Костёр пылающий

NC-17
В процессе
10
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 60 страниц, 21 913 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 23 Отзывы 2 В сборник

Парное молоко

Настройки
      Утром была газета, за которой требовалось выходить на улицу — обычно этим занимался Цуруми, выходил из дому, брал у газетчика и бегло просматривал на обратном пути за стол, а там отдавал Цукишиме, который изучал целиком и вдумчиво, вслух зачитывая иногда примечательные, но не слишком интересные вещи. Так случилось и в то утро, но вернувшись с газетой Цуруми не стал даже садиться за стол: вместо этого окликнул Цукишиму и с лёгким восторгом указал ему на иллюстрацию.       Карикатура. На ней японский посол, предельно узнаваемый, смотрел в широко открытый рот чиновника со смешанными чертами всей думы, изображённого так, должно быть, чтобы не польстить никому в отдельности. У их посла же на карикатуре выражение лица нарисовали кроткое, как у овечки.       Цукишима ответственно заглянул в газету и кивнул.       — Если бы всё местное правительство читало ту же прессу, что и народ…       Цуруми же ободряюще сжал его плечо и воскликнул:       — Если бы правительство находило наше присутствие напряжённым, это бы не попало в печать!.. Но за всех членов думы ручаться мы не можем — к несчастью, ты прав, Цукишима, — со смешком подвёл он.       И выманенный голосом — мысль об этом была сладко соблазнительна — к ним в гостиную, стоило последнему слову погрязнуть в убранных узорчатыми обоями стенах, зашёл Огата.       Зашёл, как это стало привычно, бесшумно, потому как ходил босым.        Полы в доме, признаться, положили ужасные: для привыкших ходить в обуви русских ужас их незаметен, но японские ступни наверняка ощущали грязь и неровность деревянных половиц. Мысли об этом были не столь приятны и не сладки вовсе, но Цуруми всё равно думал их — думал всякий раз, как видел голые ноги Огаты, и никак не мог отделаться от желания обуть их. Но на этот раз обувь не стала единственным, что следовало исправить в его уборе: Огата пришёл в расстегнутой косоворотке, с голой грудью. Пренебрег пуговицами в доме, как будто бы был в кимоно.       Цуруми обвел рядового взглядом, как подследственного, с ног до головы. Как обвел бы язык кусок сахара во рту.       Так вызывающе, вопиюще неправильно выбивался Огата из общего русского пейзажа с самого первого момента, едва сойдя с поезда, что следовало бы счесть это диверсией. Командование, должно быть, подослало его для подрыва всей их деятельности.       Или же для проверки исключительно выдержки Цуруми.       Белая рубашка стала цвета пожелтевшей кости рядом с белой же грудью. Оказалось, кожа, что скрывалась под одеждой, ещё белее лица — голубо-бела, как чистый снег, до синевы в мягких впадинах под пластинами выдающейся груди и в заломах мышц пресса. До ряби в глазах бела рядом с угольной порослью волос внизу живота.       Цуруми скользнул глазами меж полов распахнутой, словно штора на расписанном морозным узором окне, рубашки, и порывисто подступил.        — Не стоит носить европейскую одежду на наш манер, — строго выговорил он сквозь зубы, на выдохе, будто сдерживая негодование, — это дурной вкус. Здесь так ходят разве что в спальнях или борделях.       Огата не моргая смотрел в глаза. Его взгляд остался таким же, как и всегда — беспристрастным и холодным, остался таким же, когда Цуруми резким движением оправил его рубашку. Оправил и не глядя застегнул пуговицы на ней, снизу доверху, под самое горло. А в процессе подметил одну странность.       От Огаты не шло тепла. Цуруми не касался его — пальцы порхали над грудью, натягивая ткань на ней, и по натяжению ощущалась плоть, близкая и плотная, но будто совсем без пульса.       Закончив, Цуруми не сразу отошел. Замер и задержал своё дыхание, чтобы расслышать чужое — понадобилось подтверждение того, что перед ним живой человек. Дикое, бездумное желание удостовериться в реальности Огаты.       Дыхания он не расслышал.       Если изначально прислушивался он не всерьёз, то теперь вздрогнул от неожиданности — от того, что понятный сценарий вдруг пошёл не по плану, очевидное, исключительно формальное подтверждение не было получено!.. Цуруми вздрогнул и шагнул назад.       Огату же спугнуло это резкое движение — он тоже вздрогнул, вздрогнул и вздохнул полной грудью, поджав плечи и едва не зашедшись кашлем.       