Satorium

NC-17
В процессе
13
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 32 страницы, 10 000 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 6 Отзывы 8 В сборник

Глава 5. «Береги себя, мой друг» ч.1

Настройки
Рекомендуется к прослушиванию OST Главы: ✦береги себя — автоспорт; ✦целуйте бабы рельсы — лезвие сеул Предупреждение: упоминается суицидальное поведение и психиатрическая больница

***

Токийская психиатрическая столичная больница Мацузава

Воздух в районе Сэтагая всегда казался на пару градусов прохладнее — виной тому были столетние деревья, плотным кольцом сжимающие территорию больницы. Когда главные ворота остались позади, шум Токио мгновенно отрезало, словно выключили звук в телевизоре. Перед глазами вырос главный корпус Мацудзавы. Огромный, облицованный светлым камнем и стеклом, он больше походил на штаб-квартиру технологической корпорации, чем на старейшую психиатрическую лечебницу Японии. Внутри пахло не хлоркой, а чем-то неуловимо «отельным»: сухой чистотой кондиционированного воздуха и едва заметным ароматом зеленого чая из автомата в вестибюле. Под подошвами кроссовок мягко пружинил линолеум, имитирующий светлое дерево. Здесь не было криков, присутствовал только методичный тихий писк электронных замков и скрип раздвижных дверей. На четвертом этаже, в отделении для острых состояний, освещение было мягким, рассеянным, чтобы не провоцировать фотофобию у пациентов. Стойка была открытой, без бронированного стекла, но за этой иллюзией доступности чувствовался жесткий контроль. Каждая деталь интерьера была продумана до жестокости: углы мебели закруглены, шнуры от жалюзи спрятаны в короба, а дверные ручки имели такую форму, что на них невозможно было ничего закрепить. В конце коридора открывался вид на внутренний сад. Через панорамное стекло было видно, как на крыше соседнего блока ветер качает деревья. Это был «лес Мацудзавы» — гордость больницы. Но даже эта природа казалась пленницей: сад был огорожен прозрачными экранами такой высоты, что небо казалось доступным, а свобода — нет. Когда тяжелая дверь палаты с негромким щелчком разблокировалась, в коридоре воцарилась абсолютная тишина. Такая, в которой отчетливо слышно собственное дыхание и то, как где-то далеко, за тридцатью слоями звукоизоляции, гудит токийская электричка, увозящая людей в их нормальную, шумную жизнь. Иногда Осаму казалось, что больница никуда не делась, она просто научилась маскироваться. Запах здесь был другим — нейтральным, стерильным по-своему, — но тишина совпадала. И она не давала и шанса заглушить шум в голове, даже за просмотром телевизора в холле отделения, даже при задорных представлениях от Осаму для пациентов и персонала. В детстве это выручало. Когда подрос — тишина брала обязательный вверх над всеми прибаутками. Когда колеса каталки скорой помощи глухо стукнули о металлический порожек приемного покоя, Дадзай даже не открыл глаз. Он узнал этот звук. Он узнал этот запах — стерильный, лишенный признаков жизни, чуть сладковатый аромат дезинфектора, который за годы въелся ему в подкорку почти глубже, чем какие-либо. После реанимации тело казалось чужим и ватным. Вены на сгибах локтей ныли — там, где еще недавно стояли капельницы, восполняющие электролиты после потери крови. В голове стоял тяжелый, пыльный гул, характерный для того, кто выживал последние двое суток только за счет капельниц с физраствором (0,9% NaCl), Раствором Рингера и седативными: мир воспринимался как через слой мутного полиэтилена. Его не везли в обычную палату, а в приемный покой острого отделения по уже до боли выученному маршруту: лифт, тихий звонок на четвертом этаже, длинный коридор, где свет ламп всегда кажется слишком агрессивным. Четырнадцатый раз. В двадцать два года эта цифра ощущалась как смертный приговор. Вены были уже склерозированы, и катетеры ставились в кисть, именно поэтому она выглядела как та, что вот-вот отвалится. Обе его руки напоминали уже как целую медицинскую карту со всеми всевозможными врачебными вмешательствами. Многочисленные жирные шрамы, следы от швов, характерные следы от лейкопластырей, как защищенные от загара участки бикини под плавками на пляже, что остаются белыми. Безысходность царила здесь не в самой сути учреждения, совсем нет, царила она именно в этой убийственной, вежливой рутине. — Добро пожаловать назад, — мягко сказала медсестра в приемном отделении, чье лицо он помнил еще с двенадцатилетия. Она не осуждала. Его переложили на кровать. Процедура «приема» была отточена до автоматизма: замена одежды на безликую больничную пижаму без завязок, проверка рта, фиксация браслета на запястье. Осаму смотрел в потолок. Там, за панелями, скрывалась мощная система пожаротушения и камеры. КПТСР услужливо подсовывало вспышки в памяти: вот он здесь в двенадцать, вот в двадцать два… Стены Мацудзавы не просто лечили его, они впитывали в себя его боль, наслаивая её друг на друга жирным слоем, похожим на очень несвежий кусок сала, к которому уже давненько повадились летать мухи. Эти мухи даже при большом желании не стали бы откладывать яйца меж слоечек этого куска — за 10 лет регулярного появления на нем новых слоев он так и не стал для них привлекательным ни на йоту. Больница была архивом его поражений. За окном шелестел тот самый «знаменитый лес». Но для Дадзая это были не деревья, а обыкновенные решетки, сделанные из хлорофилла и коры. В этом месте ему было легче не придавать значения всему, что его окружает. Кроме…

