Последняя папироса

R
Завершён
17
Фэндом:
Размер:
236 страниц, 92 125 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник

Глава первая

Настройки
За четыре года до выстрела Азеф. Темнота под сомкнутыми веками была такой же черной, как его костюм. Как его шляпа. Его усы. Его волосы. Его глаза… Его душа, что скрывалась за ними. Ольга устала просыпаться с этой мыслью. Теперь, когда после трех безумных лет революции у нее уже два года как появилось время валяться утром в постели, она с чувством проклинала себя за то, что не может. Первые месяцы она все время вспоминала Зельду. Жутко мучилась, но и подумать не могла, что будет скучать по этим мыслям теперь, ведь милую сердцу улыбку давно вытеснила из ее головы жирная губа Азефа. Когда по утрам ей снилась Зельда, Ольга страдала, но просыпаться не хотела и держала себя в мире грез до тех пор, пока не станет совсем больно. Теперь же распахивала глаза, едва очнувшись, оттирала слюни от подушки, по-солдатски резко вставала, закручивала волосы в небрежный пучок и шла заваривать кофе. Кофе, такой же черный как… Евно Азеф занимал все ее мысли. Стараясь не глядеть в кофейник, Ольга слепо замешивала черную жижу, щурясь от утреннего света. За окном горланил тысячами голосов Парижский рынок, тошнотворная смесь рыбных и мясных запахов перебивала терпкий армат кофе. Ольга была только рада. Кофе она ненавидела и принимала как лекарство – просто чтобы не хлопнуться в обморок после очередной бессонной ночи, – а оттого рада была забыть, что именно пьет. Присев за крошечный стол, чудом вмещавшийся в тесную кухню, она сделала глоток, поморщилась, и, едва дрожь пробуждения пробежала по телу, отставила чашку в сторону. Взялась за вчерашнюю газету, попыталась вчитаться, но ни слова не смогла понять, кроме того, что об Азефе в ней не писали. На душе стало паршиво. Ольга поднялась из-за стола и направилась к комнате Голды. Еще по пути вспомнила, что та сегодня собиралась ночевать у Лидии, но все равно постучалась. Ответом ей стала тишина. Сердце заныло. Как хорошо теперь было бы прижаться к Голде, теплой и крепкой, пахнущей терпкой мудростью прошлого поколения, излить душу и спросить по-детски наивно: ну что нам теперь делать? Спросить и получить простой и взвешенный ответ. Ольга ударила кулаком в дверь и обреченно вздохнула. Понимала, что даже будь Голда здесь, она бы не решилась: ни обнять ее, ни спросить. И уж тем более Голда не сумела бы ответить. Какой бы сдержанной она не казалась, Ольга не верила, что Азеф, покрывший позором не только их общую партию, но и народ Голды, не копошился жирным червем и в ее сердце тоже. Настало воскресенье. В типографии, которую Голда и Ольга вместе содержали, дел даже в будние дни было немного, поэтому по выходным работникам, что жили на сторонних квартирах, было разрешено на службу не являться. Ольга осталась в квартире одна. Хотела сесть за набор, но и пяти минут не выдержала – без болтовни Голды на фоне мысли ее начинали вырисовывать из черных букв черные черты презренного лица. Ольга отодвинула ящик со шрифтами и, распахнув глаза так широко, как могла, уставилась на слепяще-белое окно. Но и минуты не прошло, как темные пятна от света поплыли перед ее глазами. И сложились, конечно же, в жирную морду Азефа. Ольга поставила локти на стол, уронила голову в ладони и обреченно уставилась в стол. Ну когда уже это закончится? Она хлопнула рукой по столу и резко встала. Это кончится тогда, когда она поймет, что именно для нее случившееся не меняет ничего. Ни-че-го. Отбросив навязчивую мысль, Ольга вспомнила, что у нее было дело. В том году у нее не было сил его провернуть, но в этом – почему бы и нет? Накинув пальто и шапку, Ольга спустилась по лестнице и вышла на улицу – в солнечный, но слякотный декабрь. Идти ей было недалеко: пара шагов и вот она стояла напротив лавочки в соседнем доме. Над дверью ее висела вывеска, на которой поверх черной краски было кривовато написано по-французски: "Старьевщик Леви", а на стене рядом такой же черной краской был нарисован портрет какой-то обезьяны в очках. Местные утверждали, что это был Дрейфус. Ольга особого сходства не видела, но следы от пуль на стенах непримечательной лавочки красноречиво говорили о том, что это была правда. Ольга боялась, что хозяин лавки будет похож на Азефа. Но старьевщик Леви, щуплый старичок с большими глазами, был его полной противоположностью. Злости не было, хотя волнение никуда не исчезло. Ольгу не покидала мысль, что она делает что-то неправильное, что нужно было отправить вместо себя Голду, даже если бы та подумала, что ее подруга сошла с ума. И особенно женщина смутилась, когда старьевщик, услышав ее вопрос, протер очки и пристально всмотрелся в ее лицо. Ольга хотела сказать ему, чтобы не усердствовал – еврейских корней у нее вроде не было, – но все-таки промолчала. И ничего страшного не случилось. Хозяин лавки, все еще озадаченный, продал ей то, что она хотела, завернул не самый безопасный для прогулки по парижским улицам предмет в газету и даже дал ей бесплатно к нему связку свечей. Ольга вернулась домой смущенная, но приятно взбудораженная. Закрыла окно в своей комнатушке, сбросила с подоконника книги, протерла его от городской пыли. А затем развернула газету и  водрузила на почетное место девятиглавый подсвечник. Поставила посередине первую свечу и зажгла ее – по старинке, лучинкой от печки, как это делал Зайде Зельды. И тут же все исчезло: невыносимый свет Парижа, черное лицо Азефа, долгие и не жующиеся, как гуммиластик, два года сомнений и сожалений. Остался лишь темный вечер в жалком домишке на пороге неминуемой смерти, когда уже поздно было думать – и оставалось время лишь прижаться друг к другу в последний раз перед тем, как отдать себя долгу… – Это еще что за номер? – раздался голос за ее спиной. – У нас типография или синагога? Ольга обернулась. Голда стояла у двери в распахнутом пальто, в руках ее был букет персиковых роз. Она не сердилась – после встреч со своей драгоценной Лидией она лишалась этой способности на пару-тройку дней, – но пышные седеющие брови поднимались ко лбу выразительными углами. – Я просто вспомнила, что сейчас Ханука, – пожала плечами Ольга. – Я знаю. Но… Голда посмотрела на нее также оценивающе, как получасом ранее старьевщик в лавке. И тогда Ольга пояснила: – Это в память о друге. Лицо Голды, умное и острое, тут же сделалось непроницаемым, но вокруг глаз проступили морщинки сочувствия. – Модник? Когда Голда впервые применила при ней этот эвфемизм, Ольга, только что сбежавшая тогда из России, едва не влепила ей пощечину. Но теперь она даже порадовалась картине, возникшей в голове. Усмехнулась про себя, представив, что Зельда погибла, примеряя модную шляпку, а вовсе не столыпинский галстук. – Модница, – поправила Ольга, взглянув на зажженную свечу. Голда вздохнула. – Ты не рассказывала. Знаешь ведь, я люблю истории. Именно поэтому и не рассказывала. Еще не хватало, чтобы на утро историю Зельды обсуждал весь русский