***
Прошло всего… Сколько? Два часа? Три? Может быть год? Как все изменилось. Ольга сжимала в руках револьвер, холод его обжигал пальцы. Тело продавливало все глубже мягкую кровать, Ольга боялась, что она вот-вот провалится вниз, а оттого цеплялась железным взглядом за свое оружие – единственное осязаемое воплощение замысла. Дышать было тяжело, точно трахею закупорили марлей. Но Ольга дышала. И крепла с каждым вздохом. Милая женщина. Гостеприимная. И внимательная. Едва увидела гостью, тут же узнала. И бог знает, чем бы все кончилось, реши Ольга разыграть задуманный спектакль. Но если революционная работа ее чему и научила, так это соображать по ходу дела. А еще… Ей вспомнилось то самое зимнее утро. Как она душила себя платком, пытаясь скрыть лицо. – Зачем? Зельда, что до того невозмутимо шнуровала ботинки, подняла голову и вопросительно изогнула бровь. – Конспирация, – буркнула Ольга. – Тебе бы тоже лицо прикрыть. Там целый вокзал военных. – Брось, – отмахнулась Зельда. – Тряпки ничего не решают. Главное – верить. – В бога? – хмуро спросила Ольга. – В себя. В свою игру. В свою искренность. Нужно быть той, кем хочешь казаться. – Хороший совет. Вот только благонравные женщины по генералам не стреляют. Как бы с ума не сойти? Зельда развела руками и поджала в сторону губы. Глаза ее блеснули азартом. – А тут как с морфием после болезни – надо вовремя соскочить. И получилось ли у нее теперь? Не поверить – поверить-то получилось, и сыграла она хорошо. Но соскочить… Ей вспомнилась Елена, ее строгое лицо, и этот твердый тон, сквозь который, точно одуванчики из брусчатки, пробивалось сочувствие. И тогда по рукам пробежали мурашки, дрожь заползла щекотными лапками за воротник платья. И Ольга даже не сумела понять, приятное ли то было чувство или нет. И там, у берега озера… Она едва не расплакалась, она забывала слова, она терялась… Что это было? Игра? Или же… Ольга усмехнулась про себя. Конечно, игра. Иначе отчего у нее так болела голова, и отчего она испытала такое облегчение, едва за Луизой затворилась дверь? Ольга убрала револьвер в карман. В чемодане его хранить было бы опасно – вдруг Елене вздумается проверить ее вещи. Эта дама была непроста. Она и правда слишком хорошо пряталась, пусть и сумела это объяснить. И ей даже можно было поверить, но… Проверить было надежнее. Ольга вспомнила взгляд голубых глаз. Таких прозрачных и пустых, что казалось, в них можно просунуть палец. И Ольга собиралась это сделать. Нырнуть в эту туманную душу с головой и поднять с ее дна все секреты.Глава вторая
23 января 2026 г., 19:28
За год до выстрела
– Так значит, поиски увенчались успехом?
– Нет. Но я напала на след!
– Мазаль тов.
Голда разбирала чемодан. Полтора года назад им с Лидией зачем-то понадобилось съездить в Россию. Кончилась эта авантюра тем, что Голду арестовали за пропаганду по донесению заграничной агентуры и на восемь месяцев посадили в тюрьму. В Париж она вернулась похудевшая, но довольная, да еще и со стопкой рукописных сочинений – времени зря не теряла. А Ольга просто была рада тому, что встреча с подругой не была омрачена для нее перспективой все это редактировать и набирать.
– Вы точно справитесь без меня с журналом?
– Конечно, – подчеркнуто беззаботно сказала Голда, вешая в шкаф брючный костюм. – Я уговорила Лидию вступить в партию, так что теперь и она будет нам помогать. Но ты, разумеется, можешь остаться, если захочешь.
Ольга, что до того разглядывала носки туфель, вскинула голову.
– Что ты имеешь в виду?
Голда поджала губы и, закатив глаза, покачала головой из стороны в сторону, точно не зная, продолжать этот разговор или нет. Но все же сказала:
– Я только лишь замечу, что мало смысла вижу во всем этом. Ты ведь даже не уверена, что она предательница, так ведь?
Волна раздражения поднялась в груди, и обиженный ребенок в глубине души затопал ногами.
– Да, – вынуждена была признать Ольга. – Но поэтому я и должна ее найти. Должна выяснить наверняка. Все, что я смогла узнать за эти два года, только подтверждает мои подозрения.
Голда скрестила руки на груди и заинтересованно ждала пояснений. Ольга чувствовала, что говорила быстро, как помешанная, но ничего не могла поделать: невысказанные мысли полились потоком:
– Она скрытная. Очень. Ее почтового адреса нет ни в одном справочнике. Помнишь тот журнал, который я тебе показывала? Я написала каждому из ее коллег, и все они ответили как один, что либо не знают ее адреса, либо не могут мне его назвать, ведь она просила не давать его посторонним. А я напомню, она врач с научной степенью! Я пересмотрела все возможные журналы, в некоторых нашла ее статьи. Написала в редакции, но в каждой из них мне ответили, что материалы она высылала через университет.
– Это уже что-то. Если она преподает, найти ее будет нетрудно.
– Было бы нетрудно, преподавай она в одном университете. Но каждый новый журнал получал материалы от нового. Она преподавала в Гарварде, Йеле, Чикаго, Джорджии и еще бог знает где. По сути я узнала лишь то, что она живет, вероятно, где-то в Америке. Хотя и это может оказаться лишь уловкой. Единственная зацепка посерьезнее, это ее муж, Томас Говард – он был профессором Мичиганского университета в Анн-Арборе. Но я бы на ее месте не осталась жить там же – рискованно.
– Так ты думаешь, она намеренно скрывается?
– Я в этом уверена. Иначе к чему такие усилия?
– Она пожилая женщина, наверняка хочет уединения на закате лет. Более того, сильно последовательным ее поведение не выглядит. Хотела бы скрыться, жила бы тихой жизнью домохозяйки. А женщина ученая всегда привлекает внимание. Так зачем ей рисковать?
– Амбиции взяли верх, совесть замучила, понадобились деньги – причин может быть множество. Одно ясно – она прячется. Зачем? От кого?
– Но она же может скрываться не только от старых товарищей, – не унималась Голда. Ольга начинала закипать. – В наше время уже ходили толки, что царь собрал банду агентов, чтобы отслеживать и убивать революционеров за границей, а ныне это и вовсе стало действительностью. Что если она боится преследования?
– Возможно. Вот только бояться его она могла еще и потому, что сбежала от собственных патронов. Много ли ты знала случаев, чтобы полиция отпускала виновных в преступлениях провокаторов?
– И это тоже странно! Обычно им лишь смягчают наказание, но и то не всегда, а уж отпустить…
– Да-да, – отмахнулась Ольга. – Но задумайся, если Елена скрывается не только от товарищей, но и от полиции?! Вот тут уже невозможно не впасть в паранойю.
– Для параноика она выбрала не ту профессию.
– Согласна. Но сохранить инкогнито она старается всеми силами. Знаешь, за что мне в конце концов удалось зацепиться?
– Боюсь представить, – не слишком весело сказала Голда. – Итак?
Ольга протянула ей журнал. Голда пробежалась глазами по открытой странице, нахмурилась, пробежалась еще раз. А затем посмотрела на Ольгу непонимающе и спросила:
– И?
– Вот видишь! – с болезненным ликованием произнесла Ольга. – Ты прочитала и ничего не…
– Я поняла, – перебила ее Голда. – Поняла, что это интервью некого профессора Бетлена, которого излечили от рака мозга. Поняла, что это сделал некий хирург, пожелавший сохранить инкогнито, коим является, как тебе кажется, Доктор Говард. Но с чего ты так решила?
