипела она. — Ты меня любила! Я была твоим всем! А она... Она тебя заколдовала! — Заколдовала? — Энид мягко рассмеялась, этот звук был ужаснее плача. — О, нет. Она просто была. Она всегда была. Моей полярной противоположностью. Моей судьбой. Моей половинкой. А ты? Ты была случайным пятном на обоях, которое замечаешь, только когда ищешь трещину. Я не любила тебя. Я терпела. И когда терпеть стало невмоготу - я выбросила тебя, как выкидывают старую, надоевшую вещь. И знаешь что самое смешное? Даже сейчас, после всего, что ты сделала, даже сейчас ты для меня менее значима, чем пыль на ботинках Уэнсдей. Потому что ты - ничто. А она - все. — Это было последней каплей. Не обвинение в пытках, не угрозы расправы, а это холодное, методичное уничтожение самой основы ее болезненной веры. Эшли не выдержала. Из глаз впервые за многие годы не от ярости или боли, а от абсолютного, сокрушительного краха, покатились слезы. Сначала одна. Потом поток. Она не рыдала, не всхлипывала. Просто плакала, беспомощно и тихо, ее тело содрогалось в тихих конвульсиях, а унизительное бумажное платье намокало от слез на груди. Она плакала не от страха наказания. Она плакала от осознания, что все эти годы ненависти, весь этот ад, который она устроила, вся ее искалеченная жизнь - были построены на фундаменте лжи. На том, что никогда не было настоящим. В этот момент вперед шагнула Мортиша. Она подошла так близко, что Эшли почувствовала ледяное дыхание. — Тюрьма, — Произнесла женщина тем же тихим, бесстрастным тоном. — Не ждет тебя на всю жизнь. — Эшли подняла заплаканное, искаженное лицо, не понимая. — Тюрьма - это для людей, которые могут быть исправлены, или хотя бы изолированы от общества. — Продолжила Аддамс. — Ты же - ошибка природы. Вредоносный код. Семья Аддамсов и семья Синклер пришли к соглашению. Формального суда не будет. Будут частные меры. Наши меры. И мы не верим в пожизненное заключение. Мы верим в... Окончательное решение. — В ее глазах не было угрозы. Была простая, неоспоримая констатация факта, от которой кровь стыла в жилах. Эшли замерла, слезы остановились, уступив место животному, первобытному ужасу. И тогда шагнула Эстер. Она подошла вплотную, наклонилась над Эшли, и ее горячее дыхание обожгло щеку девушки. Женщина долго смотрела на нее - на это жалкое, сломанное, плачущее существо, которое осмелилось тронуть ее вторую семью. И затем, без всякой злобы, с почти ритуальным отвращением, она плюнула ей в лицо. Теплая, липкая слюна медленно скатилась по щеке Эшли, смешиваясь со слезами. Это не было актом гнева. Это был акт предельного презрения. Отметка. Печать непригодности к существованию в любом, даже самом низшем, качестве. Энид наблюдала за этим, в ее ледяных глазах не дрогнула ни одна мышца. Она сказала все, что хотела. Она уничтожила призрак, который годами терзал ее покой. Теперь перед ней была просто пустая, вонючая оболочка, чья судьба была предрешена. Мортиша повернулась к двери. Эстер, бросив последний, полный магического отвращения взгляд, последовала за ней. Энид задержалась на секунду. Она посмотрела в мокрые, полные ужаса глаза Эшли и произнесла последнюю фразу, тихо, почти ласково: — Прощай, замена. — Затем она развернулась и вышла из камеры. Дверь закрылась за ними с тяжелым, окончательным щелчком. Охрана снова отдала честь. Молчаливое шествие теней двинулось обратно по лестнице, вверх, к миру, где в стерильной палате билось сердце, за которое они только что совершили первый, тихий и беспощадный, акт возмездия. А в камере осталась только Эшли, прикованная к стулу, с холодной слюной на щеке и с ледяным знанием в душе, что тюрьма - это не самое страшное, что с ней может случиться. И что ее последний удар ножом стал началом конца, который будет долгим, темным и проведенным в полном соответствии с древними, беспощадными правилами тех, кого она тронула.***
Две недели. Четырнадцать дней, которые растянулись в целую эпоху скорби, надежды и тихой, методичной мести. Время в палате интенсивной терапии текло иначе, измеряясь не часами, а бипами мониторов, сменой капельниц и редкими, скупыми отчетами врачей. Уэнсдей все еще была там, за стеклом. Аппарат ИВЛ по-прежнему дышал за нее, но его настройки уже были щадящими, неглубокими, будто он лишь подстраховывал, а не полностью заменял ее легкие. Медикаментозная кома была постепенно ослаблена до глубокого седативного сна, чтобы ее тело, измученное операцией, потерей крови и травмой, могло сосредоточиться на исцелении. Она лежала неподвижно, бледная, как смерть, обрамленная темными волосами, раскиданными по белой подушке. Шрам на скуле превратился в тонкую, розовую линию. Синяки пожелтели и почти сошли. Но главная рана - та, что внутри, затягивалась медленно. Она была жива. Это было чудо, которое врачи, глядя на первоначальные показатели, называли не иначе как "упрямством, граничащим со сверхъественным". Энид приходила каждый день. Ровно в десять утра и в восемь вечера. Ее мир сузился до маршрута "дом-больница-дом". Домом была их роскошная, мрачная квартира в Париже, где пахло старым деревом, ладаном и тайной. Ее рука, закованная в гипс, уже не была такой обременительной. Острая боль ушла, сменившись тупым зудом и ноющим беспокойством костей, жаждущих срастись. Она научилась делать почти все одной рукой - есть, одеваться, даже печатать сообщения на телефоне. Гипс стал ее белой перчаткой, ее доспехом, напоминанием о той ночи. Иногда, в тишине, она клала на него здоровую ладонь и чувствовала едва уловимую пульсацию - свой собственный пульс, бившийся в такт с далеким, но верным сердцем за стеклом палаты. Переступив порог больницы, она вся преображалась. Сбрасывала с себя усталость, тревогу внешнего мира. Она брала пропуск у всегда молчаливой сестры-администратора (специально нанятой Мортишей, разумеется) и шла по длинному, тихому коридору. Йоко и Дивина были ее почти неизменными спутниками. Йоко - тихая, внимательная, несущая в сумке всегда что-то для Энид: то термос с горячим шоколадом, то новую книгу мрачных стихов, то просто запас чистых платков. Ее присутствие было как прохладная, устойчивая скала в бушующем море эмоций Энид. Дивина же была их тихим, но устрашающим стражем. Она редко заходила в саму палату, предпочитая дежурить в коридоре, ее маленькая, плотная фигура излучала такое сосредоточенное напряжение, что даже главврач обходил ее стороной. Ее ярость не утихла. Она лишь преобразовалась в холодную, бдительную охрану. В кармане всегда лежал тот самый заточенный карандаш, что она подобрала в квартире после штурма. На всякий случай. Энид входила в палату. Сначала - короткий, всегда задерживающийся взгляд на мониторы. Частота сердечных сокращений. Давление. Сатурация. Все в пределах новых, "стабильных" норм. Потом - долгий, пьющий взгляд на лицо Уэнсдей. Она подходила к кровати, осторожно, чтобы не задеть провода, брала ее свободную от капельниц руку в свою. Рука была уже не ледяной, а прохладной, живой. И начинался ритуал. Энид садилась на стул, придвигалась вплотную, и начинала говорить. — Доброе утро, моя готическая королева, — Шептала она утром. — Солнце сегодня противное, яркое. Ты бы его ненавидела. На небе ни облачка, скучно. Совсем не наша погода. — Она рассказывала все. Каждую мелочь. — Мортиша сегодня пыталась научить меня различать яды по запаху. Я чуть не чихнула, рассыпав мышьяк. Она посмотрела на меня так, будто я осквернила алтарь. Но потом, потом она поправила мою руку. Совсем чуть-чуть. И сказала, что для новичка я "не полностью безнадежна". Это, наверное, высшая похвала. Мама испекла печенье в форме маленьких гробов. С изюмом вместо червей. Оно было на удивление вкусным. Йоко съела три штуки и теперь боится, что ее посетят духи усопших кондитеров. Дивина просто молча уплетала целую тарелку, крошки сыпались на ее черную футболку. Мне снялся сон. Мы с тобой были в том старом лесу, возле особняка. Ты показывала мне, как разговаривать с воронами на их языке. Не скрипом, а тихими щелчками и горловыми звуками. У меня не получалось, и ты делала такое лицо, такое терпеливо-презрительное. А потом взяла мою руку и положила ее себе на горло, чтобы я почувствовала вибрацию. Я проснулась и еще час чувствовала это тепло. — Она читала ей вслух. Сначала - медицинские бюллетени, которые требовали подписи (Мортиша оформила Энид право принимать решения). Потом - новости. Потом - отрывки из любимых книг Уэнсдей: мрачноватого латиноамериканского магического реализма, трактатов по судебной медицине XIX века, даже детективов в стиле "нуар". Голос младшей, сначала тихий и прерывистый, с каждым днем становился увереннее, живее. Она вкладывала в чтение интонации, пыталась угадать, где Уэнсдей усмехнулась бы, а где - язвительно заметила бы неточность. Иногда она просто молчала, держа ее руку, слушая равномерное шипение аппарата и гул больницы за окном. В эти моменты ее лицо становилось взрослее, серьезнее. В уставших глазах, помимо боли и любви, появилась глубокая, выстраданная решимость. Она уже не была той солнечной, немного наивной девушкой, что вошла в ту роковую квартиру. Она прошла через ад и вышла из него закаленной, с трещинами, но не сломанной. — Рука сегодня ужасно чешется, внутри гипса, — Делилась она. — Врач говорит, что это хорошо - значит, срастается. Скоро снимут, сделают новый снимок. Я, наверное, научусь делать что-нибудь левой. Может, рисовать. Уродливых, кривых монстриков. Ты будешь их коллекционировать и пугать ими гостей. — Однажды, через несколько дней, случилось чудо. Энид, как обычно, что-то рассказывала про попытку Дивины профессионально сварить кофе (закончившуюся небольшим потопом на кухне), когда ее взгляд упал на руку Уэнсдей. И она увидела: палец. Указательный палец. Шевельнулся. Не спонтанно, не в конвульсии. Медленно, осознанно. Он легонько постучал по ее ладони. Один раз. Два. Энид замерла. Дыхание перехватило. — Уилла? — Выдохнула она. — Ты слышишь меня? — Палец снова постучал. Один раз. Да. Слезы хлынули из глаз Энид мгновенно, но это были слезы не боли, а всесокрушающего, ослепительного облегчения. Она прижала ее руку к своему лбу, смеясь и рыдая одновременно. — Ты слышишь! О боги, ты слышишь! Я знала! Я знала! — После этого общение вышло на новый уровень. Врачи, увидев на мониторах всплеск мозговой активности, подтвердили: Уэнсдей начинает выходить из глубокого сна. Она еще не могла открыть глаза, не могла двигаться, но ее сознание просачивалось сквозь пелену лекарств. Энид теперь не просто говорила. Она задавала вопросы. — Ты хочешь, чтобы я продолжала читать? — Один стук. Да. — Тебе не нравится, как пахнет в палате? — Два стука. Нет. (На следующий день в палате появилась тонкая струйка аромата - смесь мяты, влажной земли и чего-то металлического, любимые духи Уэнсдей. — Ты... Ты помнишь, что произошло? — Долгая пауза. Затем - один медленный, тяжелый стук. Да. И еще один, быстрый, словно говорящий: "Не сейчас". Энид понимала. Она не давила. Она просто была рядом. А в это время, в другом, параллельном мире, вершилось правосудие. То, о чем Мортиша сказала в подвале, обретало форму. Эшли и Клод не предстали перед обычным судом. Их дела, благодаря тихому, всесильному влиянию семей, были переквалифицированы, потеряны в лабиринте бюрократии, а затем переданы в ведение частных, максимально строгих исправительных учреждений с закрытым контингентом. Тюрьма, куда попала Эшли, была легендой даже в криминальном мире. Место, куда отправляли тех, с кем "общественный договор" был разорван окончательно. Не человеческая тюрьма, а скорее заповедник для