Париж – от бундовцев до соцдемов. Промолчав, Ольга принялась расставлять остальные свечи. Голда положила букет на стол, стала раздеваться, украдкой наблюдая за Ольгой. – Ханука-Ханукой, а надеюсь, этого никто не увидит, – наконец сказала она. – Почему? – Во-первых, нас могут побить. Особенно меня. А во-вторых… – Голда тяжело вздохнула. – Я уже представляю заголовки черносотенских газет: " Ханукия в редакции эсеровского журнала – жиды-террористы совсем потеряли страх!" – Голда невесело рассмеялась, а затем добавила серьезно: – Шутки шутками, но если наши дураки далеко, то местные бродят прямо под моим большим горбатым носом. Видела антидрейфуссарскую мазню под окном? Так что если не хочешь похоронить вторую еврейскую подругу, то лучше убери… все это. Последние слова Голда сказала все еще спокойно, пусть и с легким пренебрежением, но Ольга отчего-то почувствовала себя оскорбленной. Она повернулась с намереньем без слов, одним выражением лица показать Голде твердость своего намеренья. Но вдруг на нее снизошло осознание: а чему она противилась? Не того ли ей хотелось – чтобы кто-то взрослый и умудренный жизнью просто сказал ей, что делать? По какому пути следовать в сокрытое туманом далёко?.. В конце концов, когда она повернула лицо, оно приняло выражение жалкой растерянности. И Голда, увидев его, поумерила напор. А затем сделала самое худшее, что могла сделать. Она посмотрела на Ольгу точно также как в тот вечер посмотрел на нее Евно Азеф. За три года гражданской войны она плакала один раз, и это был он. Ольга сама не знала, чего расклеилась в тот вечер – Зельду повесили уже как три месяца назад, да и до нее она похоронила десятки товарищей под пулями на баррикадах и в петлях столыпинских галстуков, но не проронила ни слезы. Наверное, времени не было. А тут нужно было ждать поезда на конспиративной квартире, а это целых три свободных часа. Вот и походила она из стороны в сторону недолго, а затем забилась в темный угол коридора, где ее не заметили бы сопартийцы, и разрыдалась беззвучно, но так яростно, что казалось, ее вот-вот вывернет наизнанку. И тут полоска света промелькнула по стене – в квартиру кто-то вошел. Сил у Ольги хватило лишь на то, чтобы утереть глаза; от стыда за свою слабость скрутило внутренности. Свернувшись в клубок между пахнущими порохом шинелями товарищей, она понадеялась, что пришелец ее не заметит. Но Евно Азеф, огромный и темный во мраке коридора, сделал пару тяжелых шагов, остановился и посмотрел на нее своими маленькими черными глазами. Света почти не было, и Ольга могла придумать себе в этом взгляде все что угодно, но она была точно уверена, что увидела в нем сочувствие. Немного снисходительное, точно обращенное от здорового к душевнобольному, но сочувствие. А затем он поступил самым лучшим образом: протянул ей платок, слишком крошечный и слишком белый в толстой волосатой лапище, и молча ушел к товарищам. Оставил ее в покое. И вот теперь два года спустя Ольга все никак не могла поверить, что этот жест, такой по-товарищески тонкий, был игрой. – Голда, – обратилась она к старшей подруге. – Скажи… Ты еще веришь в дело партии? Взгляд Голды из сочувствующего сделался жестким, как пружинки ее поседевших волос. Интересно, доживи Зельда до старости, ее кудри тоже бы стали такими? – Что ты имеешь в виду? Она и сама поняла, но по гневу в голосе было ясно – признавать не хотела. – Всё имею. Мы проиграли. Голда фыркнула так громко и возмущенно, что Ольга вздрогнула. Даже чары Лидии рухнули, и Ольга засомневалась, что переживет этот разговор, особенно когда старшая подруга стремительно двинулась в ее сторону. Но Голда всего лишь яростно завесила шторы, скрыв ханукию от любопытных глаз парижской улицы. – Разбалованное поколение, – заворчала она. – Проиграли они! Ты только подумай: три года войны! Три года настоящей революции! Тысячи крестьян и рабочих, что шли под нашими знаменами против царя! Ты хоть представляешь, какая это роскошь? В наше время, двадцать лет назад, мы и мечтать о таком не могли! Мы, кучка террористов с самодельными бомбами да парой десятков рабочих за спиной, шли на царя, зная, что народ спит, что народ нам не внемлет, и годы понадобятся, чтобы его пробудить! Мы шли зная, что погибнем одиночками… – У Голды пересохло во рту, и от природы хриплый голос ее стал совсем похож на воронье карканье. – А вы, молодежь, разбалованная революцией, еще жалуетесь! Народ наш не безнадежен, вам это сама жизнь показала! Будет еще революция, а если и она проиграет, значит придет и третья… Главное – руки не опускать! И делу верить! И тогда… Вдруг Голда осеклась. Поняла что-то. Ольга отвела взгляд, но было уже поздно. – А, – каркнула она. – Кажется, я поняла. Снова Азеф? Тон, которым она это сказала, вывел Ольгу из себя. Казалось, что Голда говорит о мелочи вроде насморка или занозы в пальце. – Да! – разозлилась женщина. – Да снова. Как ты можешь говорить о нем спокойно? – А чего нервничать? И до него были предатели. Меня тоже арестовали в свое время по доносу бывшего товарища – спасибо ему за двадцать лет каторги. Или тот же Дегаев, что весь центр нашей партии выдал… – Здесь все иначе! Дегаева приняли в "Народную волю" уже после ее создания, а в комитет почти перед самым его арестом. И полиция завербовала его только тогда! А Азеф… – Ольга едва не задыхалась от возмущения. – Он один из основателей нашей партии. Один из лидеров боевой организации. Наш отряд через него был связан с центром… Что если… – руки Ольги сжали в кулаки, – это он сдал наших ребят? Да и попробуй найти хоть одно предприятие партии, к которому он бы не приложил своей жирной руки. И этот человек был шпионом! Был шпионом с самого начала! Наша партия строилась на провокации! Как я теперь хоть слову могу верить в уставе, если… – Ольга! Голда не злилась. Она скорее выглядела до глубины души изумленной. – Ты ведешь себя, как ребенок. Кто бы ни писал наш устав, хоть сам Николай, мы идем за идеей не из подчинения авторитету, а потому что считаем ее верной, потому что искреннее хотим жизнь народа сделать лучше, ведь так? Ольга посмотрела на пламя свечи. Как же Зельде повезло умереть вовремя. Как же ей хотелось погибнуть в чистом огне борьбы вместе с ней. – Да, – ответила она, потому что Голда ждала, чтобы она согласилась. Та удовлетворенно кивнула. – Ну вот, – немного неловко заключила она, точно ей стыдно стало за свою горячность. А затем вдруг положила руку Ольге на плечо, заглянула ей в глаза и сказала ворчливо, но по своим меркам ласково: – Знаешь, Оля, пока в партии есть хоть одно честное сердце, я буду ей верна. И тут Ольгу пробрало так, что показалось, будто все кости и мышцы обратились в лед. Этот тон… Такой нежный, такой непривычный для Голды, точно омолодивший ее на двадцать каторжных лет… И эта рука, мягко коснувшаяся плеча и тут же растворившаяся вновь… Голда была ровесницей мамы. Только Голде повезло выжить, а маме нет. И Голда теперь могла, смотря в глаза новому поколению, честно сказать о