– Я изучила ее работы от и до. В интервью этот Бетлен говорит о необычной технике, примененной в операции, но еще не введенной в массовую практику. Это техника как раз подробно описана в одной из статей Доктор Говард. И это я не говорю о том, что в интервью Бетлен упоминает, что спасший его хирург уже давно не делает операций, а помочь ему согласился лишь потому, что он старый друг его родственника!
– То есть…
– Доктора Говарда! Они оба – химики! И в восьмидесятых работали вместе!
Голда закрыла дверцу шкафа, и в зеркале, что было к ней прикреплено, Ольга увидела на миг свое отражение. Отражение торжествующей ведьмочки со взъерошенными волосами, что выглядела такой наэлектризованной, словно в нее только что ударила молния. Ольга неловко пригладила волосы и чуть поумерила пыл.
– Да ты истинный Холмс, – не особенно воодушевленно произнесла Голда. – И что дальше, ты написала этому Бетлену?
– Нет. Больше рисковать не собираюсь. В этот раз я встречусь с ним лично.
– Это еще зачем?
– Скорее всего, Елена и Бетлена просила не никому о ней не рассказывать, а значит, мне нужно быть очень убедительной. Умаслить старика будет проще при личной встрече.
– Ну да, ты ведь само очарование, – съязвила Голда. – Особенно когда хочешь кого-то убить.
– У меня был прекрасный учитель – не осталась в долгу Ольга. – Но поверь, если нужно, я сумею сыграть хорошую девочку.
Голда сжала губы гармошкой, склонила вбок голову и многозначительно промолчала.
– Дай бог, – сказала она. – Я думала, ты нашла Елену и поедешь сразу к ней.
– Нет, пока я ее не нашла. Но Бетлена Елена вряд ли бы бросила на произвол судьбы после операции, а значит, он должен знать хотя бы ее почтовый адрес – это уже зацепка. Я отыщу ее, точно отыщу. Нужно лишь время.
– А его всегда слишком мало, – вздохнула Голда.
– Почему? Мы сидим в эмиграции, отрезанные от страны, которую душат реакционеры, и занимаемся тем, что печатаем журналы да листовки, которые едва доходят до России. И это у нас-то мало времени?
– Да. Я говорю о времени в целом, о времени нашей жизни. Уверена, что хочешь потратить лучшие годы на погоню за призраком прошлого?
Ольга вскипела.
– Дело не в моем прошлом, – отрезала она. – Эта женщина предала товарищей, предала свое дело. Если все окажется правдой, то она заслуживает наказания.
– После стольких лет? Справедливо ли?
– Прощать обиды врагам вовсе не значит быть справедливой!
– Хорошо. Так передай это дело нашим боевикам, почему нет?
Ольга насупилась.
– Нет, – хмуро ответила она. – В боевой организации разброд после предательства Азефа, да и без меня у них есть дела.
– Одним больше, одним меньше.
– Вот именно – это необычное дело. Они не станут разбираться, виновата Елена или нет, а просто ее убьют. Меня это не устраивает.
– А если ты не сумеешь выяснить наверняка, виновна ли она? Что тогда?
Вопрос был хороший. Но несвоевременный.
– Соображу по ситуации, – твердо ответила Ольга. – Но с этим делом я покончу.
Она поднялась с кровати, намереваясь уйти к себе, но Голда придержала ее за плечо. Тепло морщинистой руки согрело кожу сквозь легкую ткань платья.
– Скажи, Оля, – вкрадчиво произнесла она, – тебе приходилось убивать?
Ольга взглянула в ее глаза, золотистые, как у совы, и спросила:
– А это важно?
– Да. Послушай… – она уронила голову на грудь и сделала над собой усилие, чтобы вновь посмотреть Ольге в глаза. – Террор – очень поганая вещь. Он отнимает сразу две жизни – убитого и убийцы, и едва ли приводит к чему-то созидательному. Да, насилие – часть истории, неизбежная часть, мы не избавимся от него до конца. Но в наших силах прибегать к нему как можно меньше, а если и допускать, то с железными идейными основаниями и ради прогресса, ради людей, а не ради мести.
Ольга выслушала Голду до конца. А затем мягко убрала ее руку со своего плеча и сказала нетерпящим возражений тоном:
– Я сама решу, что делать со своей жизнью.
– Но что делать с жизнью Елены, ты решать не в праве. Нужен хотя бы партийный суд. Хотя бы решение боевой организации. Сама ты решать не можешь.
– А вот и могу, – жестко возразила Ольга. – Я член летучего боевого отряда. Нам дозволено самим выносить приговоры.
– Было дозволено. Во время революции. Но она кончилась!
– Для меня нет.
Голда всплеснула руками, а затем рассерженно уперла их в бока.
– Ты же понимаешь, что в одиночку убить кого-то, да еще на чужой территории так, чтобы тебя не поймали, – невыполнимая задача? Черт с ней, с Еленой. Ты себя погубишь, Оля. – Голос Голды охрип и стал еще более скрипучим, чем обычно. – Разве ты не хочешь прожить подольше, дождаться нового рассвета, новой революции? И если и пожертвовать моралью и жизнью, то ради достойного дела?
Голда задавала эти вопросы так, точно принимала экзамен, но в глазах ее светилось искренне сострадание. Сердце Ольги дрогнуло, но шершавые страницы журнала, который она сжимала в руке, не дали мыслям соскользнуть в пропасть сантиментов.
– Я должна выполнить долг, – твердо сказала она. – Я еду.
Голда с показным равнодушием пожала плечами и более к этому разговору не возвращалась. Весь вечер Ольга доделывала типографские дела и ждала, что старшая подруга вновь заговорит с ней, но этого не случилось. Только на перроне после того, как Ольга пережала руки товарищам, что пришли ее проводить, Голда обняла ее коротко и сказала:
– Береги себя и думай головой. Удачи.
Ольга надеялась, что Голда попытается ее удержать. Но вот прозвучал гудок, поезд двинулся. Ольга запрыгнула на ходу в вагон и обернулась. Голда махала ей платком. Взгляд ее был печален, но ни одно возражение не слетало с опутанных морщинами губ. На душе стало паршиво. Хотя с чего бы? Голда не обязана была с ней возиться.
Ольга махнула рукой в ответ и скрылась в тамбуре. Проводник закрыл за ней дверь, отрезав от Парижа тесный мирок вагона третьего класса. И Ольга, точно дуло ее револьвера, что могло смотреть лишь прямо в одну сторону, вся обратилась к цели.
С тех пор как Ольга в восемнадцать сбежала из дома, она, словно сорвавшийся с ветки высохший листок, уже не могла сидеть на одном месте и летала вольно по миру. Отъезды, разлуки, новые места, языки, люди уже не трогали ее сердца. Забившись в уголок скамейки, женщина всю дорогу смотрела в окно на туманные ноябрьские пейзажи и невозмутимо собиралась с мыслями. Даже когда усатый жандарм проверял на границе с Австро-Венгрией ее поддельный паспорт, в сердце не шевельнулось волнения. Через силу Ольга вспоминала, что должна быть начеку. В голове со скрипом, точно заедающая пластинка, проигрывался голос товарища, что делал для нее поддельный паспорт: Австро-Венгрия, Франц-Иосиф, дядя Николая, деспотичный строй, а вдруг выдадут на родину, а там каторга, держись неприметно и да-да-да. Ольга невозмутимо забрала паспорт, проследила за жандармом и, убедившись, что ее поддельное имя никак не изменило траектории его движения, снова отвернулась к окну. Через пару минут в соседнем вагоне послышалась возня. Поползли толки: говорили, что там арестовали боснийского патриота. Как Ольга и думала, в стране, раздираемой национальными рознями, хватало своих забот.