хищников, где выживал сильнейший, но даже сильнейший был обречен на медленную, унизительную деградацию. И над всеми ними, как клеймо, висела воля Мортиши и Эстер. Клод стал добычей в иерархии того мира, куда их бросили. Но Эшли... С Эшли поступили иначе. Ее не просто бросили в общую яму. С ней поработали. Аккуратно. Без лишнего шума. На ее лбу, чуть выше переносицы, теперь красовался шрам. Не грубый, не рваный. Искусно выведенный, четкий, как татуировка, но куда более болезненный и позорный. Готическим шрифтом было выведено: "ПОБЕЖДЕНА АДДАМСАМИ И СИНКЛЕР" Это было не просто унижение. Это была пожизненная метка. Каждый, кто видел ее - надзиратель, сокамерник, - сразу понимал: эта женщина тронула не тех. У нее нет защиты. Нет надежды. Она - живой трофей, ходячее напоминание о могуществе тех, кто ее сломал. И тюремная иерархия, чуткая к таким знакам, отреагировала соответственно. Ее не били насмерть в первый же день. Нет. Ее подвергали медленному, изощренному унижению. Ее заставляли выполнять самую грязную работу, отбирали пайки, насмехались, игнорировали. Она стала призраком, изгоем среди изгоев. Ее безумная ярость разбилась о каменные стены и ледяное презрение окружающих. Она плакала по ночам, скребя ногтями по шраму на лбу, пытаясь стереть эти слова, но они были врезаны навсегда. Месть Мортиши была не в физической расправе, а в вечном, нестираемом клейме позора и в абсолютной, беспросветной изоляции от любого подобия сострадания или уважения. Энид знала об этом. Йоко, через свои каналы, иногда коротко сообщала: "С ней все кончено. Она в аду, который построила себе сама". Блондинка лишь кивала. В ее сердце не было места для Эшли. Все оно было занято девушкой в больничной палате, чей палец только что снова постучал по ее ладони, спрашивая: "Что дальше?" — Что дальше? — Переспросила девушка, улыбаясь сквозь слезы. — Дальше, моя любовь, ты будешь просыпаться. Медленно. Не спеша. Мы снимем все эти трубки. Ты научишься снова дышать самой. Потом - сидеть. Потом - ходить. А я буду рядом. Каждый шаг. Каждый вздох. С этой дурацкой гипсовой рукой и с сердцем, которое бьется только для тебя. Мы вернемся домой. В наш дом. И все, все будет хорошо. Потому что мы вместе. И потому что мы - Аддамсы. А Аддамсы своих не сдают. И не умирают, когда им приказывают. — И в ответ палец Уэнсдей снова постучал. Один раз. Твердо. Да.***
Еще две недели. Они влились в общий поток времени не как отдельные дни, а как медленное, упрямое движение ледника - неотвратимое, полное скрытой мощи, меняющее ландшафт души. Гипс на руке Энид стал привычной, почти родной частью тела. Он уже не был ослепительно-белым, а покрылся легкими царапинами, парой неумело нарисованных Йоко и Дивиной улыбающихся черепов, и одной изящной, тонкой паутинкой, которую тайком вывела на нем Эстер серебряной ручкой. Врачи, изучая новые снимки, кивали с одобрением: "Консолидация перелома отличная. Еще немного.". "Немного" - самое страшное и самое сладкое слово в мире ожидания. Палата Уэнсдей перестала быть палатой интенсивной терапии. Ее перевели в обычную, если только роскошную, приватную палату в этой же клинике можно было назвать обычной. Это была скорее гостиничная палата с медицинским оборудованием. Там были мягкие диваны, большой телевизор, который никогда не включали, и панорамное окно с видом на серые крыши Парижа. Аппарат ИВЛ убрали. Теперь Уэнсдей дышала сама. Ее дыхание было тихим, немного поверхностным, но абсолютно самостоятельным. Это была победа. Общая победа. И вот, в один из таких дней, когда за окном моросил тихий, летний дождь, стирая краски города в акварельную размытость, в палате царила атмосфера почти домашнего уюта. Энид сидела в глубоком кресле, поставленном вплотную к кровати. На ее коленях, свернувшись клубком и тихо мурлыкая бензиновую трель, лежал Эдгар. Кот, их общий, черный, с глазами цвета неба и океана, с выражением вечной, аристократической брезгливости на морде. Его привезли сюда по личному распоряжению Энид. "Животное - часть семьи. Оно будет стимулировать ее инстинкты". И Эдгар, как истинный Аддамс, воспринял больничную палату как свою законную территорию. Он изучил каждый угол, облюбовал подоконник, но самое его любимое место было здесь - либо на коленях у Энид, либо осторожно устроившись в ногах у Уэнсдей, как живая, пушистая грелка. Правда, сейчас он лежал не в ногах. Он устроился на свободном пространстве кровати, рядом с бедром Уэнсдей, прижавшись теплым боком к ее руке. Его мурлыканье было низким, вибрационным, словно крошечный, пушистый моторчик, заряжающий пространство спокойствием. Энид смотрела на жену. Уэнсдей по-прежнему спала, но это был уже не тот беспамятный, медикаментозный сон. Ее лицо потеряло восковую бледность. На щеках появился едва уловимый румянец - не здоровый, а призрачный, но все же. Длинные ресницы лежали на щеках темными полумесяцами. Губы, больше не пересохшие и потрескавшиеся, были слегка приоткрыты. Она была красива. Страшно, потусторонне красива в своей хрупкости и непокорности. Энид осторожно, чтобы не потревожить кота, наклонилась вперед. Она взяла руку жены - ту, что была свободна от капельницы (их осталось всего две, поддерживающих питание и антибиотики). Ладонь была теплой. Живой. Энид поднесла ее к своим губам и начала целовать. Сначала костяшки пальцев, каждую по отдельности, ощущая под губами тонкую, почти фарфоровую кожу. — Ты моя храбрая, упрямая, прекрасная дурочка. — Прошептала она, ее голос был тихим, как шорох дождя за стеклом. — Ты заставила всех поволноваться. Даже Эдгара. Смотри, он у тебя дежурит, как рыцарь на посту. — Потом она перешла к ладони, целуя центр, где, как она знала, была едва заметная линия, которую Уэнсдей называла "линией фатума". — Я так по тебе скучаю. По твоему ворчанию. По твоим мрачным шуткам, которые я понимаю только с третьего раза. По тому, как ты ворочаешься во сне, отнимая у меня все одеяло. По запаху твоих духов - мяты, кофе, железа и чего-то... Твоего. — Блондинка отложила руку и, склонившись еще ниже, стала целовать ее лицо. Легкие, как прикосновение бабочки, поцелуи на закрытые веки. — Твои глаза... Я скучаю по твоим глазам больше всего. По тому, как в них отражается весь мрак и вся тайна мира. И по той маленькой, теплой искорке, которая зажигается, только когда ты смотришь на меня. — Она коснулась губами скулы, где уже зажил шрам. — Ты выстояла. Ты пережила их всех. Ты доказала, что ты сильнее. Сильнее боли. Сильнее зла. Сильнее самой смерти, я уверена. — Потом она прильнула лбом к ее лбу, закрыв глаза, дыша одним воздухом. — Я люблю тебя, Уэнсдей Аддамс, — Шептала девушка, в этом шепоте была вся вселенная. — Я любила тебя с того самого дня, когда ты сказала, что я наглая и мажорная девчонка, которая не дает тебе прохода. Я буду любить тебя, когда мы состаримся и будем сидеть на террасе нашего склепа, вспоминая все эти безумные приключения. Я буду любить тебя даже после, в какой бы темноте или свете мы ни оказались. Ты - моя единственная. Моя тьма. Мой покой. Мой вечный, прекрасный кошмар. — Она откинулась назад, ее собственные глаза были полны слез, но на губах играла мягкая, уставшая улыбка. Она снова взяла бледную руку, опустив голову, прижимая ее ладонь к своей щеке. Эдгар, почувствовав движение, потянулся и тихо мяукнул. И в этот момент, в эту тишину, нарушаемую только мурлыканьем кота и стуком дождя, врезался четкий, неоспоримый сигнал. Палец. Указательный палец Уэнсдей, который Энид держала в своей руке, шевельнулся. Не просто дрогнул, или постучал, как прежде, он поднялся. Один раз. Скользнул по ее ладони. "Я здесь". Энид замерла. Весь мир сузился до точки соприкосновения их кожи. Сердце в ее груди пропустило удар, а потом забилось с такой силой, что ей показалось, его слышно во всей палате. Она медленно, боясь сглазить, подняла взгляд на лицо жены. И увидела. Веки Уэнсдей дрогнули. Сначала еле заметно, словно пытаясь сбросить невидимую тяжесть. Потом - сильнее. Длинные, черные ресницы взметнулись, замерли на мгновение в воздухе и снова упали. Потом снова. Борьба. Тихая, упорная борьба за возвращение. — Уилла? — Имя сорвалось с губ Энид хриплым, разбитым шепотом, полным такого надежды, что она была почти невыносима. Веки снова дрогнули. На этот раз они приподнялись. Немного. Всего на щелочку. И в этой щелочке, в полумраке между ресницами, Энид увидела знакомую, любимую, бесконечно дорогую тьму. Узкую полоску радужки, черной, как бездна в беззвездную ночь. Это длилось меньше секунды. Веки снова сомкнулись, будто не хватило сил. Но это было. ЭТО БЫЛО. Время, которое остановилось, вдруг рвануло вперед с невероятной скоростью. Энид вскочила с кресла так резко, что Эдгар с недовольным "Мррр" - спрыгнул на пол. — ВРАЧА! — Ее крик разорвал тишину палаты. Он был не просто громким. Он был первобытным, животным, полным абсолютной, всепоглощающей необходимости. — СРОЧНО ВРАЧА СЮДА! — Она не отпускала руку жены, сжимая ее так, будто пыталась передать через прикосновение всю свою силу, всю свою жизнь. — Она открыла глаза! Видела меня! Я знаю, что видела! Уилла, держись, пожалуйста, держись, не уходи обратно, останься со мной, пожалуйста... — Дверь распахнулась. Первой ворвалась дежурная медсестра, за ней - тот самый врач-реаниматолог, что вел Уэнсдей с первого дня. Его лицо было сосредоточенным, но без паники. — Что случилось, миссис Аддамс? — Она... Ее палец... И глаза... Она открыла глаза! — Энид задыхалась, показывая на девушку, на ее все еще закрытые веки, как будто врач мог увидеть там отпечаток только что случившегося чуда. Мужчина кивнул, и спокойно подошел, взяв фонарик. — Миссис Аддамс? Уэнсдей? Вы меня слышите? — Его голос был четким, громким. Он осторожно приподнял веко. Зрачок тут же отреагировал на свет, резко сузившись. Это был рефлекс. Но этого было недостаточно. — Попробуйте снова позвать ее. — Сказал он младшей. Энид, рыдая от нетерпения и страха, снова прильнула к ней, почти прижавшись губами к ее уху. — Уилла, моя любовь, это я. Энид. Возвращайся. Прошу тебя. Дай мне знать, что ты здесь. Просто... Просто сожми мою руку. Хоть чуть-чуть. — И они все замерли в ожидании. Врач, медсестра, Энид, даже Эдгар, сидевший на полу и внимательно наблюдавший за происходящим своими небесными глазами. Прошло пять секунд. Десять. Казалось, вечность. И тогда... Под пальцами Энид, в ее ладони, мышцы руки Уэнсдей напряглись. Слабо. Очень слабо. Но это было осознанное, контролируемое движение. Ее пальцы не постучали. Они сжались. Совсем чуть-чуть. Обхватив палец Энид в едва уловимом, но безошибочном объятии. Врач выдохнул, и на его строгом лице впервые за все время промелькнула настоящая, человеческая улыбка. — Она выходит. Это прорыв. Настоящий прорыв. Сейчас мы проведем полный неврологический осмотр, но... Миссис Аддамс, поздравляю. Ваша жена возвращается к нам. — Энид не слышала последних слов. Она опустилась на колени возле кровати, прижав сжатую руку жены к своему сердцу, которое, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Она смеялась и плакала одновременно, ее тело тряслось в конвульсиях беззвучных рыданий облегчения. Эдгар, почуяв перемену, запрыгнул к ней на колени и терся головой о ее подбородок, мурлыча на всю катушку. Это был не конец пути. Это было начало нового, самого трудного этапа - возвращения. Возвращения речи, движения, осознания всего, что произошло. Будет боль, физическая и психологическая. Будет долгая реабилитация. Будет ночные кошмары и приступы паники. Но это уже не имело значения. Потому что самое страшное - безмолвие, неизвестность, стояние