надеждах, что возлагала на них. А мама уже почти тридцать лет молчала. А если говорила, то лишь тревожными мыслями, что гудели тихим, но настойчивым и непрерывным фоном в голове Ольги, точно гнездо шершней, поселившихся где-то между стенами дома. О чем гудели мысли, было не разобрать, да и Ольга не хотела лишний раз лезть руками в их жала, но знала, чувствовала самой тонкой мембраной души, чего мама желала бы. Продолжать дело, которому она отдала жизнь. Которому она отдала жизнь свою и жизнь дочери. Прикосновение Голды длилось едва ли секунду, и она удалилась набрать воду для цветов, деликатно оставив младшую подругу наедине пережить миг слабости, как когда-то это сделал Азеф. Ольга оправила покосившуюся свечу на ханукии, посмотрела с полминуты на пламя и еще полминуты спустя вошла в общую комнату как ни в чем не бывало, с лицом непроницаемым, точно самая крепкая баррикада. Голда стояла у стола и обрезала стебли роз. Притворившись, что предыдущий разговор им обеим приснился, Ольга прошла к шкафам со шрифтами также обыденно, как и каждое утро до этого, и спросила нарочито небрежно: – Ну и откуда взялись розы? Ольга знала Голду как строгого лидера, как язвительную публицистку, как остроязычную полемистку, что умела перекрикивать соцдемов и деликатно унижать либералов, и оттого никогда не могла сдержать улыбки, когда та начинала говорить о Лидии. Тон ее сразу становился мягким, связки скрипели ласково, как старые двери в родном доме, а предложения, обычно острые, как кончик ее носа, приобретали мечтательную плавность. Без умолку Голда рассказывала об их с Лидией прогулках по Парижу, об их долгих разговорах, о тенях прошлого, что ступали за ними по пятам. Слушая Голду, Ольга невольно задумывалась о том, что ей, быть может, не мешало бы завести друга в этом огромном городе, в этой бескрайней и чужой Европе. Кого-то, кто наполнил бы ее жизнь светом, вытеснив из головы вязкую черноту Азефа. Пока Ольга набирала шрифты, Голда щелкала ножницами и без остановки рассказывала что-то о Лидии, прыгая с темы на тему. В иной день Ольга, быть может, слушала бы ее внимательнее, тем более что истории были не самые скучные. Лидия, тоже старая революционерка, отбывала когда-то каторгу за участие в убийстве губернатора – что было, впрочем, вполне тривиально, – а занятно было то, что губернатор этот когда-то был ее мужем. Ольге, дочери военного и революционерки, интересно было бы послушать эту историю, но мысль ее все время убегала в сторону, переплеталась с черными буквами шрифтов, со строчками статей и стихов сопартийцев, а затем непременно возвращалась либо к Азефу, либо к Зельде. Кто знает, кто знает. Может однажды она и смогла бы гулять по Монмартру, беседуя с приятелем или приятельницей, вдыхая свежий запах жизни и лишь изредка вспоминая о том, что где-то в сырой земле под стенами крепости, окруженной холодными водами Ладоги, лежало бездыханное тело ее повешенной подруги. Лежало в могиле, что предназначалась ей, Ольге. Лежало в могиле на занятой врагом русской земле, которую непременно нужно было отбить. Декабрьский день быстро сморило тьмой, и наступил вечер, черный, как… Нет, это уже становилось невыносимо. С тяжестью на сердце Ольга следила, как Голда суетилась перед зеркалом, собираясь на балет по приглашению Лидии и ее сына. Как же хотелось просто сказать: останься, пожалуйста. Но яснее расписаться в своей слабости перед старшим поколением было просто невозможно, и Ольга проводила Голду почти молча, лишь буркнув под нос пожелание хорошо провести вечер. Развесив шторы в своей комнате, она села на подоконник рядом с ханукией, открыла форточку и закурила. Выглянула на улицу: внизу под светом фонарей Голду ждала Лидия. И хотя та, совсем недавно освобожденная, казалась чуть более мягкой и потерянной, было что-то неуловимо похожее в революционерках старой закалки: упрямство, с которым они встречали новый век; гордость в позе, ведь они сумели выжить, и горечь во взгляде, ведь слишком многих оставили позади. Ольга наклонила голову, присмотрелась к Голде и Лидии: к двум стареющим тетенькам самого обыкновенного вида, с пучками седеющих волос и приплюснутыми к земле фигурками. И почему они сумели выжить, а она нет? Ольга резко втянула в себя табачный дым и закашлялась. За собственные мысли стало стыдно. Она взглянула еще раз на двух подруг, что забирались в экипаж, а затем, чтобы отвлечься, обратила взор на сына Лидии и попыталась притвориться, что тот ее заинтересовал. Он был немногим старше Ольги – на вид ему можно было бы дать лет сорок, может, чуть больше, если добавить на гладко выбритый подбородок какую-нибудь растительность. Открытое лицо его казалось Ольге смутно знакомым, и, чуть покопавшись в памяти, она вспомнила, как года четыре назад, еще до революции, спорила с ним на литературном вечере. Она доказывала, что искусство может быть над политикой, он – что это невозможно. И тут Ольга припомнила и остальное, что завалялось на задворках памяти: что человека этого звали Александром, что он был художником и карикатуристом в редакции соцдемовской газеты, где ее как-то по-товарищески приняли на ночлег в годы революции, что сам он был социал-демократом из радикального крыла. Ольга и сама удивилась тому, как много сумела вспомнить. Наверное, ей стоило почаще думать о других людях. Живых, естественно. И, точно получив приказ, она напрягла извилины. Лидия, мать, – бывшая народоволка, что дружила с эсеркой, а сын ее – соцдем… Весело, должно быть, проходили их совместные завтраки. Интересно, а если бы она, Ольга, вошла в РСДРП, как бы к тому отнеслась мама? Хотя кто знает, может и присоединение к ПСР она бы не одобрила? Эсеры, конечно, были народниками и считали себя наследниками "Народной воли". Но, хотя многие старые революционеры, та же Голда, и давали на то добро, другие, к примеру, Лидия, к партии-преемнице относились с недоверием. Может и мама была бы в их числе? Особенно после измены Азефа, когда среди эсеров царил разброд и никто уже не мог сказать твердо, что уверен в верности общего пути. Дверь экипажа хлопнула, точно дала мыслям Ольги пощечину. Она встрепенулась, проследила с чрезмерным вниманием, как Голда с компанией отъезжают от дома. Затушила папиросу, слишком легкую для ее мыслей, и окинула взглядом ханукию. Крохотный огонек единственной горевшей свечи робко разгонял тьму. Черную, как… Нет. Думать об Азефе было бесполезно. Где бы ни прятался этот ублюдок, она его не достанет. Как и в мысли матери никогда уже не сумеет заглянуть. Нужно было подумать о чем-то другом. О чем-то близком. О Зельде? Нет, больно. Ольга взглянула на ханукию. И тут вспомнила о Зайде Зельды. Интересно, был ли он еще жив? Насколько вообще было возможно выжить старому еврею в городе, оставленном на растерзание черносотенцам и бандитам? Раньше у него хоть была внучка-террористка, что любому обидчику могла ткнуть револьвером в живот, а теперь… Ольга вспомнила Дрейфуса, намалеванного на лавке старьевщика, следы от пуль на стене, и