Наконец, острые и пестрые крыши Будапешта замелькали за окном. Ольга едва удержалась, чтобы не подскочить к выходу из вагона, как только поезд начал тормозить, но досидела до последнего, пока шумная толпа сама не подхватила ее и не вынесла на улицу. Вокзал Будапешта оказался местом настолько многоликим и громким, что затеряться на нем было легче легкого. Подхватив под руку крошечный чемоданчик, Ольга быстро заскользила между спин и, едва оказавшись на улице, была подхвачена прытким извозчиком. Тот вроде бы говорил на знакомом ей немецком, но как-то слишком восторженно и совершенно непонятно, посему она быстро сунула ему в руку записку с адресом и жестом показала, что неплохо было бы поторопиться. И пожалела. Ведь бодрый венгр понял ее своеобразно и помчал по улицам галопом, заваливаясь на поворотах и едва не сбивая встречные экипажи. Ольга изо всех сил прижимала к себе чемоданчик и придерживала норовившую улететь шляпу. Извозчика она изругала всеми возможным словами, но тот, к ее счастью, оглушен был ветром, да и русский язык вряд ли понимал. А поэтому, подкатив к высокому готическом дому, он улыбнулся пассажирке с самым довольным видом. Ольга подумывала уже стукнуть его зонтом по макушке, но, поразмыслив, поняла, что поездка удалась. Осмотр города в планы ее не входил, нужного дома она достигла быстро, да еще и выглядела теперь растерянной и взъерошенной, как уличный котенок. К ее роли этот образ отлично подходил.
Ольга поднялась на крыльцо и дернула звонок. Пока за дверьми раздавались нерасторопные шаги швейцара, она боролась с соблазном полюбоваться архитектурой соседних зданий и изо всех сил пыталась сосредоточиться на цели. И когда дверь открылась, она подняла слезящиеся глаза на расплывающегося человека в ливрее и, теребя в руках платок, по-немецки спросила могильным голосом:
– Подскажите, профессор принимает?
Швейцар, несколько смущенный ее скромным видом, все же пустил Ольгу в дом, проводил ее до квартиры профессора и передал гостью в руки его экономки. Вскоре показался и сам Бетлен. Это был уже пожилой, но бодрый с виду господин. Худощавую фигуру его облегал приталенный жилет, руки свободно двигались в широких рукавах, волосы, такие же шелковые, как усы над губой, спускались волнами из-под повязанного на голове красного платка, а глаза, немного бегающие и беспокойные, с интересом смотрели на гостью. Походка у Бетлена была прыгающая, а говор скорый – он выбрасывал слова раза в три быстрее среднего человека.
– Проходите, располагайтесь! – тараторил профессор так быстро, что Ольга едва разбирала его слова. Если бы не привычка понимать французов, что глотали половину звуков, она бы сошла с ума. – Бедный Имре Бетлен живет одиноко и всегда рад гостям! Хотя вы, мадам Понмерси, вероятно, не больно рады своему визиту, судя по скорбному вашему виду. Если я чем-то могу помочь…
– Вы очень чутки, благодарю, – потупившись, ответила Ольга, стараясь подражать французскому акценту. – Прошу прощения, что беспокою вас, но… Я как увидела однажды в газете ваше интервью, так и не могу перестать думать о нем.
Голос ее сорвался, она закрыла лицо платком, оставив себе крошечную щелочку между пальцами, чтобы наблюдать за профессором Бетленом. Тот явно понял, к чему она вела, смутился и заговорил уже чуть медленнее:
– Ну что вы, мадам. Не бойтесь, поведайте мне, в чем же дело.
– Я… Просто я уже давно отчаялась… – пробормотала Ольга, не отнимая платка от лица. – Давно смирилась. Моя подруга, моя бесконечно любимая подруга больна. Доктора в один голос говорят, что ей осталось совсем немного и что сделать уже ничего нельзя. И я, и ее дед уже привыкли к мысли, что она скоро нас оставит. Оставит меня, его, и ее маленькую дочь. Моя подруга воспитывает ребенка одна, и если ее не станет, то девочка останется сиротой. – Ольга почувствовала горечь во рту, и по щеке ее скатилась слеза. Она отняла платок от лица, обратив к небу слезящиеся глаза. – Я молила о надежде…
– Боже, мадам, мне бесконечно жаль, – тихо сказал профессор Бетлен.
– Нет, не говорите так! Я молила о надежде и получила ее. Ваше спасение дало мне свет. Вас излечили от жуткого недуга – это ли не чудо?
– Чудо, безусловно, – улыбнулся профессор, но Ольга заметила, что он несколько напрягся. – Но увы. Как бы мне не хотелось вас огорчать, врач, которому я обязан жизнью, уже не принимает пациентов. Мне была оказана милость как старому другу и то на свой страх и риск.
– Да-да, я читала об этом, – Ольга заволновалась. – Но я лишь… Простите. Я знаю, что просить вас назвать имя жутко неуважительно по отношению и к вам, и к вашему спасителю. Но с тех пор, как я узнала вашу историю, я не могу спать ночами, я не могу думать ни о чем ином. Умирать в беспросветном мраке было куда легче, чем жить с робкой надеждой. Прошу вас, профессор. – Слезы стекали по щекам Ольги и капали на блузу. – Если нужно, я буду молить вас на коленях.
– Что вы!
– Прошу вас, назовите имя! Дайте мне хоть возможность встретиться с тем ангелом, что сохранил вам жизнь!
Профессор Бетлен смотрел на нее с искренним состраданием. Беспокойные руки его стягивали рукава на запястьях, каблук туфли постукивал по полу.
– Милая мадам, – сказал он после недолгого молчания, все быстрее и нервознее теребя рукава. – Мне несложно было бы назвать вам имя, но вы должны сознавать, что ваши шансы добиться успеха малы. Мой друг уже в преклонном возрасте и давно не делает операций. Он может отказать вам от недостатка практики, а может из-за севшего зрения или тремора рук. А даже если не откажет, операция эта – новшество для медицины. А значит, это очень затратно…
– Дед моей подруги очень богат, деньги совсем не…
– …А главное, – точно не услышав ее слов, продолжил Бетлен, – очень опасно.
Он развязал узел на затылке и снял платок. Ольга на миг перестала дышать. Между волнистыми волосами профессора была залысина, и ее белизну пересекал большой красный шрам.
– Операция очень сложная, – сглотнув, продолжил он. – И осуществляется через трепанацию черепа. Мне было жутко страшно. Ведь мозг – это не легкое, и даже не сердце. Мозг – это человек, это самая суть его. И подобное вмешательство… Накануне операции я думал, что лучше умру, чем засну и проснусь иным человеком… Я решился на это лишь ради своих исследований – обязан был их завершить. Но когда в дни перед операцией я читал ее описание, когда представлял себе эти картины, кровь, осколки черепа и мой мозг, мое я, совершенно обнаженное перед скальпелем – это было нестерпимо страшно.
– Но все равно решились, – с полубезумным напором прошептала Ольга. – И все ради жизни. Так неужели вы думаете, что моя подруга ради дочери откажется пойти на риск? Она обречена, профессор. И даже если все так жутко, как вы говорите… Даже если так, мы пройдем через этот ад лишь бы спасти ее!