на краю пропасти - осталось позади. Аддамс открыла глаза. Она сжала руку своей жены. И в этом простом жесте было больше жизни, больше любви и больше обещания будущего, чем во всех звездах на небе. Они прошли через ад. И вышли из него вместе. Растерянные, израненные, но - неразлучные. Как и должно быть. Два дня. Сорок восемь часов, в течение которых мир для Энид балансировал на лезвии бритвы. Между надеждой и страхом. Между "она возвращается" и " а вдруг это все?". Врачи работали методично, без суеты, но с той сосредоточенностью, которую обычно приберегают для случаев, выходящих за рамки обычной медицины. Это был не просто пациент. Это был проект по возвращению из небытия, курируемый семьями, для которых "невозможно" было лишь вызовом. Неврологи проводили тесты, сокращая дозы седативных до минимума, наблюдая за реакцией на свет, звук, прикосновение. Реабилитологи начинали пассивную гимнастику, осторожно сгибая и разгибая суставы Уэнсдей, чтобы не допустить атрофии. Все было пронизано тихим, профессиональным напряжением. Прорыв с сжатием руки был как первая трещина в толще льда. Теперь нужно было осторожно, чтобы не обрушить все, расширять ее, пока лед не превратится в открытую воду. Энид не спала. Она дремала урывками в соседней комнате, которую Мортиша превратила в ее временный кабинет-спальню. Она ела, потому что Йоко и Дивина стояли над ней с тарелками, как суровые няньки. Она принимала душ, меняла гипс на новый, более легкий. Но вся ее сущность была прикована к той палате. И вот, на третий день после того, как палец Уэнсдей сжал ее руку, Энид, снова собрав всю свою волю в кулак, переступила порог. Утро было пасмурным, и в палате царил мягкий, рассеянный свет. Уэнсдей лежала на подушках, ее тело по-прежнему было неподвижным, но в этой неподвижности уже не было того зловещего отпечатка беспамятства. Это была усталость. Глубокая, всепоглощающая, но осознанная усталость. Энид замерла у двери, выпивая ее взглядом. И тогда она увидела это. На левой скуле Уэнсдей, чуть ниже глаза, там, где кожа была особенно тонкой и хрупкой, красовался шрам. Небольшой, размером с ноготь мизинца. Четкий, почти геометрический - тонкая, чуть поблескивающая розовая линия. След от лезвия. Последняя, самая личная отметина, оставленная Эшли. Не грубая, не рваная. Искусная и злобная, как укол булавкой на картине старого мастера. Знак того, что красоту можно не только искалечить, но и отметить, заклеймить. Что-то внутри Энид сжалось от боли, но следом пришла волна такой нежности, что у нее перехватило дыхание. Этот шрам был частью нее. Частью их общей истории. Частью победы. Она тихо подошла, стараясь не шуметь. Эдгар, дремавший в ногах кровати, приоткрыл один глаз и снова его закрыл - свой человек, можно спать дальше. Энид села на свой стул, и склонилась над девушкой. Она не стала сразу брать ее за руку. Она просто смотрела. На бледные губы, на темные дуги бровей, на длинные ресницы, лежащие на щеках. И на тот шрам. Медленно, будто боясь разбудить хрупкое видение, она наклонилась и прикоснулась к нему губами. Это был не поцелуй в привычном смысле. Это было причастие. Признание. Принятие. Ее губы были теплыми, и она почувствовала под ними чуть шероховатую, новую кожу. — Ты прекрасна, — Прошептала она, ее голос был тихим, как шелест шелка. — Этот шрам... Он как печать. Печать того, что ты прошла через ад и вышла непобежденной. Он не уродует тебя. Он... Делает тебя еще более уникальной. Еще более моей. Потому что это отметина битвы, которую мы выиграли. Вместе. Он прекрасен. — Она отодвинулась на сантиметр, продолжая говорить, изливая наружу все слова, что копились в ее сердце все эти недели тишины. — Знаешь, когда я вижу его, я не думаю о боли. Я думаю о твоей силе. О том, как ты не сдалась. Даже тогда, в самом конце, когда эта тварь... — Голос дрогнул, но она взяла себя в руки. — Даже тогда, в твоем взгляде не было страха. Была усталость. И решимость. И любовь. Ко мне. Я это видела. И это давало мне силы стоять здесь каждый день, верить, что ты вернешься. — Она осторожно взяла ее руку, уже не сжимая, а просто держа, как самую хрупкую драгоценность. — Я представляла, как ты проснешься. Что я скажу. Сочиняла целые речи. Но сейчас... Все слова кажутся слишком громкими. Слишком простыми. Я просто хочу сказать тебе, что мой мир вращается вокруг тебя. Что без твоего сарказма утро кажется пресным. Что без твоего взгляда, полного скрытой нежности, солнце светит впустую. Я научилась ценить каждый твой вздох, каждое движение ресниц. Я научилась ждать. И я буду ждать столько, сколько понадобится. — Блондинка закрыла глаза, прижимая ладонь жены к своей щеке. — Мы посадим в саду Мортиши черные розы. Те самые, с шипами, которые ты любишь. И я буду поливать их, даже если они будут колоть меня до крови. Потому что они будут напоминать мне о тебе. Мы дочитаем все те мрачные книги. И я буду притворяться, что понимаю все эти сложные метафоры о смерти, просто чтобы видеть, как ты закатываешь глаза. Мы будем старыми и страшными, будем пугать почтальона нашим скрипучим смехом. У нас будет все, Уилла. Вся жизнь. Вся наша, странная, прекрасная, темная и светлая жизнь. Только... Только вернись ко мне полностью. Останься. — Она открыла глаза, по нежным щекам катились слезы, но она улыбалась. Улыбалась той самой солнечной, сметающей все преграды улыбкой, которая когда-то растопила лед в сердце Уэнсдей Аддамс. — Я люблю тебя. Больше, чем все звезды на небе, даже те, что ты называешь "скучными скоплениями газа". Больше, чем всех кошек в мире, даже самых прекрасных пород. Больше, чем саму жизнь. Ты - мой дом. Моя тьма. Мое вечное пристанище. — Она закончила. В палате воцарилась тишина, нарушаемая лишь тихим гудением оборудования и мерным дыханием Уэнсдей. Энид сидела, обливаясь тихими слезами, держа руку жены, передавая ей через прикосновение всю свою любовь, всю свою надежду. И тогда, сквозь тишину, сквозь пелену усталости и остаточного действия лекарств, пробился звук. Тихий. Хриплый. Еле уловимый, как шепот призрака из другой комнаты. Голос был неузнаваемо слабым, слова сползали друг с друга, но они были. Они были четкими в своем намерении. — Я... Люблю... Тебя... Жена... Энид замерла. Не поверила ушам. Она медленно, очень медленно подняла взгляд. Глаза Уэнсдей были открыты. Не на щелочку. Полностью. И они смотрели прямо на нее. Глубокие, темные, как бездонные колодцы, полные такой усталости, что это было физически больно видеть. Но в самой глубине этих колодцев, сквозь боль, сквозь шок, сквозь все перенесенные ужасы, горела та самая, единственная, крошечная искорка. Искорка осознания. Узнавания. И любви. Той самой, тихой, безоговорочной, аддамсовской любви, которая не кричит о себе, но которая сильнее смерти. Энид не закричала. Не бросилась. Она просто смотрела, впитывая этот взгляд, как умирающий от жажды впитывает первую каплю воды. Потом ее губы дрогнули, и из горла вырвался тихий, сдавленный звук, нечто среднее между рыданием и смехом. Она прижала руку Уэнсдей к своим губам, целуя ее снова и снова, шепча сквозь слезы. — Ты здесь. Ты действительно здесь. — Брюнетка не смогла улыбнуться. Ее лицо было маской усталости. Но тяжелые веки медленно сомкнулись и снова открылись - тягостное, медленное моргание, которое было кивком. Подтверждением. Да. Я здесь. С тобой. Это был не финал. Это было первое предложение в новой главе. Главе о боли, о реабилитации, о шрамах - и физических, и душевных. О долгих ночах и мучительных воспоминаниях. Но это также была глава о возвращении. О тихих вечерах, когда они просто будут держаться за руки. О первом шаге. О первом смехе, пусть даже хриплом и болезненном. О первой шутке, пусть даже мрачной и циничной. Энид знала, что путь впереди долог и тернист. Но теперь она шла по нему не одна. Рядом, держа ее за руку, смотрела та самая пара глаз, ради которой она готова была свернуть горы. Уэнсдей Аддамс вернулась. И больше никогда не уйдет. Потому что их любовь оказалась сильнее ножа, сильнее ненависти, сильнее самой смерти. И теперь, с этим знанием, они могли пережить все что угодно. Вместе.***
Теплый парижский рассвет заглядывал в окно палаты, окрашивая стены в цвет мокрого асфальта и размывая границы между ночью и днем. В воздухе витал запах антисептика, лекарственных трав, которые приносила Эстер, и едва уловимый, но упрямый аромат жизни, пробивающейся сквозь скорлупу боли. Прошла неделя с того утра, когда Уэнсдей открыла глаза и произнесла первые слова. Семь дней, за которые мир для Энид сдвинулся с мертвой точки, и начал медленно, но неотвратимо вращаться в нужном направлении. Гипс сняли. Это был целый ритуал. Врач-травматолог, та самая женщина с умными глазами, аккуратно распилила твердую оболочку специальной пилой, чей звук заставил Энид содрогнуться. Но когда гипс упал, открыв бледную, почти прозрачную кожу, худую руку с атрофированными мышцами, Энид не почувствовала ничего, кроме облегчения. Рука была свободна. Свободна, чтобы обнять жену. Чтобы чувствовать ее кожу без посредников. Врач проверила подвижность, сделала контрольный снимок и кивнула. — Срослось. Но беречь. Разрабатывать постепенно. Тяжелого не поднимать. — Младшая смотрела на свою руку, сгибая и разгибая тонкие пальцы, ощущая странную легкость и непривычную слабость. Эта рука была свидетелем. На ней, под кожей, навсегда останется память о переломе, и о том дне, когда она сжимала руку жены в смертельной хватке. Теперь она была готова к новым прикосновениям. К нежным. Уэнсдей, тем временем, делала свои первые, робкие шаги обратно в мир живых. Вернее, пока еще не шаги. Слова. Ее голос, всегда такой низкий, ровный и полный скрытой иронии, теперь был похож на скрип старой, заржавленной двери. Хриплый, с придыханием, обрывающийся на полуслове, когда не хватало воздуха. Но он был. Она могла говорить. Отвечать на вопросы врачей: "Да", "Нет", "Болит". Шептать Энид, когда та склонялась над ней, чтобы расслышать: "Дурочка... Солнечная глупышка. Не плачь". Попытки сесть в кровати были будто восхождением на Эверест. Первый раз, когда медсестра и Энид, обняв ее за плечи, попытались приподнять, Уэнсдей просто побледнела, и на лбу выступили капельки холодного пота. Глубокий, внутренний шрам, оставшийся после операции, сжался, напоминая о себе тупой, разлитой болью. Она сжала зубы, но не застонала. Только ее пальцы вцепились в руку жены так, что та вздрогнула. — Все, хватит на сегодня. — Сказала медсестра. Уэнсдей кивнула, закрыв глаза, истощенная даже этой микроскопической победой. Но на следующий день она попросила повторить. И продержалась на секунду дольше. Энид приходила каждый день, как и раньше. Но теперь эти визиты были наполнены не тихим отчаянием, а тихой, ликующей работой. Она помогала ей пить через трубочку, поправляла подушки, читала вслух, следя, как темные глаза жены следят за движением ее губ, иногда подсказывая хриплым шепотом, если Энид коверкала какое-нибудь мрачное, древнее слово. Она массировала ее ноги, осторожно разминая мышцы, чтобы не было пролежней и чтобы подготовить их к будущей ходьбе. Уэнсдей терпела эти прикосновения, иногда гримасничая от неприятных ощущений, но не отстраняясь. И вот, в один из таких дней, случилось чудо, которое Энид запомнит на всю жизнь. Она рассказывала какой-то абсолютно идиотский анекдот про вампира-вегетарианца, который пытался сосать сок из морковки. И Уэнсдей улыбнулась. Не саркастическую усмешку, не кривую гримасу. А самую настоящую, крошечную, едва заметную улыбку. Уголки ее бледных губ дрогнули и