понадеялась, что Зайде тихо умрет от старости. Если уже не умер от горя, конечно. Нет, думать про Зайде тоже было невесело. Ольга зажгла еще одну свечу. А затем долго наблюдала, как свет ее трепещет на сквозняке, становясь то белым, то ярко-красным, то нежно-бежевым. Ей вспомнилось время, проведенное с Зельдой – безумное время. Полыхала революция, они все время куда-то бежали, боясь упустить судьбоносные дни. Мимо ушей свистели пули, гремели лозунги, задыхались предсмертные крики. И не было лишней минуты для сомнений, сожалений и суда. Было лишь время пожать ободряюще подруге руку и вместе броситься в пекло. Если и выбирать друзей, то только в пылу борьбы. И если терять – то тоже только так. Присев на стул у подоконника, Ольга положила голову на руки и закрыла глаза. И представила, что она была не чужбине, а в Ростове, в доме Зайде Зельды. Что она засыпала, положив голову не на свои воняющие табаком руки, не на холодный подоконник, а на колени Зельды – не слишком мягкие и к тому же колючие от грубой материи платья, но отчего-то все равно удобные. Что рука ее, холодная, лежала на горячем лбу Ольги, точно заменяла компресс, и что голос ее, вовсе не ласковый, всерьез рассуждал о том, что у Ольги из-за заражения крови почти не было шансов пережить эту ночь. Но самой Ольге отчего-то было все равно. Даже не так – она была рада. Броситься под пулю, защищая едва знакомого товарища по оружию, и умереть на заре революции в не самых теплых, но таких приятных объятьях женщины, что вытащила ее раненную из толпы. Умереть, доказав каждой из последних минут, что мир был полон любви, дружбы и сострадания. Что он был достоин спасения. И ее жертвы тоже. Ольга проваливалась в темноту все глубже, но не боялась. И она уже почти заснула самым крепким сном, как вдруг… В дверь постучали. Не паролем. Ольга резко вскинула голову и в темноте, освещенной лишь двумя свечами, не сразу поняла, где находится. А когда поняла, ей стало не по себе. Вечер с воскресенья – странное время для поздних визитов. Размышляя, чем она могла не угодить парижской полиции, Ольга зажгла лампу и пошла открывать. За пояс юбки она сунула револьвер. Но не успела она подойти к двери, как за ней раздался голос: – Товарищ Филиппова, не бойтесь, Я друг. Гость знал ее фамилию? Ее адрес? Значит, это был кто-то из партии. И скорее всего, из ветеранов, судя по сипловатому голосу. Ольга отворила дверь. И в свете лампы сверкнули изумленно огоньки темных глаз. – Ольга? – Да. – Поразительно. Я думал  сказать, что вы очень похожи на свою мать. Но вы совершенно на нее не похожи! Эта простецкая откровенность так понравилась Ольге, что она не сдержала добродушного смешка. За годы революционной работы, особенно после недавней царской амнистии, она встречала многих друзей матери, и почти все они обходили это деликатное обстоятельство стороной, хотя ничего постыдного в нем не было. А ночной гость вот не постеснялся сказать ей все в лоб. Ольга подняла лампу чуть выше. Из темноты лестничного пролета на нее глядело приятное морщинистое лицо, обрамленное аккуратной белой бородкой и пышными усами. На ровном носу незнакомца покоилось пенсне, морщинистый лоб скрывала наполовину шляпа-котелок, руки в перчатках опирались на трость. Глаза неопределенного темного цвета глядели на Ольгу несколько озадаченно, но при этом радостно и взволнованно, а лицо так и светилось дружелюбием – пожилой господин казался воплощением интеллигентности. И только одно смущало Ольгу – запах. Запах сырости, мертвой сырости, что исходил от тела пришельца. Ольга пропустила пожилого господина в квартиру – конспиративная привычка даже в Париже не позволила ей говорить о делах на открытой лестнице. Провести его в зал с типографскими принадлежностями она не могла, а поэтому усадила гостя в своей тесной комнате и сама села прямо напротив, так, что едва не соприкасалась с ним коленями. Пожилой господин же продолжал ее рассматривать несколько взволнованно и наконец сказал: – Как же я рад, что все-таки вас отыскал! Ольга удивилась: многие друзья матери были рады ее видеть, но чтобы искать… Она вопросительно осмотрела на незнакомца. Но тот не заметил ее взгляда: сняв шляпу и отставив в сторону трость, он положил на колени небольшой чемоданчик и, оперевшись на него локтями, уставился в пол – собирался с мыслями. Ольга дала ему время. Но вот прошла минута, две, три, а гость все молчал и молчал. Ольге начало казаться, что он задремал. И тогда она, стараясь не замечать запаха сырости, спросила осторожно: – Вы не замерзли? Быть может, желаете чай, кофе? Пожилой господин очнулся. Кожа его, обвислая, покрытая пигментными пятнами, чуть порозовела от смущения. – Простите, я порой ухожу в свои мысли и теряю счет времени… – смущенно ответил он. – И нет-нет, ничего не нужно, вы очень добры. Не сочтите отказ за неуважение, но мой доктор строго настрого запретил пить что-то кроме воды и микстур. И не подумайте, я не жалуюсь: со всеми моими недугами, от катара желудка до колита кишечника, я удивлен, что мне еще позволено дышать воздухом. Впрочем, я заболтался. Старческое, должно быть – хочется ворчать, а некому. Смутившись собственной болтливостью, пожилой господин замолчал. И вдруг спохватился: – Я же совсем ничего не объяснил, господи! Представляю, как смутил вас мой визит. Ваш адрес мне сообщила Лидия Ильинична Архипова, вы знаете ее, должно быть. А что до несколько неудобного времени визита, прошу меня простить: я плохо выношу шум и стараюсь не ходить по улицам днем. Впрочем, для того не самого легкого разговора, с которым я пришел к вам, тишина и покой необходимы. Ольге стало не по себе. – Вы не представились. – Ах да, прошу простить меня! – Пожилой господин снял перчатку и протянул Ольге морщинистую руку. – Лев Александрович Беляцкий. Эта фамилия. Ольга нахмурилась, силясь вспомнить, где слышала ее, и вдруг поняла. Машинально ответив на рукопожатие, она спросила, едва дыша: – А вы случайно не родственник Елены Беляцкой? Пышные усы дернулись – Лев Александрович печально улыбнулся. – А вам что-то известно о Елене Михайловне? Нас давно развела судьба, но когда-то я был ее мужем. Заинтересованный блеск, сверкнувший в глазах гостя, не укрылся от Ольги. Нащупав в кармане портсигар, она щелкнула крышкой, явила на свет фотографию и показала ее со своей руки Льву Александровичу. – Это ваша жена, верно? Гость оправил пенсне и присмотрелся. А миг спустя крохотная слезинка скатилась по его щеке. Ольга поспешно притянула к себе фото, чтобы та ненароком не испортила его. – Да, это она, – отстраняясь, сказал Лев Александрович, даже не заметив, как слеза упала на ворот его серого сюртука. Ольга удовлетворенно кивнула. – Я знаю лишь, что ваша жена была знакома с моей матерью в последние годы ее жизни. Это все. Я как-то пыталась узнать, что с ней случилось, но не вышло. Вроде бы ее признали пропавшей или что-то в этом роде. Лев Александрович посмотрел на Ольгу очень странно – то ли с разочарованием, то ли с облегчением. Затем