Ольга порывисто вздохнула и… разрыдалась. Слезы застлали ее взгляд, она ревела и всхлипывала настолько громко, что когда профессор подсел к ней на диван, взял ее за руку и начал говорить что-то утешительное, она не сразу его расслышала. Но по тону поняла – победа близко.
– …она не только бесконечно талантливый доктор, – наконец разобрала Ольга, – но и чудесный человек…
– Она? – притворно не поняла Ольга.
– Да-да, Доктор Эмма Говард – женщина, но пусть это вас не смущает. Простите меня, мадам, что я так напугал вас. Ваше мужество меня поражает, и если ваша подруга имеет хоть йоту его, то я не могу не дать ей ключа к спасению. Мы с Доктор Говард давно знакомы. Я работал когда-то под началом ее мужа, и, как ровесники, мы с нею быстро поладили. Она великолепный хирург, новатор в своей области и настоящий знаток человеческого мозга. По крайней мере, физиологической его части. К сожалению, к операциям по удалению опухолей она подошла лишь под конец жизни и, несмотря на амбиции, пустила вперед молодежь. Но и без того она успела спасти многих. В том числе, меня.
Ольга утерла слезы и взглянула на Бетлена. Тот все еще держал ее за руку, но светлый взгляд его был обращен далеко.
– И знаете, даже если не говорить сугубо про медицину… Мне в жизни повезло меньше, чем вам. Я человек одинокий. И знаете, даже стань дни перед операцией для меня последними, я был бы рад провести их с Эммой. Она с виду жутко строгая, даже занудная немного, но внутри… Ее на хлеб можно намазать, как у нас говорят. Чуткая душа, бесконечно чуткая. А уж что касается ее мастерства, – профессор Бетлен провел рукой по шраму, – то оно и вовсе подобно чуду. Операция имеет огромные риски и множество не самых лучших последствий, но мне повезло – поначалу были боли, слабость, но теперь я чувствую себя живее, чем когда-либо. Я даже шутил, что Эмма впрыснула мне под череп чего-то увеселительного, ведь теперь я радуюсь всему, как мартышка хвосту! Но, должно быть, это не более чем счастье быть живым. Надеюсь, вы с вашей подругой его обретете тоже.
– Так вы подскажите мне ее почтовый адрес? – всхлипнув, спросила Ольга.
– Не думаю, что писать ей хорошая мысль. Думаю, вам лучше приехать лично – так больше вероятность, что вам удастся Эмму убедить.
– А вы знаете, где она живет? – стараясь скрыть изумление, спросила Ольга.
– Конечно. Я же был другом ее мужа и успел погостить у них один раз, пока Томас, земля ему пухом, не отошел в мир иной.
Ольге повезло, что Бетлен удалился в своей кабинет, ведь она едва не подпрыгнула от радости. Вот это удача! Она рассчитывала узнать хоть какие-нибудь крохи сведений, а тут – адрес! Трехлетняя охота подходила к завершению.
– Она живет на северо-востоке США, в штате Мичиган, – сказал профессор, протягивая Ольге бумагу с адресом. Лицо его было светло, как у доброго христианина после исповеди. – Надеюсь, мадам, все образуется. Да поможет вам бог и разум человеческий.
Ольга шагала по Будапешту. Именно шагала, а не семенила, как обычно, маленькими ножками, ведь сама себе казалась огромной, широкой, свободной. К чемоданчику ее привязан был сверток с эсеровскими изданиями, которые перед отъездом нужно было забросить к ответственным за контрабанду товарищам. Сознание близости русской границы волновало ее, но не сильно. Ольга курила папиросу, крутила головой, рассматривая ажурные крыши на фоне умиротворяюще серого неба, и полной грудью вдыхала сырой воздух.
Но где-то на затворках сознания скреблись неприятные мысли, невидимые, точно мыши, но осязаемые. Лицо Бетлена, восторженно-радостное, его здоровые волнистые волосы, ниспадающие на плечи, точно у Христа на фресках. И его слова о Елене… Ольга ускорила шаг. Все это не имело значения. Если предательство было, спасенными жизнями его не оправдать. По телу прошла дрожь, точно Ольга съела что-то горькое. Она тряхнула головой, отгоняя лишние мысли и пошла еще быстрее.
Да будь Елена хоть мессией: если она предала маму, ей не жить.
Следующую неделю Ольга привела во встречах с товарищами и прогулках по старому городу, затем отбыла обратно во Францию, а оттуда переправилась через Ла-Манш в Англию. Возня с документами, бесконечные визиты и мелкие поручения съедали много времени, но Ольга не волновалась. Теперь, с заветным адресом под рукой, она почувствовала себя увереннее и спокойно рассудила, что плыть в США нужно не раньше весны – с ее ограниченными средствами, незнанием языка и размытыми представлениями о Новом Свете было бы опрометчиво бросаться туда во время холодов, рискуя замерзнуть где-нибудь под забором. Поэтому в конце января Ольга спокойно прибыла в Англию, навестила князя Кропоткина, которому скоро должно было стукнуть семьдесят. Поздравила ветерана с праздником, поспорила на торжественных вечерах с товарищами-анархистами, помогла им дописать по своей памяти часть статьи о Ростовском восстании, а потом посоветовала человека, что мог бы рассказать остальное – что было после того, как ее саму подстрелили. В то же время Ольга пересеклась случайно с Беляцким – он тоже приехал поздравить старого друга с юбилеем. Начало встречи выдалось неловким: и Ольга, и Лев Александрович потупили глаза, смущенно, но упрямо. Оба испытывали жгучий стыд, но признавать себя неправыми не слишком хотели. Ольга пошла на мировую первой: из уважения перед старшим товарищем, она извинилась за свою резкость и поблагодарила его за внимание, проявленное к ее матери. Лев Александрович, человек пожилой, мгновенно растрогался и милосердно простил Ольге все обиды, а затем и сам извинился еще раз за ношу, которую возложил на ее плечи. Ольга извинения приняла, пусть и не нуждалась в них. Ноша уже вросла в ее плечи, и жить с ней было куда легче, ведь та прижимала тело к земле, не давая ему затеряться в ветрах судьбы.
Некоторое время Ольга провела в Лондоне – старательно изучала доселе малознакомый ей английский язык. Здесь же до нее дошло письмо от Голды – та сообщала ей о роспуске боевой организации эсеров и намекала весьма красноречиво, что террор в партии стремительно теряет сторонников. Ольга притворилась слепой и это место в письме проигнорировала, а в конце упомянула вскользь, что весной собирается ехать в штаты.
О Елене знала только Голда. Товарищам по партии Ольга объяснила все проще. Сказала, что где-то в США по ее сведеньям, скрывается старая революционерка, воспоминания которой неплохо было бы записать на случай, если партия еще будет издавать что-то вроде "Былого".
Тогда же Ольга купила билет на трансатлантический рейс. Перспектива пересечь половину земного шара не могла не взволновать даже ее железное сердце, и она, занимаясь по-прежнему скучными эмигрантскими делами, с предвкушением ждала конца апреля.
Ждала с детским восторгом, до одного не по-английски солнечного утра, когда она проснулась не от навязчивых мыслей о Елене, как это обычно бывало теперь, а от возбужденного разговора на кухне. Протерев глаза, она поднялась с матраса, на котором спала уже два месяца, вышла к товарищам, приютившим ее в квартире, и как раз успела услышать, как один из них, размахивая газетой, восклицал чуть ли не радостно:
– Вот тебе и пафос индустриальной эпохи! Торжество капитализма! Ха! Какая-то ледяная глыба и все! Капут!