потянулись вверх. На мгновение в глубоких глазах исчезла тень боли и усталости, и вспыхнула та самая, знакомая, язвительная искра. Энид замерла на полуслове. Сердце в груди совершило что-то вроде сальто. Она медленно наклонилась, ее собственные губы растянулись в сияющую, солнечную улыбку. — Ты улыбнулась, — Прошептала она, как будто боялась спугнуть редкую птицу. — Боже, как я скучала по этой улыбке. — И она впилась губами в пухлые, вишневые уста. Осторожно, почти невесомо. Это был не страстный поцелуй. Это было причастие. Обещание. Признание в том, что жизнь, вопреки всему, продолжается. Губы Уэнсдей под ее губами дрогнули. Слабо. Непроизвольно. Но они ответили. Легким, едва ощутимым движением. Это было больше, чем слова. Больше, чем любое признание. Когда голубоглазая отодвинулась, в глазах девушки стояла легкая дымка, но рот снова искривился в знакомой, язвительной усмешке. — В больничной... Палате. — Прохрипела она, делая паузы, чтобы перевести дух. — Приличные люди... Так себя не ведут. — Но в тоне не было упрека. Была игра. Та самая, странная, готическая игра, которая всегда была частью их общения. Энид фыркнула, садясь на край кровати и бережно беря ее руку. — Приличные люди, — Парировала она, сияя. — Не лежат, томно закатывая глаза, когда их целуют. Они говорят "спасибо" и краснеют. — Аддамс тяжело моргнула, переводя взгляд на потолок. — Краснеть... Не могу. Гемоглобин низкий. — Потом ее взгляд скользнул к жене, и в нем промелькнул тот самый, опасный, хищный огонек, который та узнавала и обожала. — А вот взять тебя... Прямо здесь... Нагнув во все... Мыслимые и немыслимые позы... Это я... Еще как могу. — Энид закатила глаза, но щеки предательски порозовели. Она поднесла здоровую руку Уэнсдей к своим губам и поцеловала костяшки пальцев. — Мечтатель, — Сказала она, подмигивая. — Ты пока с кровати-то встать не можешь, а уже заносишься. Шутки шутить изволишь. Сначала научись сидеть, не падая в обморок от усилия, госпожа Аддамс. — Та хрипло, отрывисто хмыкнула. Звук был похож на сухой осенний лист, шуршащий под ногой. Она отвела взгляд, но ее пальцы, лежащие в руке Энид, слегка пошевелились. Потом она осторожно, будто рука весила центнер, подняла ее и дотронулась до руки Энид, там, где еще виднелись следы от гипса - легкая бледность и шелушение кожи. Ее пальцы были холодными, как обычно, но прикосновение было на удивление нежным. Она провела кончиками пальцев по этой новой, уязвимой коже, изучая, запоминая. Молча. Энид наблюдала за ней, и сердце таяло, как весенний снег под ее собственным, слишком горячим солнцем. Она наклонилась и, не задумываясь, прикоснулась губами к шраму на скуле жены. К той самой, тонкой, розовой линии. Это стало их новым ритуалом. Каждое утро и каждый вечер Энид целовала этот шрам, как будто запечатывая его своей любовью, превращая отметину боли в талисман выживания. И вот, в один из таких дней, после третьего или четвертого такого "ритуального" поцелуя, Энид почувствовала нечто странное. Под ее губами кожа Уэнсдей, казалось, стала горячее. Или это ей лишь показалось? Она отодвинулась, заглядывая в ее глаза. Уэнсдей не смотрела на нее. Ее взгляд был упрямо устремлен в окно, но по бледной шее разливался едва заметный, розовый румянец. А ее пальцы, все еще лежащие в руке Энид, слегка сжались. — Уилла? — Тихо спросила блондинка. Аддамс медленно перевела на нее взгляд. В темных, все еще усталых глазах плавала странная смесь смущения, недоумения и... Возбуждения? Нет, это было невозможно. Она была слишком слаба, слишком измучена. — Ничего, — Хрипло выдохнула та, но голос звучал как-то сдавленно. — Просто странно. — Что странно? — Настаивала девушка, ее внутренний детектив, всегда чуткий к любым изменениям в жене, включался на полную мощность. Брюнетка молчала, словно подбирая слова, которые не ранят ее гордость. — Когда ты... Целуешь шрам. Там. — Она едва заметно кивнула в сторону своей скулы. — Ощущения странные. Не болезненные. Совсем наоборот. — Блондинка приподняла бровь, на ее лице начала расцветать медленная, понимающая, озорная улыбка. — Наоборот? — Переспросила она, наклоняясь ближе, голос стал похож на игривый шепот. — Это как, моя готическая принцесса? Наоборот - это приятно? Или... Очень приятно? — Уэнсдей закатила глаза, но румянец на шее усилился. — Non disturbarmi, stupido. Я не понимаю физиологию этого. Нервные окончания, должно быть, перепутались. — Но ее оправдание звучало слабо даже для нее самой. Голубоглазая не могла удержаться. Она снова наклонилась и, не целуя, просто провела кончиком языка по шраму. Очень легонько. Почти неуловимо. Тело Уэнсдей вздрогнуло. Не от боли. Это был тот самый, глубокий, рефлекторный вздох, который Энид узнавала в совершенно ином, интимном контексте. Она отпрянула, глаза стали круглыми от удивления, а потом в них вспыхнули смех и торжество. — Ох, божечки, — Прошептала она, сияя. — Да у тебя там, оказывается, эрогенная зона! Целая новая эрогенная зона! После ножа! Вот это да, Уэнсдей Аддамс, ты никогда не перестанешь меня удивлять. Получается, эта... Тварь... Ненароком сделала тебе подарок? — Брюнетка смерила ее взглядом, полным ледяного презрения, но тщетно пытающимся скрыть смущение. — Это не смешно. И не называй это эрогенной зоной. Это клинически некорректно. — А как корректно? — Энид примостилась на краю кровати, подперев подбородок кулаком, ее глаза весело сверкали. — Зона повышенной сенсорной чувствительности, возникшая в результате травматического воздействия и последующей регенерации тканей, вызывающая неспецифические вегетативные реакции? Ну да, звучит очень сексуально. Прямо заводит. — Кареглазая хрипло фыркнула, но уголки ее губ снова дрогнули. — Заткнись. — Не буду, — Девушка снова наклонилась и на этот раз поцеловала шрам со всей нежностью, на которую была способна, задержав губы на его теплой, гладкой поверхности несколько секунд. Она почувствовала, как под ней напрягается шея, как учащается ее дыхание, ставшее чуть более шумным, чем позволяла слабость. Когда она оторвалась, в глазах жены стояла уже не просто дымка, а настоящий, темный, животный огонь. Смешанный с растерянностью. — Видишь? — Шепнула младшая, ее собственное дыхание сбилось от этого взгляда. — Твое тело все помнит. Даже сквозь боль. Даже сквозь шок. Оно помнит нас. Помнит, как мы любили друг друга. И оно скучает. Так же, как и я. — Та ничего не ответила. Она просто смотрела на нее этим глубоким, жгучим взглядом, и ее холодные пальцы снова сжали руку, но уже не в поисках опоры, а с другим, хорошо знакомым намерением. С того дня их тихие сеансы "реабилитации" обрели новое, тайное, пикантное измерение. Энид продолжала целовать шрам каждый день. Иногда просто нежно. Иногда, когда Уэнсдей казалась сильнее и настроение было игривым, она позволяла себе легкий, едва уловимый укус или проводила языком. И каждый раз тело отзывалось - легкой дрожью, внезапной теплотой кожи, глубоким, сдерживаемым вздохом. Она не понимала этого, бормотала что-то о "поврежденных нервах" и "побочных эффектах анестезии", но ее протесты становились все слабее, а взгляд - все темнее и томнее. Энид же наслаждалась этим открытием безмерно. Это была их маленькая, интимная победа над тьмой. Превращение шрама, символа насилия, в источник слабой, но упрямой, живой чувственности. В доказательство того, что их связь жива на всех уровнях - и на духовном, и на самом что ни на есть физическом. Так, день за днем, в переплетении боли и нежности, шуток и молчаливых обещаний, прошел месяц. И в одно прекрасное утро, когда осеннее солнце золотистыми лучами пробивалось сквозь облака, Уэнсдей Аддамс встала на ноги. Не просто села на краю кровати. А встала. Это было не мгновенное чудо. Это был итог недель изнурительной, ежедневной работы. Реабилитолог и Энид стояли по обе стороны от нее, готовые подхватить. Ноги Уэнсдей, худые и дрожащие, были похожи на тростинки. Она оперлась на ходунки, ее лицо исказилось гримасой невероятного усилия, губы побелели от напряжения. Казалось, каждый сантиметр, на который она поднималась, давался ценой нечеловеческих усилий. Но она поднялась. Выпрямилась. Пусть на секунду. Пусть все ее тело било мелкой дрожью, а рука, сжимающая поручень ходунков, была белой от напряжения. Энид застыла, затаив дыхание, сердце колотилось где-то в горле. Она видела боль в ее глазах, видела, как внутренние швы натягиваются и жалят. Но больше всего она видела в них ту самую, железную, аддамсовскую волю. Ту самую, что не позволяла ей умереть. Ту самую, что теперь вела ее обратно к жизни. — Шаг! — Скомандовала реабилитолог спокойно. — Маленький. Не торопись. — Аддамс на мгновение закрыла глаза собираясь с силами, и переставила правую ногу. Микроскопическое движение. Потом, содрогнувшись, левую. Она прошла. Один шаг. Потом второй. Между кроватью и креслом. Всего два метра. Но для нее это была дистанция, равная пересечению Сахары. Когда она, наконец, опустилась в кресло, с ней случилась легкая дрожь, и она откинула голову назад, полностью обессиленная. Но когда она открыла глаза и встретила взгляд Энид, полный слез гордости и обожания, на ее бледном лице появилось выражение глубочайшего, первобытного удовлетворения. Она не сказала ни слова. Она просто смотрела на жену, и в темных глазах, еще влажных от боли и усилия, стояло немое, но красноречивее любых слов обещание: "Я иду. Медленно. Но я иду. К тебе". И та знала - самое страшное позади. Впереди была долгая дорога. Будут дни, когда Уэнсдей будет злиться на свою слабость. Будут ночи, когда ее будут мучить кошмары, и она будет просыпаться в холодном поту, а Энид будет держать ее, шепча слова любви, пока та не уснет снова, прижавшись лбом к ее плечу. Будет физиотерапия, будет диета, будут врачи и анализы. Но теперь они шли по этой дороге вместе. Рука об руку. Шаг за шагом. Где один шаг - это целая победа, а один поцелуй на старом шраме - это целая поэма о любви, победившей смерть. Уэнсдей возвращалась. Не как призрак, а как живая, дышащая, любящая и язвительная девушка. Возвращалась домой. К своей солнечной, надоедливой, слишком громкой жене. К их общей, странной, темной и прекрасной жизни. И Энид, стоя у окна и глядя, как Уэнсдей, собрав всю свою волю, пытается сделать третий шаг без ходунков, лишь слегка опираясь на руку терапевта, чувствовала, как ее сердце наполняется тихим, абсолютным, ничем не омраченным счастьем. Они выиграли эту войну. И теперь им предстояло заново открывать для себя мир. И друг друга. Сначала - шаг. Потом - бег. А потом - целая вечность.***