***

Ода Сакуноске, заведующий врач острого отделения сидел за своим столом сгорбившись. Кабинет его был странным — в нём не чувствовалось ничего, что почувствовал бы любой, находясь в кабинете психиатра. Ни запаха лекарств, ни тяжёлых шкафов, ни медицинского холода. Только свет из окна, стол, книги и стул, стоящий чуть в стороне. Прошло всего 3 дня от поступления, а Дадзай уже выклянчил разрешение у медсестры проводить его до кабинета заведующего. Стук в дверь. — Войдите, — отрезал Ода. До боли узнаваемое ехидное лицо с ямочками на щеках и горящими глазами почти вприпрыжку переступило порог в кабинет. Пришедший поправил челку тыльной стороной ладони, заправив волосы назад, обнажил лоб и темно-карие глаза. После довольно шумным вздохом в знакомом жесте прелюдии, присел на пустующий стул. Врач быстрее, чем мгновенно, смекнул, что происходит. — Ты понимаешь, что я больше не могу так делать, — начал Ода, не глядя на Осаму. Он говорил спокойно. Не оправдывался и не повышал голос. Осаму в типичной для себя манере расположился, закинув ногу на ногу, начал раскачиваться на стуле. Улыбался он лениво, как обычно. — Доктор, — протянул он, — вы звучите так, будто я прошу у вас почку, а не пару дней свободы. Ода переложил папку с одного края стола на другой. Этот жест он делал всегда, когда собирался сказать что-то неприятное. — Ты просишь не свободу. — ответил он, пошатав головой, — Ты просишь меня закрыть глаза. — А вы раньше их открывали? — Осаму наклонил голову. — Не льстите себе. Ода наконец посмотрел на него. Взгляд был усталый, но никак не жёсткий. — Раньше я мог себе позволить риск, — почти прошептал Ода, — Сейчас — нет. Ты выходишь не потому, что стабилен. Ты выходишь, потому что тебе скучно. А потом возвращаешься, когда становится хреново. Осаму пожал плечами. — Рабочая схема. — Для тебя — да. Для меня — уголовная ответственность, — Ода вздохнул. — И ещё кое-что. Он встал, подошёл ближе, остановился ровно на том расстоянии, где не нарушают границы. — Ты не замечаешь момента, когда тебе действительно угрожает опасность. А я замечаю. И если я однажды промахнусь — ты умрёшь. Осаму нервно усмехнулся. — Ничего страшного. — Для тебя, — согласился Ода. — Но не для меня. Молчание повисло плотным слоем. — Ты не можешь больше выходить, когда захочешь, — выразился он мягче, опустив голубые глаза вниз. — Я не отпускаю тебя не потому, что ты проблемный пациент. Ты слишком быстро забываешь, как тебе здесь нехорошо. Осаму в детской озлобленной манере отвёл взгляд к окну. — В этом мире нет ничего, ради чего стоило бы просыпаться, — буркнул шатен.

***

Дадзай слишком идеально, почти на фиксируемом уровне уже семь лет, как перевелся из детского отделения, знал, что живет не для себя, ведь многие решение Оды — власть над его жизнью. И не только Оды. Но при этом Сакуноске никогда не хотел быть якорем для своего потерянного избранника. Он хотел быть мостом. Эти светлые глаза могли за считанные миллисекунды предугадывать вспышки агрессии или попытки причинить себе вред до того, как пациент сам это осознает. Пока он только собирается что-то сказать или сделать, Ода замечает сокращение мышц лица, изменение дыхания или особое направление взгляда, что позволяет более, чем искусно читать язык тела каждого. Он знает, что сейчас больной в панике уронит пластмассовый стаканчик со своей тумбочки, ведь заметил, как именно напряглась яремная вена на чужой шее. Он знал, что больной сейчас сорвется с места, потому что зафиксировал едва уловимый перенос центра тяжести на переднюю часть стопы и то, как замерло дыхание на вдохе. Ода делал шаг наперерез еще до того, как чужая нога касалась пола. Он чувствовал приближение слез раньше, чем глаза больного становились влажными. Индикатором служило характерное напряжение мышц гортани — тот самый «ком в горле», который заставлял пациента судорожно сглотнуть. В такие моменты Сакуноске просто протягивал стакан воды, избавляя человека от необходимости объяснять свою слабость. Этот Шерлок Холмс в белом халате ненавидел заполнять медицинские карты сухим канцелярским языком. Каждый пациент для него был индивидуальной трагедией, которую которого нельзя просто сводить к диагнозу «F20.0» Только ему из всего персонала, работающих с особо «опасными» и нестабильными случаями Мацузавы, удавалось мягко перехватывать руку больного или менять тему разговора именно в ту секунду, когда назревает кризис. Остальные же делали это, причем не так профессионально и сосредоточенно, только чтобы не заполнять лишние бумажки, но сверхчувствительность Оды заставляет его относиться к больным с предельной осторожностью, как к антикварным вазам, которые могут треснуть от одного громкого звука. Если обычные пациенты для него — понятные брошюры, то Дазай — это бесконечный лабиринт с вырванными страницами. Ода знает, что физические признаки Дазая при контакте с ним часто бывают ложными, потому что Дазай умеет имитировать даже само существование. Ода смотрел на него и видел то, чего не замечали другие: за этим фасадом острот и фальшивого смеха Дазай был оглушительно неподвижен. Он напоминал Оде человека, который стоит посреди горящего дома и просто ждет, когда обрушатся балки. И всё, что хотел сделать Сакуноске — это не выводить его за руку, а просто сесть рядом и сидеть до тех пор, пока огонь не погаснет вместе с их телами. Но его останавливало только одно — даже если не будет спасен он сам, то обязательно должен спастись Осаму.       

Проблема его была во многом, но главное —

Ода Сакуноске знал, что не спасет всех. Но всё равно продолжает.

***

Ода не ответил сразу. Он вернулся к столу, сел, открыл ящик. Достал тонкую тетрадь без подписи. — Возможно, — сказал он. — Но пока ты здесь, ты можешь хотя бы описать эту пустоту. Между «ничем» и «рассказом о ничем» есть крошечная разница. Иногда её достаточно. Осаму промолчал. Впервые. Но тетрадь взял. Так и не написав в ней ни строчки.

13 Нравится 6 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (1)