– Тише ты, – рассерженно перебила его подруга Ольги. – Страшно подумать, сколько людей там погибло…
– Что случилось? – спросила сама Ольга. Товарищи, увидев ее в дверном проеме, тут же замолчали и переглянулись. Тот из них, что еще полминуты назад бодро обличал капитализм, сконфуженно протянул ей газету. Ольга развернула ее, прочла заголовок. И тут от восторга ее внутреннего ребенка не осталось и следа.
После революции, после пальбы на баррикадах, взрывающихся поездов и стонов раненых, после гибели Зельды, Ольга была уверена, что ее уже ничего не может напугать. Но весть о том, что чудо человеческой мысли весом в сорок тонн, именуемое "Титаником", встало на дыбы, переломилось пополам и ушло под воду во всем свое жалком величии от столкновения с какой-то ледяной скалой, потрясла ее настолько, что Ольгу знобило три дня, после чего она, наслушавшись страшных подробностей, вернула билет.
Всю следующую неделю Ольга курила одну за одной папиросы, читала бесконечные заметки в прессе и думала, думала… И конце концов, устыдившись своего страха, решила с ним бороться. Три месяца она провела в систематических умственных упражнениях, коими старалась перевоспитать свой мозг, убедить его в том, что страх перед холодными пучинами Атлантики был беспочвенен. Было это непросто: все вокруг говорили о печальной судьбе "Титаника" и все – нагнетающе. Одни жалели погибших, другие язвительно отзывались о порочности породившей трагедию системы, третьи, неудовлетворенные ужасом произошедшего, строили еще более жуткие теории заговора. Никто из них спокойствия Ольге не добавлял. Даже Голда, обычно невозмутимая, написала ей письмо с просьбой остаться на континенте, но женщина упорно сопротивлялась. День за днем убеждала себя, что затонул один лайнер из множества других и что теперь, когда кровь разлилась в волнах Атлантики, повторения подобного точно не допустят.
Самой от себя было смешно – ну когда человеческий разум брал верх над жадностью и безалаберностью? Но все же постепенно паника, не острая, но бесконечная и темная, как океанская бездна, отошла в сторону. Ольга купила еще один билет на середину сентября и с мрачной решимостью принялась ждать отплытия.
В судьбоносный день она прибыла в Ливерпуль в сопровождении пары товарищей – они выглядели так, будто провожали подругу в последний путь. Все моральные силы ушли на то, чтобы весело шутить в их присутствии, но когда Ольга увидела величественную "Лузитанию", смелость перед лицом четырехтрубной титаниды с острым черным носом ее оставила. Она сделала все, что смогла. Выбрала лайнер не от "White Star Line", спустивших на воду "Титаник", а от "Cunard Line", купила билет в каюту пусть и в третьем классе, но самую ближнюю к шлюпкам, изучила все возможные советы, как действовать во время крушения, что непрерывно печатались последние месяцы в газетах. И теперь, положившись на судьбу во всем остальном, твердо поднялась на борт корабля.
Толкучка была такая жуткая, что Ольга едва сумела пробраться к перилам, чтобы помахать на прощание товарищам, но разглядеть их в огромной толпе провожающих не сумела. Ливерпульский порт гудел тысячами голосов, под ногами пассажиров урчал лайнер – пожирая уголь и силы сотен работяг, он готовился к отплытию. Солнце палило нещадно, люди вокруг обливались потом, зажимали друг друга, боролись за каждый глоток свежего воздуха. Ольга, притиснутая к перилам, думала, что вот-вот вывалится за борт. Сбоку от нее молодчики в рабочих жилетках возбужденно спорили на грубом кокни, как далеко нужно будет прыгнуть во время крушения лайнера, чтобы их не засосало в воронку.
Ольга знала этот непринужденный юморок перед лицом рока, хрупкий, как хрусталь. Когда лайнер тронулся, и причал с провожающими медленно скрылся из виду, толпа отхлынула от борта и теперь можно было получше осмотреться кругом. Повсюду были люди: рабочие, мелкие чиновники, бедно одетая интеллигенция. Многие улыбались нервно, перебрасывались остротами, хихикали, болтали, стараясь казаться непринужденными; другие же не скрывали напряжения, прижимали к себе детей. Ольга прогулялась по палубе до второго класса, подслушала ненароком разговор двух дам с проводником – он убеждал их в "высоком качестве обслуживания на кораблях компании, что никогда не позволяла себе допущенной конкурентами халатности". Затем пробралась через лабиринты коридоров и вышла на палубу с другой стороны, чтобы посмотреть на тающие у горизонта очертания британских островов. Крепко ухватившись за перила, Ольга взглянула вниз, на проносящиеся мимо борта воды, на пенящие волны, на слепящие блики. Игра океана заворожила ее так сильно, что она чрезмерно перегнулась через край, из-за чего рабочего вида парень, оказавшийся неподалеку, испугался и потянул ее назад за плечо.
Сцена вышла неловкая. Рабочий, когда понял, что помощь его не требовалась, принялся бормотать извинения, но Ольга, едва услышав его говор, обрадовалась. Американец! За полгода учения английского, она добилась некоторых успехов, но все еще очень плохо говорила и не всегда понимала речь на слух, а чтобы выпытать все необходимое из Елены, ей требовалось превосходное знание языка, причем в американском его звучании. Незнакомца нужно было разговорить. И пусть Ольга никогда не блистала харизмой, у нее это вышло, ведь спаситель ее, тоже путешествовавший в одиночестве, нервничал так сильно, что уже превратил в бахрому край своей шляпы. Опершись на перила, он долго рассказывал о том, как страшно ему плыть по тому же маршруту, коим следовал тремя месяцами ранее "Титаник". Когда же Ольга спросила его, зачем он решился на эту авантюру, ее новый знакомый ответил, улыбаясь по-американски белоснежной улыбкой:
– Нужно вернуться на родину, вернуться к семье. Разве вас не тянет домой?
Ольга передернула плечами, вглядываясь в голубую бесконечность.
– У меня нет дома, – ответила она.
На ум ей пришла Татьяна Николаевна. Интересно, была ли она еще жива? Раньше о ее житье-бытие Ольге докладывала бабушка Тома, которой Татьяна Николаевна каждый год язвительным письмом напоминала о том, как она своими либеральными замашками "попортила" сначала свою дочь, а потом и их общую внучку. Но теперь, когда Тому погубила аневризма, последняя ниточка связи оборвалась. Ольга не знала, кто ныне жил в семейном гнезде Филипповых: может быть, кто-то из ее кузенов, может быть, енотовидные собаки, а может, старый дом спалили во время революции взбунтовавшиеся крестьяне. Жалости к нему в груди не было. Может быть, Ольга просила бы судьбу о возвращении к Томе, если бы та не меняла квартиры, как перчатки. Но пока единственное место, куда она могла вернуться, да и то разве что в своих грезах, это крошечный домик на краю Ростова…
День и ночь выдались ясными. Поначалу Ольгу немного мутило от качки, но свежие ветра Атлантики помогали ей дышать полной грудью, а невероятная скорость лайнера завораживала и вовлекала все сильнее в стремительное движение. Вечером Ольга любовалась пылающим закатом и багровым цветом дыма, что поднимался из подсвеченных красным труб, а ночью, закутавшись в плед, вдыхала таинственную свежесть ночи, без страха смотря в лицо бескрайней темноте океана, расступившейся перед сияющей россыпью звезд млечного пути, что указывал лайнеру дорогу в Новый Свет. В каюту Ольга ушла только под утро, проблуждав в полудреме около часа по одинаковым длинным коридорам. Спать она легла в совершенном умиротворении и уснула с улыбкой на устах, слушая, как на соседней койке храпит ее попутчица. Зельда тоже храпела, и засыпать под этот звук Ольге было также легко, как под колыбельную.
Но впереди было еще несколько дней пути, и они выдались не такими спокойными, как первый. Уже к вечеру второго дня небо затянуло серой пеленой, поднялся ветер, а к исходу третьего пасмурная погода обратилась настоящим штормом. Ольга понимала, что такому железному гиганту, как "Лузитания", едва ли была страшна непогода. Поначалу она бродила по кораблю, все хотела пробраться в служебные отсеки, поговорить с кем-нибудь из местных пролетариев, но усиливавшаяся качка нагнетала панику. В конце концов Ольга ушла в каюту и забилась на койку. Попутчики ее, не отличавшиеся смелостью, решили лечь спать пораньше и благополучно захрапели. Ольга же, ощущая покачивания корабля, слыша шум волн и раскаты грома, не могла заснуть от нарастающей тревоги. Воображение, что дремало с того дня, когда она запретила ему рисовать в голове картину повешенной Зельды, разыгралось не на шутку, и Ольга, чтобы хоть как-то отвлечься от апокалиптических картин, открыла свой крохотный чемодан.
Рубашка с юбкой на смену платью, белье, немного съестных припасов, револьвер, портсигар, самоучитель по английскому и еще одна книжка – вот и вся компания, что отправилась с ней в Новый Свет. Ольга взялась за книгу. Это были "Дети капитана Гранта" Жюль Верна – с детства любимая ее книга, потертая, зачитанная до дыр, выученная наизусть, ставшая для нее учебником французского и учебником жизни. С тех пор как бабушка Тома подарила ее внучке, Ольга с ней не расставалась. Читала и перечитывала ночами, прятала от Татьяны Николаевны, пересказывала деревенским детям во время работы в школе, возила с собой повсюду и вот и теперь взяла с собой в плаванье. Ольга открыла ее на случайной странице и, закусив палец, попыталась вчитаться. И впервые почувствовала, что ей не повезло с любимой книгой – сложно было отвлечься от бушующего за стальными бортами шторма за историей, что буквально началась с того, как отец бедных детей терпел крушение посреди океана. Ольга отложила книгу, прочувствовала плавные покачивания корабля, прислушалась к раскатам грома. И сказала себе прямо как в детстве: Мэри Грант бы не боялась на твоем месте, а если и боялась, то преодолела бы страх. Ведь она стремилась найти пропавшего отца, вновь его обнять, а Ольга… Ну, мать отыскать не выйдет. Но помочь ей упокоиться с миром она была обязана.
Ольга положила книгу назад в сумку и взяла в руки портсигар. Обычно она носила его в кармане, но теперь убрала подальше, чтобы он не выпал в толкотне на палубе или не стал добычей карманников. А добыча была бы что надо. В кармане ее бедного платья, перештопанного тысячу раз, лежала подлинная работа Фаберже, стоившая целое состояние. Это был подарок отца маме на свадьбу. Подарок вроде и вызывающий, вроде и признающей за невестой право на долю вольницы, но все равно до глупости смешной. Ольгу особенно забавляла эмаль с изображением певчей птички, окаймленная золотом. Более красноречивого приглашения в золотую клетку сыскать было трудно.
Курить Ольгу не тянуло, но ей вдруг захотелось открыть портсигар. Она делала это каждый день, но делала не глядя, мельком: щелк, взяла папиросу, щелк, и все. А каждый раз, когда Ольга придавала этому действию значение, неуютная неловкость одолевала ее, а затем приходил зябкий страх. Суеверное ощущение чего-то потустороннего, словно вместе с крышкой она отворяла дверцу в другой мир.
Но вот Ольга открыла ее. Открыла просто так, и ничего случилось, даже ливень за стеклом иллюминатора поутих.
В портсигаре за стройным рядом папирос и адресом от Бетлена лежали еще две бумаги. Первой из них было письмо. Единственное письмо матери, написанное ею из крепости. Второй – снимок, который Ольга показывала Льву Александровичу. Письмо она отложила сразу – в детстве она читала его столько раз, что выучила наизусть, и уже не могла видеть эти строки, – а вот снимок против воли зацепил ее внимание.
Ольге никогда не приходились по душе фотографии матери. Как рассказывала бабушка Тома, ее дочь не любила фотографироваться, ведь ей, от природы живой и неусидчивой, до жути скучно было подолгу сидеть перед камерой. Единственным изображением матери, которое бабушка признавала, был ее портрет, что висел в доме Филипповых, и на который Тома всегда любовалась, когда приезжала забрать к себе внучку. Сидеть перед холстом мама хотела не более, чем перед камерой, но художник, в отличие от бездушной техники, смог ухватить не только ее скуку, но и блеск нетерпения, бурлящей энергии в ее глазах, ее порывистую позу, ее устремленный в сторону взгляд. Когда Ольга смотрела на портрет, ей всегда казалось, что мама вот-вот вскочит с кресла, выпрыгнет за холст, подхватив юбки, и побежит смотреть на симпатичную бабочку, что привлекла ее внимание, или на радугу, или на любую другу мелочь, которая могла бы ее порадовать. И, помня об этом впечатлении, Ольга демонстративно не смотрела мамины фотографии, пока однажды не наткнулась на этот снимок. Она увидела его случайно, на какой-то вечеринке: хозяин квартиры, несколько тушуясь от перспективы быть арестованным за показ запрещенки, не без гордости демонстрировал товарищам коллекцию фотокарточек с революционерами, и Ольга поперхнулась пуншем, когда заметила среди них свою мать. На этом снимке она не скучала, ну разве что немного, но больше выглядела умиленной и обнимала подругу ласково, так, как, наверное, обнимала бабушку Тому, и как могла бы обнимать саму Ольгу… И кто бы мог подумать, что второй женщиной на этом фото окажется возможная предательница.
Ольга пригляделась к матери – такой нежной, такой молодой. Здесь ей было чуть больше двадцати. Ольга уже переросла мать почти на десять лет, но все еще чувствовала себя ребенком по сравнению с ней. И ей все еще казалось, что мама где-то есть, что она, Ольга, как Мэри Грант, однажды отыщет ее и сумеет обнять. Быть может, все из-за того, как мама ушла? Не одномоментно, а точно растворяясь постепенно в тумане.
За бортом гром гремел длинными раскатами, точно никак не мог откашляться. В тот вечер тоже была гроза. Ольга хорошо это помнила, хотя ей было всего четыре. Няня держала ее маленькую ладошку и встревоженно смотрела, как Татьяна Николаевна стряхивала воду с отцовской шинели. Отец вымок до нитки, усы и бакенбарды его свисали тряпками, и он казался еще более старым и уставшим, чем всегда. Скинув сапоги, он, не глядя ни на кого, побрел на свою половину и только в дверях бросил через плечо:
– Она мертва.
Оля перестала дышать, посмотрела с ужасом на Татьяну Николаевну. Но та лишь перекрестила уходящего сына и прошептала:
– Слава богу.
Оля думала, что матери ее не стало в 1883 году. Она слилась с безнадежностью этой мысли, выросла вместе с ней. Но однажды, в 1888 году, когда Ольге уже было десять, она узнала правду. Тогда она как обычно приехала погостить к Томе. Та усадила ее за чай, Оля выпила полчашки, наелась кренделей и уже хотела убежать, но бабушка удержала ее. Оля удивилась: следование церемониалам было в духе Татьяны Николаевны, но никак не Томы, да и сама она в тот день казалась не веселой и бойкой, как обычно, а какой-то потерянной. Обычно острая на язык, бабушка Тома долго собиралась с мыслями. Долго собиралась, но так и не собралась и лишь сконфуженно сунула в руки внучке короткое письмо, где было написано следующее:
Многоуважаемая Тамара Алексеевна!
По линии министерства юстиции мне удалось выяснить, что ваша дочь скончалась во время заключения в Алексеевском равелине в марте 1884 года. Обстоятельства, повлекшие гибель Аллы Кирилловны, к сожалению, установить не удалось. Приношу мои глубокие соболезнования, искренне ваш…
Далее шла подпись какого-то вице-председателя какого-то департамента Сената. Ольга подняла глаза на бабушку, что молча плакала, прижав к губам платок. И, не в силах понять что-либо, спросила:
– Так она была жива?
– Конечно, была, – ответила ей несколькими днями позже Татьяна Николаевна. Тома, как бы Оля ее ни любила, жутко смущалась серьезных разговоров и не умела рубить с плеча, а Оле то было необходимо. И Татьяна Николаевна, жесткая и хлесткая, как прут, отрезала: – Была жива. Но не для нас.
Отец тогда уже два года как скончался, и Оля не видела смысла на него злиться. Ему сказали, что осужденных крамольников следует считать мертвыми, и он, как настоящий офицер, подчинился. Мама бросила его, он бросил ее – наверное, даже была в том какая-то справедливость. Но ночами сердце Оли сжималось от мысли, что мама еще год была жива, пока она считала ее погибшей. Она ведь могла бы желать ей мысленно доброго утра и спокойной ночи, поздравлять с праздниками и именинами, возможно даже, выяснила бы, где ее держали и сумела бы отправить ей хоть самое коротенькое письмо… Хотя на это, Оля даже тогда понимала, наивно было бы надеяться – если уж бабушка Тома с плеядой друзей среди либерального чиновничества лишь спустя пять лет сумела узнать о дочери хоть крохи сведений, то ей не стоило и надеяться вновь увидеть мать…
С каждой минутой лайнер все сильнее раскачивался на волнах. Соседи Ольги заворочались на койках, а сама она плотнее прижала колени к груди и обхватила их руками. Черные толщи воды теснили массой прочие мысли из головы, паника накатывала все сильнее. Ольга убрала фотографию в портсигар, провела пальцами по папиросам. И между всеми ними, гладкими, новенькими, нащупала одну – шершавую и старую.
Перед ней всплыло утро 1883 года, одно из тех дождливых утр, которые больше похожи на смурной ноябрьский день. Няня проводила ее в отцовский кабинет, усадила в кресло и ушла, заперев дверь. Отец сидел за столом, уронив подбородок на грудь, и тупо смотрел вперед себя. В руке его зажат был тот самый портсигар, а на столе лежало письмо.
– Тебе, – не двигаясь, произнес отец.
Ольга стянула бумажку со стола и спрятала в кармашек. Читать она тогда не умела, и лишь вечером от няни узнала, что там было написано. Отец некоторое время молчал. А потом, точно безвольная кукла, которую дернули за веревку, бросил на стол портсигар, заставив дочь вздрогнуть, и расплевался словами, бессвязно и небрежно:
– Это твоей матери – все, что мне отдали. Играйся! Но если увижу, что куришь – выпорю. Курить нельзя, поняла меня?
– Почему?
Бабушка Тома курила, и Оле этот вопрос казался весьма логичным. Ольга из будущего ожидала бы, что отец ответит что-то банальное вроде "курение вредит легким, от него желтеют зубы, и, ко всему прочему, ты леди, да еще и маленькая леди". Но отец ничего такого не сказал. Вместо того он пояснил, глядя в сторону, медленно и туманно, точно думал вслух:
– Эта придурошная в одной из папирос яд держала, чтоб при аресте отравиться… Да что-то у нее не вышло…
Отец хрипло рассмеялся. Оля, которой было всего четыре, стянула со стола портсигар, что был больше ее ладони, а затем, воспользовавшись безразличием родителя, тихонько выскочила из его кабинета. После чего быстро спрятала портсигар в тайник за цветочным горшком, где хранила подарки бабушки Томы, пока саму ее не отыскала няня. От смерти или отравления табаком ее спасло только то, что маленькими своими пальчиками она не сумела открыть замок на крышке, а поэтому следующие несколько лет лишь любовалось птичкой на эмалированной поверхности портсигара. И только после того, как в 1888 году Ольга вышла разгневанная от Татьяны Николаевны, она в порыве гнева щелкнула крышкой и та, наконец, отворилась. И именно в тот день, в десять лет, Ольга впервые попробовала курить. Хотя со временем привычка прижилась, тогда ей жутко не понравился горький дым, да и сама папироса, старая и жесткая, легла на нежные детские губы наждачкой. А минуту спустя, откашлявшись, Ольга еще и вспомнила разговор с отцом. Живот ее тут же скрутил страх, но она не закричала, не побежала к взрослым, а просто легла на пол и закрыла глаза, ожидая, что вот-вот умрет от яда. Но прошла минута, две, три, а смерть не пришла за ней. Тогда Ольга поднялась, вытряхнула из портсигара остальные папиросы и принялась аккуратно их разворачивать, пока в шестой по счету не обнаружила крохотную капсулу…
– Скорее всего, это цианистый калий, – сказала Зельда много лет спустя, когда Ольга показала подруге свою старую находку. – Я бы на твоем месте завернула ее обратно. Способ действенный. Черт знает, как жизнь обернется.
Ольга последовала ее совету. Задумка матери и ей показалась неплохой – отчего бы при аресте не попытать удачи и не попросить служителей закона пропустить сигаретку? Да или просто не выхватить ее в роковую минуту, не прокусить и не уйти героиней, будучи уверенной в том, что уже никого не предашь, что уже не оставишь в жизни места слабости?
И вот теперь, много лет спустя, когда все старые мамины папиросы уже были выкурены, осталась лишь эта, последняя папироса, мягкая сверху и упругая снизу, хранящая в себе один грамм чистой смерти.
Ольга еще раз провела по ней пальцем, прислушиваясь к штормящему за бортом морю, чувствуя всем телом жуткую качку. Умирать не хотелось – слишком мало полезного она сделала на этой земле, да и жизнь свою проиграть впустую было глупо, когда ее разменять можно было на какого-нибудь генерала и бюрократа. Но зато, для нее все могло кончиться быстрее, чем для большинства бедолаг на борту. Успокоенная этой мыслью, Ольга захлопнула крышку портсигара, спрятала его под подушку и по-солдатски резко завалилась на койку. Шторм еще бушевал, и заснуть она так и не смогла, но в темноте, родной темноте, ей было как никогда спокойно.
Буря длилась еще день, но Ольга уже почти не боялась, и когда вечером ливень обратился моросью, даже вышла на палубу посмотреть на алеющие над горизонтом облака. К тому времени лайнер пересек уже половину Атлантики – от осознания этого захватывало дух. Постепенно Ольга почувствовала, что часть ее, растревоженная газетной шумихой, начала отходить в сторону, уступая место трезвомыслящей революционерке. Она занималась по самоучителю, разговаривала с попутчицей-американкой и присматривалась к плебсу, что делил с ней тесные каюты третьего класса.
К исходу пятого дня пути океан успокоился. Сначала по небу, чуть отставая от лайнера, плыли гонимые ветром облака, затем и вовсе установилась ясная погода. Но солнце уже не палило так сильно, как Ливерпуле, и Ольга спокойно сидела на палубе в его мягких лучах, читала Жюль Верна, а если было настроение, приставала к пассажирам, что казались ей американцами. Так она провела еще два дня пути, пока солнечным утром спустя неделю плаванья не была вытолкнута на палубу толпой суетящихся пассажиров. Пробравшись к носу корабля, Ольга обратила взор вдаль и уже не смогла отвести его. И только смотрела минуту за минутой, как перед бортом "Лузитании" вырастала титанического размера статуя Свободы, чей факел, сияюще-белый в лучах полуденного солнца, освещал путь в будущее. На пару часов Ольга позабыла о сегрегации темнокожих и убийствах индейцев, о расстреле на Хеймаркет и Пульмановской стачке, и только и могла что взирать на воплощенное величие с приоткрытым ртом, силясь представить, что на земле и правда существовал он – Новый свет, край настоящей свободы.
Пока "Лузитания" причаливала в порту Нью-Йорка, прощаясь последними гудками с пассажирами, восторженно радостными от одной мысли, что не отправились на дно Атлантики вслед за "Титаником", Ольга еще могла мечтательно рассматривать очертания высоченных домов огромного города, гигантские лайнеры в порту и многоликую толпу на причале. Первые шаги на американскую землю она тоже сделала не без трепета и на протяжении всего пути до вокзала пораженно озиралась на подпиравшие небо здания и нескончаемый поток машин на широких проспектах, под колеса которых Ольга, не знавшая местных правил движения, так и норовила угодить. Но туристкой она не была. И чем больше минут утекало в бессмысленных шатаниях, тем сильнее на нее давил долг.
В кармане ее платья лежали вырезанные из путеводителя карты. По одной из них Ольга после часов блуждания по городу нашла нужный вокзал и тут же купила билет на поезд, что шел до Чикаго. До отправления оставался всего час. Любуясь зданием вокзала, что напоминало собой скорее пантеон, возведенный в честь могущественных богов, а не что-то мирское, она с легкой тоской думала о том, что могла бы остаться в городе подольше, осмотреться в этом совершенно новом ей мире. Но для этого нужны были средства, нужны были знакомые, что могли бы ее приютить. Недостатка в них не было: неоспоримым достоинством революционного житья была возможность за пару рукопожатий в любом краю земли найти товарища – местного социалиста, анархиста, либерала, политика, редактора, профсоюзника. Но Ольга пока не знала даже, станет ли убивать Елену от имени партии или возьмет грех лишь на свою душу, а потому не хотела, чтобы в убийстве был замешен кто-то, кого легко будет отыскать американской полиции. Ей нужно было действовать в одиночку и действовать быстро.
Путь до станции, где Ольге нужно было выйти, не доезжая до Чикаго, занимал меньше двух дней. Все это время она смотрела в окно, невольно запечатлевая каждый мелькающий за окном город в памяти, отчего все никак не могла собраться с мыслями. Девочка, что зачитывалась в детстве Жюль Верном, ненадолго взяла вверх над суровой революционеркой, воспринимавшей любую поездку как эмиграцию, а эмиграцию – как пустую трату времени, и уснула лишь тогда, когда Ольга пересела с поезда в повозку, что целый скучный день везла ее по колдобинам подсохшей грязи к маленькому поселку на берегу озера. Здесь Ольга и обрела вновь способность думать. Сняла номер в гостинце, заперлась и принялась рассуждать, что ей делать дальше.
Первой мыслью было – броситься тут же к Елене, но Ольга подавила порыв. Насильно замедлила бешено скачущие мысли, приказала себе успокоиться. Сначала – осмотреться вокруг, приглядеться к местным, прикинуть свои возможности; затем уже – действовать. Следующую неделю Ольга бродила по поселку, прикрыв лицо шарфом и полями шляпы, рассматривала исподтишка местные дома и обитателей. Поселок был совсем небольшим, с геометричными деревянными домами – они стояли на пустой местности, не прикрытые даже, по русскому обыкновению, деревьями. Жители здесь тоже отличались открытостью, улыбчивостью. По большей части то были пожилые люди, удалившие от шума городов и нуждавшиеся в тишине, а оттого не докучавшее Ольге расспросами.
Хотя и суеты здесь хватало. Как-то на улице Ольгу окружила компания пожилых дам, что пытались выпытать у девушки, кого она поддерживает на выборах. Приятно взбудораженная тем, что неплохо понимает местную речь, Ольга едва не пошутила, что сердце ее отдано Дебсу. Но она вовремя сообразила, как много подозрений вызовет этой остротой, и, чтобы не волновать дам с красными значками на жакетах, ответила, что не лезет обычно в политику. И едва не вскрикнула, когда главная из дам, представившаяся как миссис Вуд, посоветовала ей составить компанию Доктор Говард, что тоже держалась поодаль от политических склок. Воспользовавшись поводом, Ольга расспросила миссис Вуд о ее соседке, и та живо рассказала ей все, что нужно: что Елена жила затворницей, что теперь, в канун выборов, и вовсе перестала принимать гостей, что из людей в доме только двое слуг, а из семьи у нее – лишь взрослый сын Чарльз, который редко бывал у матери. Даже дом Доктор Говард, едва заметный за кронами кленов, миссис Вуд Ольге показала, и последняя вернулась в номер гостиницы почти успокоенная.
Неделю побыв в роли разведчицы, Ольга выяснила почти все, что хотела. Тревога нашептывала подумать еще над легендой, поизучать врага и поле бое, но время неумолимо утекало, а в таких делах оно было на вес золота. Одним погожим вечером Ольга решила, что медлить более нельзя и отдала себе твердый приказ, как акробатка из рассказа Куприна:
– Вперед.
Сначала была мысль переодеться, но Ольга, взглянув в зеркало, отмела ее. В подвыгоревшем на солнце платье, в потертом пальто и сотню раз штопанных перчатках она казалась человеком, совсем не озабоченным своей внешностью, коей являлась она сама и коей должна была являться бедная, но увлеченная медициной студентка, которую Ольга собиралась из себя строить. Отступив на шаг от зеркала, Ольга всмотрелась в свои глаза, в изгибы фигуры, попыталась представить, как видел бы ее человек со стороны. Как безобидную женщину? Или что-то в ней могло выдать убийцу? Профессор Бетлен ни о чем не догадался, и был хорошей репетицией. Но от него ей был нужен лишь адрес, а не жизнь.
Ольга всмотрелась в свои колючие глаза, окинула взглядом маленькое и нелепое, но хорошо сбитое тело. Собственная внешность Ольге не нравилась до того дня, как она встретила Зельду. Та ее телом всегда восхищалась. По-зельдовски восхищалась, разумеется. Говорила, что толстый слой жира защитит мышцы и кости от пуль и будет хорошим запасом во время тюремной голодовки, что безобидный и "мещанский" немного внешний вид не привлечет внимания жандармов. И теперь, глядя на себя в зеркало, Ольга думала о том же. Неопрятная эмансипе, классический "синий чулок", точно сошедший с карикатуры консервативного издания – она не должна была вызвать опасений, даже если Елена ждала гостей и по прошествии стольких лет.
Повторив про себя легенду, Ольга выкурила на удачу папиросу, сунула в карман портсигар и, расплатившись с владельцем гостиницы, пошагала к указанному миссис Вуд дому. Каблуки ее отбивали последние спокойные секунды жизни, но Ольга была невозмутима. Она узнала все, что могла, и теперь была уверена – чем бы ни кончился ее визит, ей хватит ума, чтобы покончить самым верным способом с этой историей.