вновь отвел взгляд, задумался о чем-то, кусая губы, но в этот раз не уснул. А когда заговорил, голос его стал пугающе твердым: – Я могу кое-что вам рассказать. – О вашей жене? – Да. И о вашей матери. – Лев Александрович потер лоб и шумно выдохнул в сторону. – Не знаю, правильно ли я поступаю, но… – Он посмотрел Ольге прямо в глаза. – Я не смогу спать по ночам, если не расскажу вам. И не смогу упокоиться с миром, если унесу эту тайну с собой в могилу. Ольга заскучала вдруг по однообразию ушедших дней. Никогда еще ей так сильно не хотелось курить. Но ради гостя, что пусть и сохранял бодрость духа, но явно дышал на ладан, она сдержала себя и приготовилась слушать. – Если быть до конца откровенным, я почти не знал вашу мать, – начал Лев Александрович. Он говорил медленно, вдумчиво, подбирая слова, и Ольга, что за годы революции приучила себя и всех вокруг рубить с плеча, только из уважения сдерживалась, чтоб его не подгонять. – Мы были сопартийцами, членами "Народной воли", но на свободе нам встретиться не довелось. Все самые бурные годы нашей партии я провел за границей, налаживая связи с эмиграцией и зарубежными товарищами, а когда вернулся, меня почти тут же арестовали. Так я попал в заключение, где два года ждал, пока власти соберут большой процесс по делу наиболее деятельных членов нашего общества. И вот там, в суде, я и познакомился с Аллой. Взгляд Льва Александровича рассеялся, он улыбнулся, точно ребенок, поглощенный яркими грезами. – Мы отсидели два очень долгих процесса… О, это вам не военно-полевые суды! В наше время скучающая бюрократия изучала каждый наш шаг, до малейшей детали. Следствие длилось месяцами, а потом прокуроры и судьи, точно дети малые, довольные приносили плоды своих трудов на потеху… Да даже публики тогда уже не было – перед собой красовались, орлы. Лев Александрович снисходительно улыбнулся. Ольга поморщилась. Ей бы хотелось, чтобы дело Зельды разбирали хотя бы пару недель, а не один день. – Но поверьте, мы не возражали, – продолжал тем временем Лев Александрович. – Нас было человек пятнадцать. Все, кроме одного умалишенного, знали, что обречены, и на пороге смерти всё казалось таким смешным и легким. Вам же известно это чувство, ведь так? – Ольга кивнула. – И я тогда познал его. Сидел: по бокам конвойные с саблями наперевес, прокурор сыпет оскорблениями, грудь чешется изнутри – у меня тогда была чахотка. Но на душе так легко! А все потому, что рядом товарищи. Потому что после месяцев заключения я снова говорил с родными по духу людьми, пусть многих и видел в первый раз в жизни. А ваша мать – она была самым ярким солнцем на том процессе. Ее совсем недавно арестовали, она еще не надышалась тюремной пылью и так ласково подбадривала всех нас. Знаете, она была воплощением призыва: "Выше нос!" – и своею энергией, и той поддержкой, какую оказывала каждому, кто поддавался унынию. Мы с Аллой сидели рядом, и со мной она говорила особенно часто. И я был очень этому рад, но… Я не мог не замечать, как странно порой она глядела на меня, точно порывалась что-то сказать. Но что именно, я узнал лишь год спустя. Голос Льва Александровича сильно осип, и Ольга принесла ему стакан воды. Поблагодарив ее и смочив горло, он продолжил рассказ. Но теперь уже улыбка не касалась его губ, а глаза потемнели, как пасмурное небо. – Нас обоих приговорили к бессрочной каторге и замуровали в Алексеевском равелине. Вы слышали об этом месте? Ольга кивнула. – Хорошо, хотя слышать мало. Впрочем, я надеюсь, вам не доведется подобного пережить. Этот равелин был самым непреступным, отрезанным от мира местом в стране. Казалось бы – Петропавловская крепость, центр Петербурга… Но равелин ее – могила. Тесные одиночные камеры, скудная пища и никакой связи с внешним миром. Это место убивает медленно и мучительно: истязает болезнями, сводит с ума темнотой и тишиной. Выжить можно было лишь в каждодневной борьбе. Я пытался, хватался за жизнь изо всех сил. Я читал и писал в темноте, ходил по камере, делал упражнения. Когда от цинги распухли ноги, стал бастовать, чтоб улучшили питание. Меня даже послушали, но едва болезнь минула, пайки сократили вновь до жалких объедков. Это было страшное время. Когда два года спустя равелин закрыли и нас отправили в Шлиссельбург… – От этого названия по коже Ольги прошла дрожь. – Чувство было такое, будто мы с товарищами выкарабкались из могилы. Большую часть каторги я отбыл в Шлиссельбурге, но угробил здоровье и поседел еще там – в Алексеевском равелине. – Лев Александрович провел пальцами сквозь белоснежную бороду и выразительно пожал плечами, точно фокусник, показавший трюк с превращением. – Мне ведь едва за пятьдесят, товарищ Филиппова. А выгляжу так, что без слез не взглянешь. И правда. Ольга принесла с кухни еще один стакан воды – в этот раз для себя. Не папироса, но пойдет. – Впрочем, моя судьба не самая худшая, – продолжил Лев Александрович. – Я боролся. Я жил. И выжил. Но не у всех были силы на борьбу, увы. Вам знакома тюремная азбука? – Посчастливилось не использовать, но я ее знаю. – Да уж! В теперешнее время – это таблица умножения для революционера! – На мгновение улыбка вновь коснулась губ Льва Александровича. – В наше же время азбука только входила в моду. Я ее знал, ведь часто сиживал в тюрьмах еще до отъезда за границу, а вот мой сосед за стеной столкнулся с нею впервые. Я ведь даже не мог узнать, кто это. Просто выстукивал ложкой приветствие в надежде, что человек за стеной разгадает шифр. Выстукивал один день, второй день, третий… Наверное, неделя прошла, как мой невидимый собеседник понял, что я пытался ему сказать. И еще недели три я силился объяснить шифр. И вы не представляете, что это было за счастье, когда наконец с той стороны настучали: "Я Алла Филиппова". Клянусь, после месяца попыток, мне каждая буква медом на сердце ложилась! – Вы месяц объясняли моей матери шифр? – переспросила Ольга, чувствуя, как ком встает в горле. – Даже не зная, кто за стеной? – Сколько бы ни ушло времени, кто бы там ни сидел, я знал – ему или ей это нужно, – твердо сказал Лев Александрович. – Одному в равелине было не выжить. Нужен был голос товарища, пусть и растворенный в этом бесконечно длинном и монотонном тук-тук-тук. Охране наше общение не нравилось – за стуки мы летали в карцер только так. Но нам нужна была близость человеческой души в этом темном и гадком месте. И мы готовы были за нее сражаться. Я каждый день перестукивался с вашей матерью. Сидел, прислонившись к ледяной стене, и долбил по ней ложкой, а затем прижимал ухо к бетону и слушал, что она говорила в ответ. Я был счастлив, что могу говорить с ней, что она может говорить со мной, что мы оба держимся. И поэтому по-черному испугался, когда понял, что Алла начинает сдавать. Ольга почувствовала волну страха, будто не знала заранее, чем кончится эта история. Никто раньше не рассказывал ей о гибели матери вот так. – Поначалу мы часто с ней вспоминали прошедшее, говорили о том, что читаем, что пишем, о