Октябрьский воздух Парижа был прохладен, влажен и полон запахов опавших листьев, кофе и далекой реки. Для Энид этот день пах только одним - свободой. Долгожданной, выстраданной, оплаченной слезами и бессонными ночами. Выписка из клиники прошла без помпы, но с тем достоинством, на которое были способны только Аддамсы. Мортиша, облаченная в строгое черное пальто с высоким воротником, стояла подобно темному монолиту, наблюдая, как медсестра вручает Энид папку с документами. В ее взгляде, устремленном на дочь, медленно спускающуюся по ступенькам подъезда клиники, горела не просто гордость. Горела признательность вселенной - или темным силам, что им покровительствовали - за возвращение своего наследника. Уэнсдей двигалась медленно, ее шаги были размеренными и осторожными, но в каждой постановке стопы, в прямой спине, в поднятом подбородке читалась ее непоколебимая, родовая выправка. Она не шла - она возвращала себе территорию. Эстер, стоявшая рядом, дышала неровно. Ее изящные пальцы сжимали и разжимали ручку зонтика-трости. Когда Уэнсдей сделала последний шаг с порога на тротуар, именно Эстер первая не выдержала. Она стремительно закрыла расстояние между ними и обняла девушку, не сдавливая, но с такой силой, будто впитывала через прикосновение само ее существование. — Моя дочь, — Прошептала она, ее бархатный голос дрожал от сдерживаемых эмоций. — Мой сильный, прекрасный, несгибаемый ребенок. Ты - самое великое чудо из всех, что я когда-либо видела. — Мортиша подошла следом. Ее объятие было иным - сдержанным, почти церемониальным, но в том, как ее длинные, холодные пальцы на мгновение вцепились в плечи дочери, была вся накопленная за эти недели тревога, вся ярость и вся безмерная любовь, которую она могла выразить только так. — Ты заставила свою мать волноваться, — Произнесла она тихо, ее губы почти не шевелились. — И заставила гордиться так, как гордились лишь наши предки, вышедшие живыми из битвы с самим Люцифером. Добро пожаловать домой, Уэнсдей. — Йоко и Дивина держались чуть поодаль, образуя живой периметр. Танака улыбалась своей тихой, понимающей улыбкой, а ее жена просто смотрела на подругу с таким обожанием, будто та была воплощением древнего божества войны. Когда родители отошли, именно они ринулись вперед. Йоко, не говоря ни слова, чмокнула Уэнсдей в одну бледную щеку. — Хватит уже валяться, — Сказала она, но в глазах стояли слезы. Дивина, недолго думая, повторила маневр с другой стороны, оставив громкий, влажный звук. — Дави врагов. — Бросила она свою привычную мантру, но на этот раз в голосе звучало непривычное облегчение. Уэнсдей поморщилась, отстраняясь с выражением глубочайшего, почти комичного отвращения на лице. — Если это станет привычкой, я привью вам обеим стойкий иммунитет к ножам, которыми буду тыкать вас до смерти. — Прохрипела она. Эта угроза прозвучала тепло, по-дружески. Или настолько тепло, насколько это вообще было возможно для нее. Их отъезд был сигналом. Мир снова сузился до них двоих. До их пространства.***
Квартира встретила их тишиной и знакомыми тенями. Воздух, застоявшийся за несколько месяцев, пах пылью, старыми книгами, воском от свечей Эстер и Мортиши, также едва уловимым ароматом Уэнсдей - мяты, железа и старого пергамента. Энид, войдя первой, сделала глубокий вдох, как будто вбирала в себя само спокойствие. — Дом, — Выдохнула она, оборачиваясь к жене, которая медленно переступала порог. Аддамс остановилась, ее кофейные глаза скользнули по знакомым контурам прихожей, по зеркалу в резной раме, по вешалке в форме сплетения корней. В ее лице было что-то от возвращающегося из долгого похода путешественника, который наконец видит родные берега. — Да, — Сказала она. — Похоже на то. — Она позволила девушке помочь ей снять легкое пальто и направилась в гостиную, но не к дивану, а прямо в спальню. Это был бессознательный жест. Инстинкт. Ее тело, все еще слабое, тянулось к самому безопасному, самому личному месту во всей вселенной - к их кровати. Энид последовала за ней, неся небольшой чемоданчик с самыми необходимыми вещами из больницы. Она наблюдала, как та садится на край огромной кровати с балдахином, застеленной темно-серым шелковым покрывалом, и закрывает глаза, ощупывая ладонью прохладную ткань. — Голодна. — Заявила Аддамс, не открывая глаз. Это не было просьбой. Это была констатация физиологического факта, требовавшего немедленного решения. Голубоглазая, уже сбрасывающая с себя куртку, оживилась. — О, да! Мы можем заказать все, что захочешь! Из "У Дориана"? Суп с морепродуктами, как ты любишь? С теми самыми мелкими осьминожками и креветками в панцире? И салат с кальмарами на гриле? — Она уже тянулась за телефоном, ее пальцы порхали над экраном. Уэнсдей кивнула, одобрительно хмыкнув. — Приемлемо. И черный хлеб. Настоящий. Не тот безвкусный багет, что везде подают. — Будет исполнено, моя готическая королева. — Церемонно поклонилась Энид, уже набирая номер. Пока она диктовала адрес и заказ, ее взгляд не отрывался от жены. Та сидела, откинувшись на руки позади себя, слегка выгнув спину, и смотрела в окно, где уже начинали зажигаться вечерние огни. Она казалась одновременно хрупкой и невероятно сильной в своем простом, больничном платье, которое теперь выглядело здесь чужеродно. Закончив звонок, Энид выдохнула. — Час, не раньше. Ресторан популярный. — Она отложила телефон и, вдруг охваченная порывом безудержной радости, схватила свою свежевымытую в клинике футболку и понюхала ее с преувеличенным наслаждением. — Ааах, свой гель для душа! Свои полотенца! Свой потолок! — Она повалилась на кровать рядом с женой, но осторожно, чтобы не толкнуть ее. — Я соскучилась. По всему этому. По нашей кровати, которая не скрипит, как больничная. По нашим дурацким шторам, которые не пропускают свет. По нашему холодильнику, который почему-то гудит, как умирающий тролль. — Брюнетка медленно повернула к ней голову. Уголок ее рта дрогнул. — По холодильнику? Серьезно? — Абсолютно! — Энид перекатилась на бок, упираясь подбородком в ладонь, и уставилась на нее, впитывая каждую черту. — По его гулу. По тому, как в нем мигает свет. По банке с маринованными глазами тритона на верхней полке, которая смотрит на меня каждый раз, когда я хочу взять йогурт. Это дом, Уилла. Это наше. И ты в нем. Снова. — Ее голос стал тише, серьезнее. — Я все еще иногда просыпаюсь и на секунду мне кажется, что я в той палате, у стекла. А потом я чувствую твое дыхание рядом. Или слышу, как ты разговариваешь. И мир снова встает на место. Уэнсдей молчала, ее взгляд скользнул по родному лицу, по ее сияющим, чуть влажным глазам, по легким веснушкам на носу, которые стали заметнее после парижского солнца. Она подняла руку - движение все еще давалось с некоторым усилием - и кончиками пальцев дотронулась до щеки жены. — Я тоже скучала, — Произнесла она хрипло. — По твоей болтовне. Особенно по той ее части, что раздражала меня больше всего. По тому, как ты занимаешь всю ванную. По твоим дурацким носкам с единорогами, которые ты прячешь в моей части шкафа. — Энид засмеялась, звук был чистым и звонким, как колокольчик, заполняя тишину спальни. — О, я их достану! Первым делом! И надену! И буду ходить так, чтобы ты морщилась! — Она поймала ее руку и прижала к своей груди, к бешено колотившемуся сердцу. — Чувствуешь? Оно сейчас выпрыгнет. От счастья. И от голода тоже, но в основном от счастья. — Это клинически некорректное заявление, — Пробормотала та, но не отнимала руку. Ее пальцы слабо пошевелились, ощущая тепло и ритм под тонкой тканью футболки. — Сердце не может "выпрыгнуть". Оно может остановиться, разорваться или, в лучшем случае, начать фибриллировать. — У меня оно фибриллирует от тебя каждый день, — Парировала девушка, подмигивая. — С момента нашей первой встречи. Так что, считай, у меня хроническое заболевание. И нет ему лечения. — Idiota, — Сказала Уэнсдей, но в ее глазах вспыхнула та самая, редкая и драгоценная искра - смесь нежности, иронии и абсолютного понимания. — В таком случае я обречена быть твоим личным кардиологом. Надоедливым, требующим строгого соблюдения режима. — Какого режима? — Энид приподнялась на локте, ее лицо оказалось в сантиметрах от лица жены. — Режима... Постоянного присутствия. — Тихо выдохнула Аддамс, ее взгляд упал на розовые губы. — Без выходных. И с особыми процедурами по требованию. — Блондинка не удержалась. Она закрыла расстояние между ними, коснувшись ее губ своими. Это был нежный, долгий, сладкий поцелуй, полный обещания и памяти. Поцелуй, в котором было "я боюсь тебя потерять" и "я знаю, что ты уже не уйдешь". Когда они разъединились, дыхание Уэнсдей стало чуть более частым. — Процедура номер один? — Шепнула голубоглазая, касаясь ее носа. — Предварительное согревание, — Кивнула та, ее рука медленно, будто плетью, обвила шею, притягивая ближе. — Теперь процедура номер два: устранение остаточного больничного запаха с кожи пациента. — Она сама инициировала следующий поцелуй, более глубокий, более уверенный. В нем было все: и благодарность, и тоска, и та самая, темная, хищная страсть, которая всегда таилась под слоями аддамсовской сдержанности. Энид ответила с таким жаром, что у них обоих перехватило дыхание. Звонок домофона прозвучал для них как гром среди ясного неба. Они замерли, лоб в лоб, дыхание сплеталось, утопая в тихих стонах тоски. — Это... Еда. — Прошептала блондинка хриплым голосом. — Несвоевременно. — Мрачно констатировала та, но отпустила ее. — Иди. Прерванная процедура будет учтена и возобновлена с повышенной интенсивностью позднее. — Младшая, хихикая, скатилась с кровати и побежала к домофону, поправляя сбившуюся футболку. Она вернулась с большим бумажным пакетом, от которого тянуло божественным ароматом бульона, чеснока и моря. — Пир готов! — Объявила она, направляясь на кухню. Они ели в постели. Энид расстелила на покрывале старый плед, чтобы не испачкать шелк, и расставила контейнеры. Уэнсдей ела медленно, с сосредоточенным, почти научным видом, смакуя каждый кусочек осьминога, каждый ломтик хрустящего хлеба. Ее аппетит, отсутствовавший так долго, казалось, просыпался вместе с ней. — Адекватно. — Произнесла она, откладывая ложку после последней ложки супа. — Хотя имбиря могло бы быть меньше. Он перебивает тонкий аромат морского гребешка. — Я передам шефу. — Серьезно пообещала Энид, доедая свой салат. Она наблюдала, как жена откидывается на груду подушек, закрывая глаза с выражением глубокого удовлетворения. Обычное, бытовое удовлетворение от еды. Это было чудо. Помыв посуду и убрав остатки, Энид вернулась в спальню. Девушка сидела, поджав под себя ноги (еще одна маленькая победа), и смотрела в окно на ночной город. Ее профиль в мягком свете лампы был резким и прекрасным. — О чем думаешь? — Тихо спросила Энид, садясь рядом. — О том, что мир продолжает вращаться, — Также тихо ответила та. — Пока я была вне его. Движение на улицах не прекращалось. Огни не гаснули. Люди спешили по своим делам. — Она повернула голову. — Это одновременно утешительно и оскорбительно. — Энид улыбнулась, понимающе. — Мир может подождать. Он все еще будет там, когда ты захочешь на него посмотреть. А сейчас... — Она потянулась к прикроватной тумбочке и вытащила оттуда сложенную стопку одежды. — Сейчас самое время для важнейшего ритуала. Возвращения в свою истинную форму. Она развернула стопку: это были мягкие, темно-серые льняные шорты свободного кроя, доходившие почти до колен, и просторная черная футболка из тонкого хлопка с едва заметным принтом - силуэтом летучей мыши. Уэнсдей взглянула на них и издала короткий, хриплый звук, похожий на смех. — Ты одеваешь меня как подростка-затворника. — Я одеваю тебя в комфорт, — Парировала Аддамс-младшая, помогая снять больничное платье. Ее пальцы были нежными и быстрыми, избегая области бледно-розового, уже затянувшегося шрама на боку. Он ныл лишь изредка, напоминая о себе тупой болью при резкой смене погоды или неловком движении. — А также в то, что не будет давить на швы. И в то, в чем ты будешь выглядеть чертовски привлекательно, даже если это и одежда "подростка-затворника". — Когда Уэнсдей оказалась в шортах и футболке, Энид не смогла сдержать улыбку. Действительно, в этих простых вещах, сидя на огромной кровати с балдахином, с еще влажными после умывания темными волосами, она выглядела удивительно юной и уязвимой. Но в ее осанке, во взгляде темных глаз была та самая, неистребимая мощь Аддамс. — Ну? — Сухо спросила брюнетка, поднимая бровь. — Довольна своим произведением? — Бесконечно. — Прошептала младшая, садясь перед ней на колени и беря ее руки в свои. — Ты дома. Ты в нашей кровати. Ты в моей одежде. Ты жива. И ты снова цела. Ну, знаешь, почти цела. — Она наклонилась и поцеловала тот самый шрам на скуле, вызвав у Уэнсдей легкую, почти неконтролируемую дрожь. — Совсем скоро. — Продолжила голубоглазая, ее губы скользнули к уху. — Мы займемся процедурой номер два. В полном объеме. А потом, может быть, и номер три. И четыре. Пока не перепробуем все из нашего старого списка. И не составим новый. — Девушка обняла ее притянув к себе, позволяя жене устроиться у себя на коленях, обвивая тонкую шею руками. Она прижалась лицом к тонкой коже, вдыхая запах своего шампуня и геля для душа. — Списки - это хорошо, — Мягкий шепот обжигал чувствительную кожу. — Они дают структуру. Но сейчас... Сейчас достаточно просто этого. — "Этого" - означало тишину их спальни, тепло друг друга, далекий гул города за окном и абсолютную, непоколебимую уверенность в том, что самый страшный шторм остался позади. Впереди была лишь долгая, темная, прекрасная осень, которую они будут встречать вместе. Шаг за шагом. Поцелуй за поцелуем. День за днем. Тишину квартиры разрезал резкий, настойчивый звонок домофона. Энид, дремавшая у плеча Уэнсдей, вздрогнула и открыла глаза. — Опять? — Проворчала Уэнсдей, не шевелясь. — Если это еще одна курьерская служба с "забывшимися" соусами, я лично напишу жалобу, которая заставит владельца заведения сожалеть, что он вообще родился. — Успокойся, готическая примадонна. — "Синклер" потянулась и поцеловала ее в висок. — Может, это соседи. Или почта. Вставай, пройдемся немного, ноги разомнешь. Тебе же врач сказал двигаться. — Она осторожно поднялась и потянула жену за руку. Та с неохотным, но привычным усилием поднялась с кровати, ее шаги были медленными, но уверенными по направлению к прихожей. Энид, на ходу поправляя свою футболку, подбежала к видеопанели домофона. На экране, искаженном широким углом, стояла девушка в куртке с логотипом ресторана, держа в руках небольшой картонный стаканчик. — Алло? — Сказала Энид. — Здравствуйте, доставка из "У Дориана", — Прозвучал женский голос, слегка нервный. — Вы забыли ваш комплиментарный кофе. Могу я подняться? — Блондинка нахмурилась. Бесплатный кофе? Странно, но, возможно, какая-то акция. Она нажала кнопку открытия подъезда. — Иди, ложись, я разберусь. — Бросила она через плечо, но та уже стояла в дверном проеме гостиной, скрестив руки на груди, с выражением легкого любопытства на лице. Через пару минут раздался стук в массивную дубовую дверь - нерешительный, почти вежливый. Энид, пожав плечами, открыла. И мир замер. На пороге стояла не безликая курьерша. Стояла Лили. Та самая. С медовыми глазами, которые теперь казались тусклыми и усталыми, с некогда дерзкой улыбкой, стертой годами в небытие. Она была крашеной брюнеткой - цвет был дешевым, с рыжиной у корней. Низкая, худощавая, сгорбленная, как будто постоянно ожидая удара. В ее руке дрожал картонный стаканчик. Она подняла взгляд, автоматически протягивая его, и ее рот приоткрылся. — Ваш кофе... — Начала она и замерла. Ее глаза, скользнув по лицу Энид, расширились. В них промелькнуло шоковое узнавание, затем паника, и наконец - леденящая, неловкая тишина. Она не могла отвести взгляд. Блондинка тоже не могла пошевелиться. Она чувствовала, как по спине пробежал холодный озноб, а в ушах зазвенела кровь. Тридцать секунд. Целая вечность молчания, в которой рухнули годы, стены, расстояния. — Энид? — Наконец выдохнула Лили, ее голос, когда-то такой звонкий и властный, звучал хрипло и неуверенно. — Лили, — Произнесла девушка. Не как вопрос. Как констатацию факта. Как диагноз. Имя прозвучало плоским, лишенным всякой интонации, лезвием. Брюнетка на пороге опустила глаза, будто уязвленная этим тоном. Ее пальцы сжали стаканчик так, что крышка затрещала. — Я... — Она облизнула пересохшие губы. — Мне... Можно войти? На секунду. Просто отдать. — Ей молча кивнули, пропуская внутрь. Механический жест. Мозг отказывался обрабатывать реальность происходящего. Лили робко переступила порог, оглядывая просторную, мрачно-роскошную прихожую. Ее взгляд скользнул по дорогому паркету, по старинному зеркалу, по пальто на вешалке, и наконец уперся в саму Уэнсдей, которая все так же стояла в проеме, неподвижная и наблюдательная, как черная кошка на пороге своего логова. Лили замерла, почувствовав этот взгляд. Она судорожно протянула стаканчик. — Вот. Они... Они всегда кладут кофе к заказу на вынос. А вы заказывали доставку, но пакет собрали впопыхах... Я... Я сама вызвалась привезти. Нужны деньги... Не знала, что... — Ее голос вновь сорвался. Девушка опустила голову, собираясь с духом. Энид молча взяла кофе, даже не взглянув на него. Она просто ждала. Ждала, что будет дальше. В ее груди бушевала буря - гнев, недоумение, брезгливость и какая-то щемящая, давно забытая жалость к самой себе, к той глупой девочке, которой она была. — Мне нужно... Мне нужно извиниться, Энид, — Наконец выдавила из себя брюнетка. Она говорила в пол, ее плечи были напряжены. — Лично. Я искала тебя. Много лет. После тюрьмы... Меня выпустили досрочно. За хорошее поведение. В тюрьме я многое поняла. Я была ужасной. Я пользовалась тобой. Твоими деньгами, твоими чувствами, твоей добротой. Я была тварью. И я знаю, что эти слова ничего не значат сейчас, но я должна была их сказать. Лично. В глаза. — Голубоглазая медленно поднесла стаканчик к губам и сделала маленький глоток. Кофе был горьким и невкусным. Она смотрела на Лили поверх крышки. Ее взгляд был холодным, оценивающим, полным того превосходства, которое рождается не из высокомерия, а из глубокого, выстраданного понимания ценности собственной жизни. Она видела перед собой не бывшую любовь, не грозу юности. Она видела ничтожество. Жалкое, сломленное, пытающееся выдать жалкие капли позднего раскаяния за искупление. Лили, не дождавшись ответа, продолжала, торопливо, как будто боялась, что ее выгонят. — Я знаю, ты ненавидишь меня. Имеешь полное право. Я разрушила тебя... Тогда. Я манипулировала тобой. Заставляла платить за всех, лгала о любви... Я была просто паразитом. И я... Я пыталась исправиться. После того, как вышла... Устроилась на работу. Любую. Учусь. Не пью. Не принимаю наркоту. Но это... Это не снимает вину. Я просто хотела, чтобы ты знала. Что я осознала. Что мне стыдно. — Энид опустила стаканчик. Звук, когда он встал на деревянный стол, был неожиданно громким. — Понятно. — Сказала она. Всего одно слово. Ровное, без эмоций. Она перевела взгляд на Уэнсдей. Та встретил ее взгляд и едва заметно подняла одну бровь. В глубоких, темных глазах читалось ясное послание: "Интересно. И что теперь?" А также более глубокая, невысказанная угроза: "Позже у нас будет разговор о том, почему я ничего не знала об этой... Единице измерения твоего прошлого". Лили, следуя за ее взглядом, снова посмотрела на Уэнсдей, и какая-то смутная догадка мелькнула в ее потухших глазах. Она сглотнула, пытаясь вернуть себе хоть какую-то социальную адекватность. — Так как... Как жизнь? Что нового? — Спросила она, в тоне прозвучала фальшивая, вымученная живость. Энид позволила себе медленную, ледяную улыбку. — Жизнь прекрасна. А нового? Ну, например, у меня есть жена. — Она произнесла это с нарочитой, гордой небрежностью, как будто сообщала о покупке нового произведения искусства. Лили замерла. Ее лицо исказилось смесью удивления и какой-то быстро подавленной, неприятной надежды. — Жена? — Переспросила она, ощущая себя глупым ребенком. Потом темный взгляд снова метнулся к девушке в проеме, и на сей раз догадка стала уверенностью. Что-то в ней дрогнуло и погасло. Она опустила голову, бормоча себе под нос, но достаточно громко, чтобы было слышно. — Жаль... А я... Я надеялась, может, как-то... Исправить... Подкатить к тебе, что ли... Знаю, глупо. После всего. — Энид громко, почти грубо фыркнула. Звук был полон такого откровенного презрения, что девушка вздрогнула. — Подкатить? — Повторила блондинка, в интонации зазвенел смех, но без единой ноты веселья. — Лили, мне уже не пятнадцать. И я уже не та глупая девочка, которую можно было купить парой дешевых комплиментов и походом в запрещенный клуб. Я выросла. А ты, как вижу, так и осталась в том же болоте, просто сменила цвет волос. — Удар попал точно в цель. Девушка побледнела, ее губы задрожали. Она тяжело вздохнула, словно ей не хватало воздуха в этой роскошной, давящей прихожей. — А кто... Кто твоя жена? — Тихо спросила она, почти не надеясь на ответ. И вот тогда в разговор впервые вступила Уэнсдей. Она не сделала ни шага вперед. Просто разжала скрещенные на груди руки и опустила их вдоль тела. Ее голос, низкий и безжизненно-ровный, прозвучал в тишине, как приговор. — Я. — Одно слово. Но в нем была вся вселенная: владение, территория, абсолютная уверенность. Лили застыла, уставившись на нее. Брюнетка выдержала этот взгляд, не моргнув. Ее лицо было бледной, совершенной маской, на которой читалось лишь легкое, скучающее отвращение, как при виде особенно навязчивого насекомого. — Уэнсдей Аддамс. — Продолжила она, делая крошечную, почти незаметную паузу между именем и фамилией, чтобы дать им вес. — И, как верно заметила моя... Солнечная половина, — Ее губы искривились в чем-то, отдаленно напоминающем улыбку. — Она теперь Энид Аддамс. Так что любые твои... "подкаты" Являются не просто дурным тоном. Они являются прямым посягательством на собственность семьи Аддамс. А мы, — Она слегка наклонила голову. — Известны своим щепетильным отношением к подобным вещам. — Лили, казалось, уменьшилась в размерах. Слово "собственность" и холодная угроза в тоне заставили ее инстинктивно отступить на полшага к двери. — Аддамс... — Прошептала она, в глазах мелькнул настоящий, животный страх. Даже в ее ограниченном мире дошли слухи о кланах, о которых лучше не спрашивать. — Я... Я не знала. Я просто... — Очевидно, — Сухо оборвала ее Аддамс. — Знание, как я понимаю, редко было твоей сильной стороной, если судить по представленной картине эксплуатации подростковой наивности. — Лили сжалась. Казалось, каждое язвительное замечание физически сжимало ее, лишало воздуха. Она посмотрела на Энид, ища хоть какого-то спасения, хоть намека на ту старую, мягкую Энид, которую она знала. Но нашла лишь отражение холодной уверенности жены. Блондинка стояла, оперевшись о стол, ее поза была расслабленной, но в глазах горел ледяной, неумолимый огонь. Она смотрела на Лили не с ненавистью, а с глубоким, непреодолимым отчуждением. Как смотрят на неудачный, стертый карандашный набросок, который когда-то принимали за картину. — Я рада, что ты "осознала", Лили, — Наконец произнесла голубоглазая, в голосе впервые прозвучало что-то, кроме холодности. Это была усталость. Усталость от этого призрака прошлого, явившегося в ее новый, выстраданный и идеальный мир. — Но твои извинения мне не нужны. Они ничего не меняют. Ни для меня, ни, как я полагаю, для тебя самой. Ты хотела сказать это в глаза - сказала. Миссия выполнена. Теперь можешь идти. — Это был не приказ, а констатация конца. Лили поняла. Она кивнула, еще раз бросив быстрый, полный странной тоски взгляд на Энид, на ее уверенную позу, на дорогую простоту ее одежды, на роскошь, что ее окружала. И на ту невысокую, темную фигуру рядом, что смотрела на нее как на пятно, которое вот-вот сотрут. — Прости, — Снова прошептала она, уже не зная, за что именно. Потом развернулась и почти выбежала за дверь, которая медленно, со скрипом, закрылась за ней, щелкнув замком с финальным, бесповоротным звуком. В прихожей воцарилась тишина. Энид стояла, глядя на закрытую дверь. Потом ее плечи опустились, и она выдохнула, выпуская из легких воздух, который, казалось, застыл там с момента открытия двери. — Ну что ж, — Раздался спокойный голос Уэнсдей. — Это было ностальгично. В самом гнилостном смысле этого слова. — Девушка обернулась к ней. На ее лице не было ни гнева, ни расстройства. Была лишь легкая озадаченность и усталость. — Прости, — Сказала она. — Я не знала, что... — Очевидно. — Повторила Аддамс свое любимое слово, но на этот раз в тоне сквозила не язвительность, а оттенок холодного любопытства. Она подошла ближе, ее шаги были бесшумными по паркету. — "Лили". Та самая, что довела тебя до сеансов у школьного психолога и заставила красить волосы в цвет старой жевательной резинки? Из-за которой ты начала вести свой дневник? — Энид кивнула, сжимая в руках стаканчик с остывшим кофе. — Та самая. — Брюнетка внимательно посмотрела на нее, изучая виноватое от чего-то лицо. — И? Какие чувства вызывает это воссоединение? Помимо законного желания продезинфицировать прихожую. — Энид задумалась. Она ждала всплеска старых обид, боли, стыда. Но чувствовала лишь пустоту. И легкую брезгливость. — Никаких, — Честно призналась девушка. — Раньше, наверное, я бы разрыдалась или закричала. Сейчас... Она просто выглядела жалко. Как призрак. Призрак моей собственной глупости. — Она взглянула на жену. — Я даже злиться не могу. Просто сожалею. О той девочке, которой я была. И презираю ту, которой была она. И которая, кажется, так и не смогла стать ничем иным. — Уэнсдей молча приняла этот ответ. Потом ее губы снова искривились в той странной, почти невидимой улыбке. — "Подкатить", — Процитировала она с мертвенной интонацией. — Какое трогательное проявление намерений. Особенно учитывая, что ты сейчас официально являешься моей женой, с документами и ритуальной печатью. — Она протянула руку и осторожно взяла стаканчик из рук девушки, ее пальцы ненадолго коснулись нежной кожи. — Это отравлено, кстати. Не в буквальном смысле. Но аурой отчаяния и дешевым парфюмом. Лучше выбросить. — Она повернулась и направилась на кухню, чтобы вылить кофе в раковину. Энид последовала за ней, чувствуя, как ледяная скованность в груди наконец-то начинает таять, сменяясь теплом знакомой, темной иронии, что царила в их доме. — Знаешь, что самое забавное? — Спросила младшая, прислонившись к дверному косяку кухни и наблюдая, как Уэнсдей с отвращением ополаскивает раковину. — Все эти годы я иногда представляла эту встречу. Думала, буду кричать, буду требовать ответов... А в итоге она просто принесла кофе. И извинилась. И была настолько... Ничтожной. Это даже не катарсис. Это как обнаружить, что монстр из детского шкафа был всего лишь скомканным пальто. — Аддамс вытерла руки изящным движением. — Большинство монстров именно таковы. — Философски заметила она. — Скомканные пальто, отброшенные тени и запахи дешевого алкоголя. Настоящее чудовище. — Брюнетка повернулась к жене, в ее глазах загорелся тот самый, глубокий, хищный огонек. — Сидит за столом напротив и с наслаждением доедает твой пудинг, когда ты отворачиваешься. Или крадет твои носки. Или решает испытать новый яд для крыс на домашнем пауке, не предупредив домашнего биолога. — Энид рассмеялась, настоящим, звонким смехом, который разогнал последние тени прошлого. — Это про тебя? — Разумеется. Я - самое страшное и прекрасное, что с тобой когда-либо случалось. — Заявила девушка, подходя к ней и прижимая ладонь к алой щеке. Ее прикосновение было прохладным и абсолютно реальным. — А все эти Лили... Они просто предварительные этюды. Черновики. Случайные помарки на пути ко мне. — Блондинка прикрыла глаза, прижимаясь к ее ладони. — Слишком высокомерно, жена, — Прошептала она, улыбаясь. — Но черт возьми, это правда. Они стояли так несколько мгновений, пока прошлое окончательно не отступило, растворившись в настоящем - в тепле кожи друг друга, в тихом гуле парижской ночи за окном, в абсолютной уверенности, что никакие призраки юности уже не имеют над ними власти. Дверь закрылась. Не только та, дубовая, ведущая в подъезд. Закрылась другая, та, что вела в давно перевернутую страницу. И Энид Аддамс не чувствовала ни малейшего желания снова ее открывать.***
Воздух, осевший после ухода Лили, был густой, как патока, и заряженный невысказанным. Не гневом, не ревностью в привычном смысле, а чем-то более глубоким, более аддамсовским - ощущением вторжения в отлаженную экосистему, осквернения порога. Энид, все еще стоя у двери, почувствовала это напряжение, исходящее от жены, как холодок от открытого склепа. Она обернулась. Уэнсдей уже шла обратно в спальню, ее спина была прямее, чем обычно, шаги - чуть резче. Небольшое напряжение в плечах выдавало ее состояние. Энид, с мягкой улыбкой, последовала за ней. Их огромная кровать с балдахином приняла их обратно, как темное, шелковистое лоно. Брюнетка опустилась на спину, уставившись в черную ткань балдахина над головой. Ее лицо было маской невозмутимости, но уголки губ были поджаты, а брови слегка сведены - знакомая Энид гримаса легкого, но глубокого недовольства. — Ну что, хмурая собственница. — Ласково начала младшая, устраиваясь рядом на боку и беря ее холодную руку. Она поднесла ее к губам и стала целовать каждый палец, начиная с мизинца, косточку за косточкой, сустав за суставом. — Эта встреча - просто пыль. Пустой звук. Призрак из туалета старшей школы. Она ничего не значит. Ровным счетом ничего. — Ее губы скользнули к ладони, к тонким линиям на ней. — Когда у меня есть такое совершенное, сложное, саркастичное и абсолютное произведение искусства, как Уэнсдей Аддамс, все прошлые каракули просто перестают существовать. Они даже не в памяти. Они в архиве, помеченные "уничтожить без права восстановления". — Старшая молчала. Она лишь перевела взгляд с балдахина на лицо жены. В ее темных глазах плавали тени. Не неуверенности, а скорее территориальной озабоченности. Как у дикой кошки, уловившей чужой запах на своей земле. Энид, не дожидаясь слов, переместила свои поцелуи. Она наклонилась и губами коснулась ее плеча, там, где тонкая бледная кожа натягивалась над ключицей. Ее дыхание было теплым. — Оказывается, Уэнсдей Аддамс - такая ревнивая собственница, — Прошептала она, смеясь в прохладную кожу. — Всего одна жалкая тень из прошлого, а ты уже вся в напряжении, будто я собираюсь сбежать с ней в закат за порог дешевого бара. — Это задело за живое. Уэнсдей резко цокнула языком, звук был сухим и резким в тишине комнаты. Она повернулась на бок, лицом к жене. Движение было чуть скованным - тело, все еще помнившее швы и слабость, иногда "немело", отказывалось быть полностью податливым. Но в ее глазах горел ровный, холодный огонь. — "Собственница" - примитивный термин. — Произнесла она, ее голос был низким и гладким, как лед на черной воде. — Я не ревную. Я констатирую факт несоответствия. Появление этого... Индивида... Нарушило химический и энергетический баланс нашего пространства. Оно внесло диссонанс. Диссонанс, пахнущий дешевым парфюмом и показным раскаянием. Это раздражает. Как фальшивая нота в симфонии. — Энид не могла сдержать широкую, сияющую улыбку. Она обожала, когда Уэнсдей одевала простые человеческие эмоции в такие витиеватые, готические термины. Это было безумно сексуально. — Ох, прости, маэстро, — Игриво парировала она, приближая свое лицо. — Не хотела нарушать гармонию твоей вселенной своим низкокачественным прошлым. Давай я его исправлю. — И она поцеловала ее. Нежно, но с намерением. Ее губы прижались к чуть приоткрытым, прохладным губам Уэнсдей, пытаясь растопить их лед. И на секунду ей это удалось. Губы жены ответили - легким, едва заметным движением. Но затем, в самый момент, когда Энид уже собиралась отстраниться, Аддамс совершила свой маневр. Она была молниеносна, несмотря на слабость. Ее рука легла на затылок, не давая отдалиться, а губы - сомкнулись вокруг ее нижней губы. Не для поцелуя. Для захвата. Она мягко, но недвусмысленно втянула ее губу между своих, слегка прикусив и потянув на себя. Это был не болезненный укус, а властный, первобытный жест обладания. В нем было "ты моя", "твое внимание принадлежит только мне" и "никакие призраки прошлого не имеют права даже на твои воспоминания". Энид издала тихий, сдавленный звук удивления и возбуждения. Когда Уэнсдей наконец отпустила ее губу, та была слегка опухшей и горячей. — Вау, — Выдохнула блондинка, ее глаза блестели в полумраке. — Кто тут злой? Злюка. Ревнивая дурочка. Такая злая, потому что ее... — Она наклонилась к самому уху, шепот стал горячим, игривым и дерзким. — Потому что ее уже так давно никто хорошенько не трахал. — Она ждала вспышки гнева, ледяной отповеди. Но Уэнсдей Аддамс была гением неожиданных ответов. Вместо гнева на ее лице расцвела медленная, опасная, хищная улыбка. Та самая, от которой по спине пробежали мурашки - мурашки восторга. — Интересная теория, доктор Аддамс. — Произнесла она томным, медовым тоном, полным скрытых угроз и обещаний. — Однако твоя диагностическая методология страдает от фатальной погрешности. — Она провела кончиком пальца по линии челюсти, от уха к подбородку. — Ты исходишь из ложной предпосылки, что именно я являюсь субъектом, испытывающим дефицит внимания. — Палец остановился у ее губ. — Когда все объективные данные, а именно: твоя повышенная говорливость последних двадцати минут, твоя потребность в вербальном подтверждении своей принадлежности и... Этот нездоровый блеск в глазах при воспоминании о столь незначительном эпизоде, указывают на то, что это ты, моя солнечная половинка, отчаянно нуждаешься в том, чтобы тебя... "хорошенько пригвоздили к этому матрасу". Чтобы стерли всякую память о чем-либо, кроме меня. Чтобы доказали тебе на физиологическом уровне, кому ты принадлежишь. Не так ли? — Голубоглазая замерла, пораженная. Ее щеки залились густым румянцем, а в груди что-то екнуло и рассыпалось фейерверком. Уэнсдей не просто парировала удар. Она перехватила инициативу, развернула ситуацию и поставила диагноз ей самой. И, черт возьми, он был точен. После этой встречи, после этого набега прошлого, ей действительно, отчаянно хотелось почувствовать себя здесь и сейчас. В этой кровати. С этой девушкой. Быть заявленной, отмеченной, принадлежащей. — Наглость, — Прошептала Энид, но в голосе не было ни капли упрека, только восхищение и вызов. — Ты просто наглая. — Это наблюдение, — Поправила ее жена, рука скользнула с затылка на шею, пальцы вцепились в волосы у корней, не больно, но твердо. — И мой диагноз требует немедленного терапевтического вмешательства. Пассивного, со стороны пациента. И очень, очень активного - со стороны лечащего врача. — Та не сопротивлялась, когда девушка потянула ее вниз, для нового поцелуя. На этот раз он не был нежным или властным. Он был голодным. Уэнсдей целовала ее так, будто хотела выпить всю сущность, стереть с губ любое возможное воспоминание о чьем-либо еще прикосновении. Ее язык был требовательным, зубы - острыми, а дыхание, сбившееся от усилия, - музыкой для ушей. Когда они наконец разъединились, чтобы перевести дух, блондинка, тяжело дыша, уткнулась лбом в ее плечо. — Ладно, — Прошептала она, ее голос дрожал от смеси смеха и желания. — Ты выиграла. Ты всегда выигрываешь. Приступай к лечению, доктор Аддамс. Я вся в твоем распоряжении. Только... — Она подняла на нее взгляд, полный лукавства. — Осторожнее с пациентом. Он, кажется, все еще немного хрупкий после снятия гипса. — Уэнсдей посмотрела на нее сверху вниз. В ее глазах горел тот самый, дикий, неукротимый огонь, который Энид обожала и которого иногда тайно боялась. Огонь, который говорил, что Уэнсдей Аддамс вернулась не наполовину, а полностью. Со всем своим сарказмом, своей волей и своей всепоглощающей, темной страстью. — Хрупкость, — Произнесла она, медленно закатывая рукав свободной футболки Энид, обнажая ее плечо. — Это иллюзия. А иллюзии должны быть развеяны. Самой надежной методикой. Эмпирическим путем. — И она опустила голову, чтобы вновь заявить свои права - уже не словами, а губами, зубами, всем своим существом. А Энид, закрыв глаза, сдалась на милость победителя, зная, что это - единственное место во вселенной, где она по-настоящему дома. В объятиях своей ревнивой, наглой, прекрасной готической собственницы. Где прошлое не имело веса, а настоящее было таким же острым, сладким и абсолютным, как ее поцелуй. Весь остаток вечера воздух в их квартире был густым, как старый портвейн, и звенел невысказанным обещанием. Встреча с Лили отступила, растворилась, будто ее и не было. На ее месте осталось лишь обостренное, почти болезненное ощущение близости и тихая, методичная забота Энид, ставшая ее ответом на невысказанную тревогу жены. Она превратилась в идеальную сиделку, но сиделку с поцелуями и шепотом. После ужина (Энид аккуратно разогрела остатки супа) она настояла на том, чтобы Уэнсдей приняла положенные таблетки - обезболивающее, витамины, поддерживающие препараты. Она поднесла к ее губам стакан воды, придерживая его, и проследила, чтобы та проглотила каждую капсулу, мягко поглаживая по горлу, как будто помогая им пройти. — Не надо со мной так няньчиться, — Буркнула Брюнетка, но протесте не было прежней силы. Была усталость, странная покорность и что-то еще - глубокая, ненасытная потребность в этом самом внимании. — Молчи и глотай, темная принцесса. — Ласково парировала та, вытирая капельку воды с подбородка большим пальцем. — Это входит в стоимость пакета "жена, выжившая после апокалипсиса". Массаж, лекарства и поцелуи в комплекте. — И она взялась за массаж. Усадив Уэнсдей на край кровати, она встала на колени позади нее. Пальцы, теплые и уверенные, погрузились в напряженные мышцы плеч и шеи. Сначала легкие, разминающие движения, потом - более глубокие, снимающие зажимы, которые скопились не только за день, но и за все месяцы неподвижности и стресса. Энид чувствовала под пальцами каждую косточку, каждый узел напряжения. Она массировала виски круговыми движениями, гладила волосы, целуя макушку между прядями. — Ты вся каменная. — Прошептала она в темные волосы, вдыхая знакомый запах мяты и железа. — Вся сжалась из-за пустяка. Расслабься. Здесь только я. И я никуда не денусь. — Аддамс не отвечала. Она лишь тихо выдыхала, и с каждым движением рук, тело немного отпускало, становилось тяжелее, податливее. Потом Энид переключилась на ноги, осторожно разминая икры, ступни, каждый палец. Это был не эротический массаж. Это был ритуал исцеления, запечатывания ран, возвращения тела в состояние "дома". И каждое прикосновение, каждый поцелуй в плечо или в основание позвоночника был молитвой: "Ты жива. Ты здесь. Ты моя". Когда она закончила, Уэнсдей уже почти дремала сидя. Голубоглазая мягко уложила ее на подушки, накрыла легким, шелковым покрывалом и прилегла рядом, обняв со спины, вжимаясь всем телом в родные изгибы. Они лежали, слушая, как за окном Париж окончательно погружается в ночной гул. Энид целовала в хрупкую спину через тонкую ткань футболки, шептала всякие нежности - глупые, солнечные, переполненные любовью, от которых Уэнсдей ворчала, но прижималась к ней сильнее. И вот настал момент, когда свет был погашен, и только лунный свет бросал бледную полосу на ковер. Постоянно ворочаясь, девушки легли лицом к лицу. Энид смотрела в кофейные, почти невидимые в темноте глаза жены, на ее бледное лицо, на тот самый, тонкий шрам на скуле. Он поблескивал в полумраке, как шелковая нить. Не думая, движимая чистой нежностью и привычкой нового ритуала, Энид наклонилась и коснулась его губами. Легкий, едва ощутимый поцелуй. Почти воздушный. Но тело под ней отозвалось мгновенно. Уэнсдей вздрогнула всем телом, и из приоткрытых, пухлых губ вырвался тихий, сдавленный, совершенно непроизвольный стон. Не боли. Это был звук чистого, сконцентрированного чувственного шока. Звук, который пронзил тишину спальни и тут же заставил ее саму смутиться. Энид отпрянула, ее глаза широко раскрылись в темноте. Она знала о чувствительности шрама, помнила реакцию, но эта была... Оглушительной по своей интенсивности и искренности. — Ох, — Прошептала девушка, в голосе зазвучала смесь восторга и озорства. — Доктор Аддамс, кажется, ваш клинический случай только что выдал весьма показательную картину. — Она снова наклонилась, но на этот целуя не шрам, а пухлые, слегка приоткрытые от удивления губы. Поцелуй был сладким, ласковым, но полным скрытого смеха. — Stai zitto, — Выдохнула та против губ, но голос стал хриплым, тихим, сбитым. В нем не было силы для настоящего раздражения. Было только смущение и та самая, темная волна, что поднялась от одного прикосновения. — Не могу, — Отозвалась младшая, целуя уголок рта, затем - другую щеку. — Это же так мило. Мой ледяной готический айсберг тает от одного прикосновения к шраму. Это надо записать в медицинский журнал. — Аддамс не ответила сразу. Она просто лежала, глядя на нее в темноте, и тихое дыхание стало чуть более частым, более шумным. Потом она прошептала, шепот стал таким тихим, таким сырым от желания, что Энид почувствовала, как у нее самой перехватывает дыхание. — Я... Безумно хочу тебя. — В этих четырех словах не было ни сарказма, ни игр. Была голая, неудобная, всепоглощающая правда. Правда, прорвавшаяся сквозь все барьеры усталости, слабости и гордости. Сердце блондинки упало и тут же взлетело к горлу. Желание, которое она сдерживала весь вечер, ответной волной накатило на нее, горячее и плотное. Но поверх него натянулась холодная, разумная струна заботы. — Тшшш... — Прошептала она, прижимаясь лбом ко лбу напротив, закрывая глаза, чтобы не видеть этого молящего взгляда. — Не сейчас. Ты еще не в норме, любимая. Внутренние швы... Слабость... Врач сказал месяц минимального покоя. Мы на полпути. — Она говорила это больше для себя, чем для нее, пытаясь заглушить голос собственной плоти. Уэнсдей тихо, почти безнадежно простонала, закатив глаза в темноту. Это был звук глубочайшего, почти детского разочарования, смешанного с физической мукой. И затем она сделала нечто, от чего у девушки в жилах застыл лед, а потом вспыхнул пожар. Она медленно, будто против собственной воли, взяла руку Энид - ту, что лежала между ними. Она не смотрела на нее. Томный взгляд был прикован к потолку. И она потянула руку вниз, положив ладонью сверху, к себе на низ живота. А затем, с едва заметным, стыдливым усилием, провела эту лежащую ладонь еще чуть ниже, разместив там, где тонкая ткань шорт уже была теплой и... Влажной. — Блондинка ахнула. Через тонкий лен она почувствовала жар, исходящий от тела жены, и ту самую, предательскую, божественную влажность. Ее пальцы инстинктивно дрогнули, жаждая сжаться, прикоснуться, погрузиться. — Уилла... — Вырвалось у нее сорванным голосом. — Просто... Пальцы. — Прошептала та, это было уже не просьбой, а исповедью. Ее лицо было искажено агонией желания и стыда за эту слабость. — Я безумно хочу твои пальцы. Внутри. Хочу, чтобы ты меня помнила. Только меня. Никого больше. — Энид тяжело дышала, ее грудь прижималась к груди жены, и она чувствовала, как бьется бешеное сердце. Собственная плоть кричала, умоляла, горела. Ладонь под ее рукой казалась раскаленной. Она мечтала об этом. Месяцами. С того самого дня, когда Уэнсдей открыла глаза. Но... — Через недельку, котенок. — Промурлыкала она, с трудом выговаривая слова, впиваясь зубами в собственную губу, чтобы сохранить контроль. Она не отнимала руки, но и не двигала ею, просто позволяя ей лежать там, как клятва, как обещание. — Через недельку, моя любовь. Я обещаю. Мы все сделаем. Медленно. Аккуратно. А пока... Пока нужно полностью вылечиться. Чтобы ты могла драться со мной на равных, когда я наконец примусь за тебя всерьез. Уэнсдей снова простонала, но на этот раз в этом звуке было больше покорности, чем протеста. Она прижалась лицом к шее Энид, горячее дыхание обжигало кожу. — Это пытка. — Хрипло выдохнула она. — Для нас обеих. — Честно призналась Энид, ее голос дрожал. Она наконец осторожно убрала руку, но не стала отдаляться. Вместо этого она обвила Уэнсдей еще крепче. — Ты не представляешь, как я тебя хочу. До безумия. Мои трусики... — Она засмеялась сдавленно, истерично. — Они уже насквозь мокрые. От одного твоего стона. От одного только этого взгляда. Так что терпи, готическая королева. Мы в одной лодке. В очень... Влажной... И неудобной лодке. — Аддамс на секунду замерла, прислушиваясь к словам. Потом из груди вырвался тихий, хриплый звук - нечто среднее между смешком и рыданием. Она подняла голову, и в лунном свете Энид увидела на ее лице ту самую, знакомую, язвительную искру. Слабая, но живая. — "Влажная лодка". — Повторила она с мертвой интонацией. — Какая поэтичная и в то же время отталкивающая метафора. Ладно. — Она выдохнула, в тоне появилась странная, обреченная решимость. — Через неделю. Значит, через неделю. Но до тех пор... — Ее пальцы вцепились в прядь волос. — До тех пор мы будем просто целоваться. Как последние нимфоманки-подростки. Без права продвижения дальше рта. Это приемлемо? — Энид рассмеялась, чувствуя, как дикое напряжение в теле начинает медленно, мучительно сменяться на сладкую, терпкую агонию ожидания. — Более чем приемлемо, доктор. Но предупреждаю, мои поцелуи могут быть... Провокационными. — Я рассчитываю на это. — Пробормотала та, вишневые губы уже искали губы жены в темноте. И они начали. Это была не просто нежность. Это была битва на истощение, медленный танец, обещание и пытка одновременно. Поцелуи были долгими, глубокими, исследующими. Они были нежными и грубыми, сладкими и солеными от слез смеха и разочарования. Руки блуждали, но останавливались строго на дозволенных территориях - спина, шея, волосы, лицо. Каждое прикосновение к запретной зоне было легким, мимолетным, как удар тока, и за ним следовал сдавленный стон или тихий смешок. Энид целовала тот самый шрам снова и снова, заставляя жену вздрагивать и терять ритм дыхания, а потом тут же "наказывала", отстраняясь и заставляя тянуться за ее губами. Уэнсдей, в свою очередь, стала мастером кражи дыхания и провокационных шепотов прямо в губы, от которых у младшей темнело в глазах. Они целовались до тех пор, пока губы не онемели, а в легких не стало жечь от нехватки воздуха. Пока желание стало не болью, а чем-то вроде фона, на котором бились их сердца - ровно, упрямо, в унисон. Когда они наконец рухнули на подушки, разъединенные, тяжело дыша, Энид притянула брюнетку к себе, прижав к своей груди. — Спи, котенок. — Прошептала она, целуя в макушку. — Набирайся сил. Через неделю... Через неделю я не оставлю от тебя мокрого места. В прямом и переносном смысле. — Аддамс, уже почти сползающая в сон от изнеможения и странного, сладкого успокоения, пробормотала что-то невнятное. Похожее на: "Угроза принята к сведению... Солнечная идиотка..." И под аккомпанемент их синхронного дыхания, под смутным обещанием будущей, долгожданной бури, они наконец погрузились в сон. Вместе. В своей "влажной лодке", которая, несмотря ни на что, была самым безопасным и желанным местом во всей вселенной. Где прошлое было лишь призраком, настоящее - мучительным и сладким ожиданием, а будущее - всего в неделе от них.