Вот тут Цуруми понял. Укорил себя за то, что не заметил сразу.       Огата задержал дыхание, когда он подошёл.       Цуруми рассеянно потёр друг о друга пальцы — пальцы, которые только что кружились так близко, едва не на чужом теле, меж которыми была зажата рубашка, касающаяся теперь этой белой кожи, и которые заставили этого мальчишку обходиться без воздуха по его же странному и нерациональному решению.       Огата тем временем спиной вперёд подобрался к двери и вышел, так и не проронив ни слова. Вскоре за ним закрылась и дверь в квартиру. Едва схватил пальто и выбежал сразу.       Цукишима остался на том же месте. Всё, в сущности, случилось так быстро, что ему и незачем было менять положение. Не сходил с места Цуруми: остался там, где недавно стоял и Огата, стоял, сжимая перед собой пальцы в смешном церковном жесте.        — Обиделся, что ли? — спросил Цукишима. Для него произошедшее было непонятно с самого начала.       — Ушёл туда, где можно не застегивать пуговицы, — медленно сказал Цуруми, растягивая губы.       Он повернулся к Цукишиме с улыбкой и наконец опустил руку. В гостиную лился белый свет из расписанных морозными узорами окон. Шторы оставались открыты ещё с прошлого утра — в вечер они засиделись допоздна и старушка не стала тревожить гостей своим присутствием. Кроме неё до окон никому дела не было.       — Завтра нам придёт ответ. Ты встретишь его там же, где и всегда, — торопливо сказал Цуруми и уже на выходе из комнаты бросил: — а сегодня пей чай без меня.       Цукишима скользнул следом и уже в прихожей встревожено спросил, подавая ему шляпу:        — Вы уверены, что одному идти безопасно, лейтенант?       — Не следует беспокоиться, — отмахнулся Цуруми, — это пустяк. Я скоро вернусь.       С того момента, как вышел Огата, прошла пара минут — губительный для слежки срок, особенно при талантах Огаты. Однако, сколько раз уже выходил он и не замечал за собой никого! Это может усыпить бдительность. К тому же, Цуруми представлял, куда мог бы заявиться молодой парень в его положении, и знал город несомненно лучше.       Так он не вышел на улицу, как несомненно сделал Огата, а свернул в совершенно противоположный угол двора — всего покрытого ледяной коркой, одетого в тонны гранита и песчаника — туда, где притаилась дверь будто бы в другой дом. На деле та дверь была проходной, никогда не запиралась и вела в соседний двор: одна из причуд Петербурга, о которой Огата наверняка ещё не узнал.       Когда-нибудь Цуруми покажет ему эту причуду. Такую же, как в их квартире, где между двумя смежными комнатами двери не запирались никогда. Странная, до абсурда частая особенность города.       Через двор удавалось пройти насквозь стену домов без единого сквозного проезда — пройти, срезая петлю, и выигрывая те самые роковые минуты. Но Огата несомненно шёл торопливо, потому как нёс груз и точно знал место назначения, поэтому Цуруми не задумываясь двинулся его догонять: и точно, вскоре увидел цель впереди. Узнал издалека, с одного случайного взгляда, а дальше цеплял отражения в окнах первых этажей и ловил тень — далекую и непостоянную, как солнечный зайчик. Цуруми видел и его дыхание — оно мелкими облачками срывалось с губ и уходило в густой пар, наводнивший морозную улицу. Всё это величаво поднималось к блестящим заснеженным крышам, сливалось там с дымом печных труб и растворялось в тусклом солнечном свете.       Вскоре они были будто одни. Толпа редела. Теряла свой презентабельный вид, чтобы освободить место для встречного течения районов более маргинальных.       Русская стеснённость в вопросах естественной потребности была до слёз умилительна. Умилителен был и Огата, не знавший, видимо, как утешиться ближе к их жилищу. Или же намеренно не поднимавшийся со дна, для целей конспиративных или личных. Как бы то ни было, скоро Цуруми считал чужие шаги на втором этаже грязного доходного дома, шаги по сухому деревянному полу, шаги такого бесшумного Огаты, что ступал тихо, как кот — слушал его шаги над своей головой, не поднимаясь до тех пор, пока не защёлкнулся далёкий замок в комнату, которую он тут же вычислил, а после поднялся и, не скрывая своего присутствия, расслышал за той заветной дверью женское хихиканье — тогда Цуруми всё стало предельно ясно, ясно, что Огата и вправду нашёл место, где его манеры не осудят, и больше Цуруми ничего не подслушал — скоро уже вернулся в гостиную, обернувшись быстро, как и обещал Цукишиме; вошёл с таинственной улыбкой и, будто бы между прочим, сказал:       — Не хвастает попусту. Должно быть, женщин осчастливить он умеет.       Цукишима поднял взгляд, на секунду удивился своему же пониманию сказанного и в тот же миг снова принял равнодушный вид.       Затем был день, когда Цуруми оставался в квартире с утра до ночи, и именно в этот день скорлупу Огаты ему удалось сломать.       Цукишима, как и оговорено, ушёл с самого раннего утра на встречу. Само по себе это было волнующе, как ожидание праздника: незнание бодрило лучше русского мороза, предположения упоительно свербили в груди. Цукишима ушёл, и в гостиной в то утро Цуруми остался один. Морозное и светлое утро выходного дня.       На улице, куда смотрели окна гостиной, было покойно тихо и благостно: город ещё не проснулся. С другой же стороны дома, во дворе, творилось веселье. По выходным детям не нужно в школу. Видимо, в одной из комнат — то ли Огата, то ли Цукишима — не заперли окно, потому голоса звучали отчётливо.       Цуруми слышал детский смех. Звук, который всегда обращал на себя его внимание — без трагической окраски, а с какой-то растерянностью, как бывает, когда забываешь, зачем зашёл, будто отняли у тебя то, о чём сам ты не знаешь. Иногда он подолгу стоял у окна, наблюдая детские игры, не имеющие национальности и цели, но при том серьёзные, как взрослая война.       В то утро ожидания он также подошёл к окну в своей спальне, под которым в оставленных дворниками сугробах резвились дети, а на расчищенной площадке посередине мальчики отроческого возраста пинали мяч, и в их суете, подобной полёту хаотичного роя насекомых, с первого же взгляда бросался в глаза один мальчик — куда больше и ловчее остальных, совсем не вписывающийся в игру, как не вписывался он и куда-либо ещё. Это был Огата.       Цуруми не поверил своим глазам: да, именно Огата, такой тёмный и таинственный персонаж их квартиры, который при ближнем рассмотрении казался и вовсе не живым человеком, теперь бегал с щуплыми детьми, пиная мяч. По ходу игры стало ясно, что играет Огата один против всех. Притом с азартом, как бегает котенок за бумажным бантиком на верёвке — совершенно серьёзно утверждая своё превосходство над детьми. Улыбки на его лице не было. Цуруми залюбовался. Как началась эта игра? Пожурили его дети или сам он ударился в детство? Может, мяч просто попал ему под ноги, а там и завертелось?       Вдруг Цуруми с отчётливой ясностью осознал, как юн Огата. В сущности, ребёнок и есть.       Когда мяч в очередной раз улетел в арку, служащую воротами, и вся команда мальчишек не смогла его перехватить, Цуруми рассмеялся. И не смог удержаться от соблазна: интересно, обратит ли внимание увлечённый игрой солдат?       Стоило костяшкам пальцев отбить по стеклу пару ударов, как Огата навострил уши и поднял голову точно к тому окну, в которое ему постучали. Показалось, он даже испугался, когда увидел, кто стучал. Дальнейшая игра у них не задалась, и Огата завернул в дом.       Цуруми подгадал выйти из комнаты так, чтобы столкнуться с ним. Это было ни к чему, без всякой надобности — всего лишь от желания встречи и взгляда, взгляда на взрослого, не выросшего ещё из игры в мяч.       Почему и когда Огата оказался на улице, Цуруми не знал. Как вышло скрыть свой выход в доме, где контролировали каждое его перемещение — тоже. И теперь Цуруми подгадал им встречу, выйдя из комнаты в тот самый миг, когда вернувшийся с мороза Огата приблизился к точке их пересечения.       Они не столкнулись, нет — прямого столкновения не было в планах, лишь по касательной, пройти совсем близко, заглянуть в лицо, поприветствовать друг друга — Огата прошелестел совсем рядом, потный и разгоряченный после бега в зимнем пальто; теперь же успел снять с себя всё, кроме рубашки, и бросить на входе, в прихожей, как будто жил тут совсем один, но Цуруми не стал его отчитывать: Цуруми был озадачен новым открытием.       Оказалось, ему нравится запах Огаты.       Запах другого человека редко бывает приятен — разве что терпим, — но этот был, оставаясь при этом запахом человека, не духов или цветов, запахом обычного человеческого тела, не похожего ни на одно другое, запах, раскрывшийся в поте на горячей коже, оставшийся в коридоре даже после того, как Огата прошёл мимо — запах хотелось вдохнуть, и Цуруми знал, что подсказывают ему органы чувств.       Он прошёл по коридору вслед, бесшумно, следуя по оставленной в воздухе тропе запаха, как хищный зверь на охоте — заглянул в кухню, где скрылся Огата, что само по себе странно, потому как им с Цукишимой ни разу за все пребывание в Петербурге не потребовалось туда заходить, и уже в кухне Цуруми заметил, что Огата снова расстегнулся. То ли чтобы остыть, то ли снова не застёгивался с самого утра.       Хозяйка успела сходить на рынок. Там, у крестьян, что съезжались в город с окраин, она всегда покупала крынку свежего молока. Зимой оно подолгу не портилось, и Данилевская оставила его на столе, не позаботившись убрать до того, как придёт стряпать завтрак. Огата как чувствовал, что оно стоит там — или уже обшаривал кухню в поисках съестного? К общим приёмам пищи он выходил редко, поэтому не исключено, что питался именно так, таская еду из старушечьих закромов.       Теперь Огата не замечал или не обращал внимания, что за ним следят. Цуруми смотрел на него, повернутого вполоборота, и видел, как он обеими руками поднял глиняную крынку и принялся пить из неё. Вернулся не с городского двора — из поля к себе в дом, где специально для него мать оставила молока. Цуруми попытался вспомнить, откуда он. Конечно, история была известна, известна и по слухам, и от отца лично, но откуда было знать, что в дальнейшем понадобится столько деталей!.. Вспомнил только, что мать, вроде бы, умерла.       Огата пил жадно. Кадык дёргался, раздувалась грудь в разрезе рубашки…       И молоко из слишком широкого горла крынки белой струёй лилось на голую грудь.        Цуруми почувствовал себя постыдно подглядывающим. Как будто увидел непристойность.       Белая полоса стремительно текла вниз по телу. Огата поспешно опустил крынку и взглянул на себя — и тут, будто телепатически уловив пересечение их взглядов, медленно поднял глаза.       И снова тот мимолётный испуг, что загорелся на его лице, когда Цуруми постучал в окно.       Огата молча, не сводя взгляда, начал застёгивать пуговицы. Снизу-вверх. Занавес медленно опускался после представленного спектакля. Огата смотрел, верхняя губа его была бела, а в бородке дрожали белые капли.       В этой дуэли глазами Цуруми проиграл. Смотреть на такого Огату было невыносимо, и он ушёл прочь, ощущая в себе перемены, с которыми следовало сделать что-то — что угодно! — как можно скорее.       Огата слоняется по двору, крадёт молоко, оставленное на столе — прямо как кот, которого взяли с улицы… вспомнив, как дико он завелся в квартире, Цуруми снова рассмеялся.       Не так давно поводов для смеха у него было куда меньше.       Завтрак подали. Хозяйка уточнила, что господина Хаджиме не будет. В России фамилии звучали слишком официально, и она когда-то отказалась называть гостей по ним, как будто такое обращение делало её недостаточно радушной хозяйкой. Их обоих она звала по именам, а Огату не звала никак. Но всё же накрыла стол для двоих, и Цуруми не понял, когда они успели сговориться, что Огата завтракать всё же будет.       На удивление, тот и вправду вышел. Уже здоровались — так что не произнес ни слова. Взял тарелку и снова сел у печки на пол. Опустился на колени спиной к столу.       Цуруми вспомнил губы Огаты на краю крынки. Их касалось молоко, на котором старуха пекла блины,возвышающиеся теперь напрасной горой на столе — пекла она их всегда, но ели их мало и больше Цукишима, причём с ветчиной, что выносили лишь для него. Цуруми предпочитал сласти и чай, который заваривался сразу же на столе, но в то утро подцепил и верхний блин — большой, идеально-круглый, почти прозрачный, — свернул и сунул в рот, сверля взглядом выбритый затылок перед печкой.       Вдруг он поднялся, взял чашку, своё блюдце со сдобой и подошёл к изразцовой печке, а там устроился рядом с Огатой. При этом узнал, как неудобно в европейской одежде быть закоренелым японцем и сидеть с согнутыми ногами: брюки явно пошиты не для этого, но неудобства были не столь любопытны, как тот факт, что узнал он об этом только теперь. Рядом с Огатой.       Тот по-прежнему молчал. В тарелке у него лежали овощи и яичница — простая и сытная пища, которую, однако, Данилевская прежде не предлагала. Выходит, успел договориться и об отдельном меню для себя, да так, что никто не заметил.       Цуруми отпил по-варварски заваренный чай и заговорил:       — Меня держат переводчиком и секретарём под чужой личиной, потому что военным нельзя присутствовать здесь. Позавчера мы с Цукишимой…       — Да. Я знаю, — отрывисто перебил Огата, — я был там. И прежде видел, у здания совета.       — Я не замечал, — изумленно проговорил Цуруми, — я совершенно тебя не замечал.       Огата проигнорировал это. Интересовался он, казалось, только своей едой: вперил в нее взгляд и тщательно орудовал вилкой. Но чем дольше он делал это, тем больше казалось Цуруми, что всё это — ширма, не более. Потому что Огата показывал себя превосходным шпионом не только для чужих, но и для своих.       — А что насчёт русской агентуры? — тут невзначай спросил он.       — Её не существует, — с придыханием, даже удовольствием сообщил Цуруми.       Огата недоверчиво посмотрел на него, ожидая, видно, что услышал шутку, которую вскоре пояснят.       — Как можно говорить об этом так определённо?       — Ах, мальчик, тебе, видно, совсем ничего не рассказывают? — тихо засмеялся Цуруми, — но не печалься, я был удивлен не меньше твоего. Да, Россия не заботится о нас и нашей информации.       Огата слушал недоверчиво. Не веря, что ему так просто об этом рассказывают — а Цуруми продолжил, глядя ему в глаза:        — Недаром посол и мы, его свита, исполняем роли шутов при дворе.       — Ты не должен говорить мне об этом, — напряжённо проговорил Огата, как будто разговор грозил им обоим последствиями — как будто их могли услышать, как будто обязаны они были докладывать обо всём, что происходит… глупости.       — Да, не должен, — просто согласился Цуруми.       — Ты проверяешь меня?       Цуруми отставил чашку и положил руку ему на плечо так же, как делал с Цукишимой — как собрату. Он сделал это и тихо сказал:       — Я надеюсь, ты не станешь бездумно ранить тех, кто безоружен перед тобой.       Рука слезла с плеча. Огата продолжил жевать. Цуруми вновь взял чашку за изящное фарфоровое ушко и придвинул ближе блюдце с бисквитами. Так нелепо позолоченная его кайма смотрелась на голом паркете! Печка стояла на самом отшибе комнаты, куда не стелили ковра, и снова он думал о босых ступнях Огаты: теперь, сидя на полу, ощущался ещё и сквозняк.       — Я знаю, куда ты ходишь, — вдруг сказал Цуруми, — ты ходишь по любви?       — Нет, — быстро ответил Огата, ни капли не смутившись. Заметил ли он тогда?..        Цуруми снова отставил чашку и прошептал:       — Нам ни к чему лишний раз контактировать с чужестранцами.       Он коснулся колена Огаты. Слегка сжал, ощупав сустав. Совсем не так, как клал прежде руку на плечо.       — Ни к чему тратить семя на чужой стороне, — медленно проговорил Цуруми, искоса следя за реакцией.       Огата повернулся к нему. Против ладони на своём колене он не выступил — это был жест не протеста…       Огата глядел внимательно, как будто бы видя насквозь; было в его взгляде немое вопрошание, словно апелляция без единого слова, лишь странный душевный порыв без чувства. Цуруми растерялся. К этому он не был готов: не ждал, что окажется на блюде перед кем-то, тем более перед Огатой. А тот всё смотрел.       Цуруми и прежде подозревал, что Огата читал его личное дело.       Но в глазах напротив не было осуждения или сочувствия, всего того, что делает откровенные разговоры невыносимыми — а это был именно он, самый что ни на есть откровенный разговор, хоть оба они в течение этой откровенности не вымолвили ни одного лишнего слова. Огата просто глядел со знанием, которое почему-то не собирался использовать в своих целях. Именно в тот момент, одним взглядом, он добровольно сдал самое подлое из возможного оружия, которым и не думал пользоваться.       Вдруг в его взгляде что-то случилось. Что-то мимолетное. Огата моргнул и тонко, едва заметно улыбнулся.        — Это приказ?       Цуруми усмехнулся и отвёл глаза.       — Я могу отдать приказ твоему разуму, но не плоти.       — Как знать, — просто ответил Огата и продолжил есть, будто не сказал ничего особенного.       Цуруми пригляделся — тот ли это мальчик, что тем же утром играл с детьми?        — Сегодня я вышел из дому, потому что думал, вышел ты, — вдруг сказал Огата, видимо, решив, что стоит пооткровенничать взаимно. — Вернулся, когда понял, что обознался.       То странное и мимолётное в его взгляде, что прежде не удалось прочитать… это было понимание. Простое понимание человека, хорошо изучившего предстоящее дело.       — Умница, — ласково улыбнулся Цуруми.
10 Нравится 23 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)