чем толкуем с товарищами из соседних камер. Но от недели к неделе Алла рассказывала все меньше и меньше и на мои истории отвечала скупо, точно теряла интерес ко всему, точно гасла. Однажды она призналась, что больна цингой, что у нее выпадают зубы и опухают ноги. Я тоже мучился тогда от этого недуга и тут же начал настукивать советы, предлагал потребовать улучшения питания и готов был ее поддержать. Но она отказалась. И если раньше мы перестукивались дни напролет, то со временем это стало происходить все реже, и реже… Я понимал, отчего так. Моя кровать примыкала к нашей общей стене, а кровать Аллы находилась на противоположном краю камеры, и ей, бедной, нужно было встать, чтобы дойти до меня. А сил не оставалось. Однажды она и вовсе перестала стучать. Кружным путем через ее соседа с другого бока, его соседа снизу, соседа сбоку соседа снизу и наконец моего соседа снизу, я узнал, что она больше не вставала и почти не говорила. Я понял, что только мы можем ее спасти, и с несколькими  товарищами объявил голодовку, требуя, чтобы Алле улучшили питание. Но тут меня подвела старуха-цинга. Опухоли на моей ноге разболелись так, что на несколько дней могли приковать меня к постели. Но я знал, что нужен голодавшим товарищам, а поэтому все равно вставал, ползал от стены к стене на костылях, продолжал стучать. И вот в один день упал и едва не испустил дух. Лев Александрович отпил воды, смочил пересохшие губы. Темнота вокруг стала гуще, а звуки – отголоски соседских разговоров и шебуршание мышей  – невыносимо громкими. Ольга до боли закусила палец, как часто делала, когда думала о вещах настолько невыносимых, что хотелось кричать. Хотя теперь ей кричать не хотелось. Хотелось уставиться в стену и смотреть на нее неотрывно часов пять или шесть. – Неделю я бредил. Врач пичкал меня какими-то лекарствами, кормил насильно, но я все еще очень плохо соображал и чувствовал, будто из тела моего выжали всю жизнь. В одну ночь я лежал с закрытыми глазами – не спал, но и не бодрствовал, только чувствовал мерзкое биение в опухших ногах. Мои опухоли с бедер медленно поднимались наверх. Они казались мне чудовищами, что подкрадывались во тьме, и эта жуткая мысль была всем, что занимало меня. Пока вдруг сквозь нее я не расслышал стук. Сначала я не обратил на него внимания, потом подумал, что мне мерещится, но с каждой минутой он становился все более настойчивым. А когда я понял, что он доносится из камеры Аллы, то едва не обезумел. Моя первая мысль была, что ваша мать скончалась. Что за стеной теперь новый товарищ. И тогда я встряхнул мозг, стал разбирать шифр. Долго же промучился с непривычки. Но когда понял, что то все же стучала Алла, разревелся от облегчения. – Лев Александрович закрыл лицо руками. – Но радовался я недолго. Он кивнул сам себе, потом посмотрел на Ольгу. И, точно углядев в ее лице знакомые черты, не устоял и заморгал быстро-быстро, силясь сдержать подступившие слезы. Но когда Лев Александрович заговорил снова, голос его был тверже кремня. – Она призналась, что умирала. Алла даже не могла встать с постели. Чтобы поговорить со мной, она упала на пол и доползла до нашей стены. Я думал, она хочет попрощаться или просто боится умирать в одиночестве, но все оказалось серьезнее. Ей нужно было передать мне секрет, известный только ей. Лев Александрович замолчал. – Какой же? – холодея, спросила Ольга. – Я бы спросил из вежливости, уверены ли вы, что хотите знать, но это было бы величайшим издевательством, поэтому слушайте. Вашу мать взяли за участие в убийстве судебного чиновника. Еще до ее ареста схватили двух наших товарищей, что и подстрелили врага, – их повесили, даже не узнав имен. С того дня и до сей поры все убеждены, что эти аресты были случайностью. Но ваша мама думала иначе. Она сказала, что всю их группу сдала Елена Беляцкая. Фотография обожгла руку Ольги ледяным холодом. – Ваша жена? – тупо спросила она, лишь бы что-то сказать. – Да,  тяжело вздохнул Лев Александрович. – К тому дню я уже лет пять как не видел ее. Наш брак был фиктивным. Она хотела уехать учить в Швейцарию, и ей нужна была свобода от родительской опеки. А я… Романтический юноша своей поры, готов был совершенно бескорыстно ей эту свободу дать. Мы повенчались, вместе поехали в Берн. Она училась медицине, я – математике, хотя никогда особо не любил точных наук. Мы были хорошими друзьями и неплохо уживались вместе. Все до того времени, пока не увлеклись оба социальными учениями. Невозможно было быть молодым человеком в той Европе и в стороне стоять от общего кипения. Кружки, сходки, нелегальные брошюры, вести о восстаниях то тут, то там – все это сыпалось на нас золотым дождем. Вскоре учеба мне стала невыносима – я хотел действовать, ехать в Россию спасать народ и вершить революцию! А Лена… Она тоже увлеклась всем этим, ей нравилось с серьезным видом читать Ткачева и рассуждать о Бокле. Но бросить учение… Я понимал ее. Для женщины в то время дорваться до университета было великим чудом и счастьем, она не хотела его терять. И пусть многие наши подруги бросали учение и ехали в Россию на помощь страдающим, я Лену не осуждал. Думал, что спокойно объяснюсь с ней и уеду. И как же был удивлен, когда Лена утроила мне ужасающий скандал, принялась обвинять меня в фарисействе, в том, что своим решением я унижаю ее, возлагаю на ее плечи ответственность, коей она не выбирала. Моих объяснений она даже не захотела слушать, я не стал настаивать. Лена – совестливый человек, и ясно было, что мой самоотверженный жест уязвил ее. И так я уехал, совершенно разбитый. Наш брак де-юре еще был действенен, мы не расторгли его. Но в будущие годы я слышал о Лене только от знакомых. И каково же было мое удивление, когда в зиму 1881 года я узнал, что Лена уже давно как была членом "Народной воли". Нам так и не довелось встретиться, я не узнал, что привело ее на наш путь. Но я все равно не мог поверить в ту ночь, что чистая, устремленная к знанию душа, не лишенная сознания ответственности перед миром, могла решиться на гнусность. – Но не могла же мама обвинить ее голословно? – нетерпеливо спросила Ольга, едва выдержав эту долгую историю. – Были доводы? – Были. О предательстве Елены вашей матери рассказал следователь, что вел их дело, – Потоцкий. Его задачей было Аллу сломать, заставить ее выдать всех товарищей, о местоположении которых она знала. Ваша мать, разумеется, молчала. И тогда Потоцкий решил надавить на нее морально. Он рассказал Алле о том, что конспиративная квартира, где была арестована и она, и еще ранее двое молодых людей, квартира, хозяйкой которой как раз была Елена, Еленой и была выдана. После чего сама Елена скрылась за границей. Ваша мать Потоцкому поначалу даже не поверила и, разумеется, совершенно отказалась с ним говорить. Решила, что он лгал ей, дабы добиться своего. Но потом она, по ее же признаю, задумалась. До того Алла считала, что Елене повезло не попасть в руки властей: когда в квартиру нагрянула полиция, она вышла куда-то и, видимо, сумела улизнуть. Но что если это было не совпадение? Что если Елена знала о засаде? И эти двое юношей… Алла не знала, как и где их схватили. Не могло ли это произойти на квартире еще до того, как она сама туда вернулась? Слова Потоцкого не противоречили действительности. Но, естественно, они все еще могли оказаться искусной ложью. Алла сомневалась, а потому не решилась рассказать об всем товарищам на процессе. Но в ту ночь… – Лев Александрович уже без стеснения вытирал слезы платком, голос его сделался высоким. – Она поняла, что может унести эту тайну с собой в могилу и решилась мне рассказать… А затем… Ушла. Я не знаю, когда это случилось, нам ведь не сообщали. Алла лишь вновь перестала стучать, а мы не знали, что с ней: лежит она без сознания, переведена ли в лазарет или же уже отдала богу душу. Точно мы поняли, что ее нет, лишь в день перевода в Шлиссельбург. Алла с нами не ехала. А значит, все было кончено.   Голос Льва Александровича сорвался, он замолчал. Ольга глядела на него не дыша, кровь из прокусанного пальца разливалась по языку железным вкусом. – И что же? – спросила она жестче, чем хотела. – Что нам делать с ее догадками? Лев Александрович пожал плечами.  – Она не сказала. И я тоже не знаю. Самое ужасное в том, что мы не можем быть уверены в правдивости обвинения. То, что Потоцкий мог солгать, это само собой. Но и Алла… Она много ночей провела больная в одиночной камере. Что если она бредила? А что если бредил я? Я лежал несколько дней в лихорадке, мне мерещилось прошлое, настоящее, будущее. Я часто вспоминал и Лену. И та ночь вполне могла мне только присниться. А даже если она была реальной, просто представьте, что мне нужно было всю эту историю уловить через тихое и долгое настукивание. Мне, человеку, что едва мог подняться с постели и почти не соображал. Вдруг я что-то понял не так, додумал? – Лев Александрович схватился за голову, смяв белые волосы. – От одной мысли об этом меня бросает в дрожь. Но хуже всего другое. Лена… – Он снова опустил руки. Взгляд его сделался болезненно-печальным. – Я не верю, что она могла так поступить. Не просто выдать товарищей, а подставить их, а потом сбежать. Да, она всегда ценила себя, могла быть чуть холодной и отстраненной порой, но сердце у нее было доброе, не лишенное стремления помогать другим. Иначе для чего она стала доктором? Иначе для чего пришла в наше движение? Я уверяю вас, она не дурной человек. Он уверял, но Ольга не уверилась. Если бы не жгучее беспокойство в груди, она бы подвела к вопросу мягче, с уважением к старшему товарищу и человеческим чувствам, но теперь спросила в лоб, жестоко и резко: – Вы что, до сих пор ее любите? Она ожидала, что Лев Александрович станет оправдываться ну или хоть стушуется для приличия. Но он лишь улыбнулся мудрой улыбкой человека, что давно не стыдился причуд, и ответил: – Должно быть, да. Знаете, такое часто бывало в наши дни: юноши бескорыстно предлагали девушкам, стремящимся к независимости, плечо, затем какое-то время молодые люди жили друзьями, а затем вдруг понимали, что более не могут друг без друга. У меня вышло ровно так, а у Лены – нет. Я остался для нее товарищем, что, конечно, тоже хорошо. Но печально порой понимать, что единственная женщина в моей жизни, ну если не считать за женщин партию и каторгу, так и осталась светлой мечтой. Впрочем, теперь это неважно. Важно то, что как бы я к ней не относился и сколько бы сомнений мы не питали относительно всей этой истории, просто так забыть ее мы… ну я, по крайне мере, не могу. – Лев Александрович сделал над собой явное усилие и продолжил: – Если Лена и впрямь предала товарищей, то она погубила тех двух юношей. Одному из них, Пеше, даже семнадцати не было, когда он повис в петле. Другого, Колю Свиридова, я лично знал: трудяга был, рабочий, да никак совесть не мог усмирить, чтобы жить себе спокойно. Ну и конечно, она погубила Аллу, свою подругу. Да, революционная борьба жестока, она подобна войне. Но оттого предательство еще страшнее. Ольга вспомнила Азефа, и черный взгляд померещился ей в темноте. Она была согласна. Когда собственное сердце срастается с чужим, гниение последнего убивает мучительно. – Я не мог просто забыть о том, что знаю, – опустошенно продолжал Лев Александрович. Он устал, но говорил и говорил, точно времени для него не существовало. – Спасало лишь одно – бессилие. Двадцать лет до амнистии я был заперт в Шлиссельбурге, где ни одна душа, разумеется, ничего не знала о Лене. Затем вышел, но и на свободе не сумел отыскать ее следа – она точно растворилась в воздухе. Ни ее родственники, ни друзья, никто не мог ничего мне сказать. Вот даже вы, Ольга. Вы искали ее, но не нашли. Не странно ли? Впрочем, меня это лишь успокоило. Три года я прожил мирно, насколько мирно может жить человек после одиночного заключения, но тут… Он наклонился к чемоданчику и принялся что-то в нем искать. – Знаете, – заговорил он неожиданно бодро, – после двадцати лет, проведенных в отрезанной от мира крепости, я вышел на свободу и губкой принялся впитывать все, что окружало меня, все новые веянья. И конечно, мне безумно было интересно, до чего дошел прогресс. Я стал выписывать всевозможные научные издания, и тут… Взгляните. Лев Александрович протянул Ольге номер немецкого журнала. На открытой странице сверху находилась статья, в заголовке которой она узнала только слово "аневризма", ведь этим недугом страдала одна из ее бабушек, а внизу располагался групповой фотопортрет. Ольга бегло пробежалась глазами по лицам, как вдруг взгляд ее, точно за торчащую из доски щепку, зацепился за черную точку на щеке одной из женщин в самом дальнем ряду. Эта родинка… Ольга достала свою фотографию, приложила к журналу. Женщина на групповом снимке была старой, кожа ее обвисла, но лицо имело те же острые черты, те же выразительные брови, тот же суровый взгляд. Ольга могла в этом поклясться. Сколько раз Ольга рассматривала эту женщину. Сколько раз пыталась понять, глядя на нее, что связывало их с матерью. В детстве ей всегда казалось, что Елена была бы не прочь сбежать с фотографии и маму обнимала скованно, точно под дулом пистолета. Но однажды она показала это фото Зельде и та, мельком взглянув на него, пока натирала зубы порошком, сказала: – Брось. Вид у нее ведьмин – черта с два б ее заставили сниматься.  – И зачем тогда она согласилась? Зельда прополоскала рот и выплюнула порошковую воду в раковину. – Дружба – вещь суровая, – сказала она. – Иди спать, Ёжик. Нам с утра на завод топать к стачечникам. Теперь подруга была мертва, а мертвые всегда были правы. На миг Ольга попыталась представить, что с ней стало бы, предай ее Зельда. И не смогла. Это было также тяжело представить, как конец вселенной. Впрочем… От мысли, что молниеносно промелькнула в голове, точно гадюка в траве, ей стало тошно. Что если бы она предала Зельду? И не предала ли уже? Ольга поспешила забыть об этой мысли. – Это Елена, – констатировала она тем же тоном, каким Зельда сообщала раненым товарищам, что не сможет вытащить пулю. Лев Александрович кивнул. И их ограниченного состава консилиум без слов, лишь одной обреченной переглядкой, вынес диагноз: влипли. Некоторое время они молчали, глядя в разные стороны. – Получается, – первой заговорила Ольга, – вы знаете, как ее найти? И тут Лев Александрович неожиданно покачал головой. – Нет? – Нет. Честно сказать, я даже не пытался узнать. Поймите, Ольга… – Он устало вздохнул. Запах сырости, уже ставший привычным, вдруг сделался особенно невыносимым. – Я… неправильно сказать старый… Я измотанный человек. Двадцать лет жизни моей забрало одиночное заключение. Многие мои товарищи, в том числе и ваша мама, не пережили каторги, а мне посчастливилось освободиться, заглянуть ослабшими глазами в новый мир. Доктора запрещают мне пить кофе, гулять под ветром, сидеть в шумных компаниях и читать при свечах. Даже по лестницам мне ходить нельзя, так что мой путь к вам был борьбой со смертью. – Лев Александрович тихо усмехнулся. – Я умираю, по всей видимости, товарищ Филиппова. И пока этого не случилось, я хочу провести время с родными, хочу дописать сочинения, начатые в крепости, доказать себе, что жизнь моя не была напрасна. Я не могу отдать последние годы погоне за призраком прошлого. – И вы решили отдать ей мои годы? – холодно спросила Ольга. – Вовсе нет. Я ни о чем вас не прошу. Искать Елену или нет – ваш выбор. Я просто считал своим долгом раскрыть кому-то еще эту тайну. Кому-то, кому судьба Аллы небезразлична. – Лев Александрович вздохнул и посмотрел на Ольгу ласково. – Елена жива. Точнее жива Доктор Эмма Говард, женщина из журнала. Не знаю, захотите ли вы найти ее, но в любом случае… Я желаю вам удачи. Лев Александрович положил журнал на подоконник рядом с ханукией. Лицо его чуть разгладилось, словно он только кончил медитацию в тибетских горах, глаза за стеклами пенсне смотрели спокойно, уравновешенно. Теперь только нервная дрожь коленей выдавала остатки волнения, и Ольга даже могла поверить, что ему было пятьдесят, несмотря на седые волосы. Она напрягла память. Ольга силилась вспомнить от и до рассказанную им историю, пыталась вновь пробудить в груди нежную жалость. Но поверх всего человечного базальтовым пластом лежал гнев. А к горлу подступала бурлящая обида. Ольга поднялась. – Елена была права насчет вас, – сурово сказала она. – Выметайтесь. Лев Александрович опешил. – Простите? – Вон. Он принялся бормотать какие-то жалкие оправдания, но Ольга его не слушала и упрямо толкала к выходу. Оказавшись на лестнице, Лев Александрович воскликнул умоляюще: – Ольга, бога ради, простите меня! Я не хотел обременять вас, я лишь… Дверь захлопнулась перед его носом. Какое-то время приглушенный голос еще доносился из коридора, но вот застучала трость, а затем все стихло. Ольга сползла вниз по стене и села на пол. В руке ее все еще была зажата фотография. Холод стены расползался по затылку. Она думала. Но думала так, точно видела сон, не отмечая деталей, а лишь ухватывая настроение. Ей стало стыдно за то, что сорвалась на старика. Ольга представила, как двадцать лет назад он также сидел у ледяной стены в камере и собирал крохи сил ради того, чтобы расслышать и понять последние слова ее матери. Как он пронес ее тайну сквозь годы заключения, как он добирался до Парижа, полуживой, лишь бы сообщить ее лично. Да и дело было вовсе не в Беляцком. Просто жизнь была несправедлива. Очень. Еще с того дня, как мама… И тут в голову молнией ударила мысль. Мысль, что сотрясла тут же каждую клеточку тела, добравшись до самых темных уголков. А если бы Елена не предала? Если бы мама сумела уйти? Что тогда? Ольга уткнулась лбом в колени и сидела так очень долго. Покой ее нарушили звон ключей и скрип замка, а еще острый носок туфли, что осторожно ткнул ее в бок. – Девятое ава в августе, держу в курсе, – сказала Голда, зажигая лампу. Ольга зажмурилась от яркого света. – Что с тобой? Ольга закрыла лицо руками, будто играла в прятки. По шуршанию платья она поняла, что Голда присела рядом. Из театра за ней увязалась целая плеяда духов, что помогла забыть жуткий запах сырости, привезенный гостем из русских тюрем.  – Оля? Она отняла руки от лица. При свете лампы, рядом с Голдой, как всегда невозмутимой, визит старого товарища матери показался дурным сном. Но в руке Ольги все еще зажата была фотография, а на подоконнике комнаты – она видела через приоткрытую дверь – по-прежнему лежал журнал. И мысли, вязкие и черные, как деготь, бурлили в глубине души. Смущение потонуло в них, и Ольга, придвинувшись к Голде, обняла ее, прижалась щекой к надушенному воротнику платья. Старая подруга оказалась не такой мягкой, как она надеялась, но, несмотря на природную угловатость, попыталась обнять Ольгу как можно бережнее. И хотя лежать на ребрах, прикрытых колючими кружевами, было не очень удобно, Ольга почувствовала себя не уж такой брошенной. Почувствовала тепло и потянулась к нему. Завтра ей будет очень стыдно за все это, но теперь… Впрочем, уже было стыдно. Но хорошо.   – Расскажешь, что случилось? – Завтра. – Хорошо. Помощь нужна? Ольга чуть отняла щеку от груди Голды и покачала головой. Подруга ее удивленно хмыкнула. – Сама справлюсь, – все-таки ответила Ольга после недолгого молчания. Голос ее затвердел. – Мне не привыкать. Она отстранилась так же поспешно, как поднималась с кровати по утрам. Встала на ноги, подала руку Голде, что распрямилась с недовольным кряхтением, проводила ее до комнаты. А затем вернулась к себе, открыла форточку, села на подоконник рядом с ханукией. Нащупала в кармане портсигар, достала наконец папиросу и с удовольствием затянулась дымом. Ольга вновь закрыла глаза. Азеф лишь на миг окутал ее черным призраком, но тут же отступил пред ослепительной белизной январского снега. Раздался гудок поезда. Зельда, что стояла недалеко у фонаря, выпустила изо рта облачко пара, растопив иней на кудрявых прядях. Руки, спрятанные в муфту, напряглись, глаза впились во что-то позади Ольги. В кого-то. Ольга обернулась и увидела его. Усатого, довольного, с раскосыми глазами, сытой мордой и сияющими на солнце погонами. Рука ее сжала холодный револьвер, что спрятан был в кармане. И она уже почти выхватила его, как вдруг… Раскосые глазки обратились к ней. Сверкнули блеском жизни. И что-то подскочило в сердце. А в следующий миг раздался выстрел. Ольга открыла глаза, задышала быстро, точно надолго задерживала дыхание. Тот револьвер. Он всегда был с ней. Ольга достала его из кармана. Револьвер отозвался на прикосновение красным отблеском и обременил руку тяжестью. Он все еще был заряжен той самой пулей, которую она не сумела выпустить, и та была тяжелее, чем сам револьвер. Ольга сжала рукоять и закрыла глаза, чувствуя, как холод металла ласкает ее кожу. Она вернет долг за Азефа, что ушел от возмездия. Она вернет долг Зельде, что погибла вместо нее. Она вернет долг матери, преданной подругой. Она отыщет Елену. Непременно.
17 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник