***
Так и прошло несколько дней, отмеренных тягучими часами сборов и тягостным молчанием. Английская труппа готовилась в обратный, долгий путь. Ребби всё ещё не верилось в реальность происходящего. Она уезжала. Прочь от этого карнавала, от его шарманок, которые теперь звучали как похоронный марш. Прочь от зубчатой тёмной линии леса на горизонте, что каждую ночь являлся ей в кошмарах. Прочь от чудовища, обитавшего в его глубине, которое носило теперь украденное лицо. Её сердце металось, разрываясь на части. Она не могла, не хотела бросать Ингрид. Мысль о том, что та останется одна в этом проклятом месте, повергала её в новый виток немого ужаса. Но Ингрид была права. Каждым взглядом, каждой дрожью Ребби подтверждала эту правоту. Она была тенью, оболочкой, медленно угасающим огоньком. Ей нужен был покой, тишина, расстояние. Ей нужно было выздороветь. Стать сильной снова. А Ингрид… о ней позаботятся. Джим не даст её в обиду. Она должна была в это верить. Иначе не было сил сделать шаг. И вот настал день отъезда. Утро было прохладным, туманным, словно сам Дерри нехотя выпускал её из своих влажных объятий. Артисты помогли вынести её небольшой, до боли скромный сундучок с немногими пожитками, с которыми она прибыла из-за океана. Сама Ребекка осталась в вагончике. Ей нужно было попрощаться с этим местом в одиночестве. Она медленно прошлась по крошечному пространству, дотрагиваясь до предметов, как до священных реликвий. Пальцы скользнули по спинке старого кожаного кресла Боба, впитавшего запах его трубки и грусти. Коснулись стола, за которым они втроем ели тот корявый «торт». Она остановилась перед полкой. Там, в простой деревянной рамке, стояла фотография. Совсем ещё новая, глянцевая. На ней они втроём — Боб в своём бежевом пестром костюме и гриме с мягкой, усталой улыбкой; Ингрид, уже в образе Незабудки, с серьёзным, но сияющим лицом; и она, Ребби, в костюме Димпл, с бирюзовыми прядями в волосах и той самой, уже чуть менее натянутой улыбкой. Они стояли, прижавшись друг к другу, и в их глазах светилось будущее. Будущее, которое было украдено. По щеке Ребекки скатилась тяжёлая, солёная слеза. Она наклонилась, прикоснулась губами к холодному стеклу прямо над лицом Боба, закрыв глаза. Мысленно, из самой глубины своей израненной души, она прошептала: «Прощай, Боб. Прощай, папа… Спасибо за всё. За то, что нашёл меня. За то, что был моим светом. Прости, что не спасла тебя…» Она ещё раз окинула вагончик взглядом, впитывая каждый уголок, каждый луч пыли в воздухе, и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Этот щелчок прозвучал для неё как закрытие целой главы жизни. И тут её застала Ингрид. — Ты здесь, — просто сказала девочка. Она вышла из фургончика отца, её руки были в пыли. Видимо, она что-то там перебирала, устраивала. Её взгляд упал на синюю бархатную ленту, которую Ребби бессознательно сжимала в руке. — Дай-ка, — тихо попросила Ингрид. Ребби протянула ленту. — Папе… папе нравилось, как она смотрелась в твоих волосах. Грусть, тихая и глубокая, как омут, накрыла их обеих. Ингрид встала на цыпочки и ловко, с нежностью, начала заплетать светлые, ещё не до конца оправившиеся от лесной грязи волосы подруги, вплетая в них тёмно-синий бархат со звёздочкой. Когда она закончила, то отступила на шаг, голова слегка набок. — Красиво, — прошептала она, и в её голосе прозвучала не только грусть, но и тень старой, почти забытой гордости. Взяв Ребби под руку, как это делал когда-то Боб, Ингрид повела её к месту сбора. Повозки, гружёные пёстрым скарбом труппы, уже были почти готовы. У одной из них, запряжённой парой усталых лошадей, собрались провожающие. Были здесь и местные артисты, в том числе и Джим. Их лица были серьёзны, в глазах — смесь жалости, облегчения и какой-то своей, невысказанной тревоги. Джим шагнул вперёд. Он опустился на одно колено, чтобы быть с Ребби на одном уровне, и его большая, шершавая рука мягко погладила её по голове, чуть коснувшись бархатной ленты. — Ну что, мышонок, — сказал он хрипло, без обычной бравады. — Готова к дороге? Дальняя она, нелёгкая. Но ты крепкая. Вытянешь. Ребби посмотрела ему в глаза и медленно старательно кивнула. Да. Она должна вытянуть. В этот момент раздался голос Альфонсо: — Ребекка, пора, дитя моё! Она обернулась на зов, а потом взгляд её снова метнулся к Ингрид. В их глазах вспыхнула одна и та же, пронзительная боль предстоящей разлуки. Они бросились друг к другу и сцепились в объятии так крепко, что, казалось, кости затрещали. Они не плакали навзрыд — слёзы текли беззвучно, горячими ручьями, смешиваясь у них на щеках. — Ты помнишь обещание? — прошептала Ингрид, её голос дрожал. — Встретимся. Никогда не забудем. Никогда. И тут она ахнула, отстраняясь: — Чуть не забыла! Подожди! Она полезла в карман своего простенького платья и достала оттуда два маленьких, аккуратных фотографических карточки. Одну — ту самую, втроём. Другую — где они с Ребби стоят в обнимку, в своих лучших платьях, и обе, не сговариваясь, показывают в камеру свои самые настоящие, беззаботные улыбки. На обороте каждой чётким, старательным почерком Ингрид были выведены подписи: «Боб Грей, Ингрид Грей, Ребекка Миллс. Дерри. 1908» и «Ингрид и Ребби. Дерри. 1908». — Так ты точно ничего не забудешь, — сказала Ингрид, вкладывая карточки в руку Ребби. Её улыбка была кривой, печальной, но бесконечно тёплой. Ребби прижала фотографии к груди, туда, где под одеждой всё ещё ныли шрамы от когтей, а потом снова обняла Ингрид, беззвучно шевеля губами: «Я люблю тебя. Я никогда не забуду». — Прощай, Ребби, — всхлипнула Ингрид, пряча лицо в её плечо. — Обязательно поправляйся. Возвращай голос. Возвращайся сама. Я люблю тебя. Они медленно, неохотно отстранились, но ещё держались за руки, не в силах разомкнуть последнюю связь. Ребби сделала первый шаг назад. Их протянутые руки напряглись. Второй шаг. Пальцы начали сползать, цепляясь друг за друга. Третий шаг. Кончики пальцев едва касались. И… разъединились. В воздухе повисла тонкая, невидимая нить, которую вот-вот должны были порвать колёса повозки. Сильные руки одного из артистов бережно помогли Ребби взобраться на повозку, устроить её среди сундуков и свёртков. Она уселась на узкую лавку, не отрывая взгляда от Ингрид. — Трогай! — скомандовал кто-то. Повозка дёрнулась, колёса с скрипом провернулись, заскребли по земле. Ингрид стояла неподвижно, как маленький, тёмный памятник своему горю. Она вцепилась в подол платья, её тело подалось вперёд, будто инстинктивно желая броситься вдогонку. Но она осталась на месте. Только её губы беззвучно шептали: «Возвращайся… возвращайся…» Ребби же не могла оторвать глаз. Она смотрела, как фигурка Ингрид становится всё меньше, как сливается с пёстрой, убогой красотой карнавала на фоне, как превращается в маленькую, одинокую точку. Горячие, горькие слёзы текли по её лицу, смачивая бархатную ленту в волосах. Она не вытирала их. Она смотрела, пока повозка не скрыла Ингрид за углом первого же шатра, а потом — за поворотом дороги, ведущей из Дерри. В какой-то момент изнеможение, стресс и тупая боль во всём теле взяли своё. Глаза её слипались. Она прижала фотографии к сердцу, склонила голову на жёсткий борт повозки и провалилась в тяжёлый, беспробудный сон. Сон, где не было ни леса, ни янтарных глаз. Только тишина и тёмная, бездонная усталость. А повозка, подпрыгивая на ухабах, увозила её всё дальше. Дальше от чёрных сосен, шептавших о смерти. Дальше от пыльных дорожек карнавала, хранившего эхо смеха и крика. Дальше от вагончика, где пахло домом. Всё дальше и дальше от Дерри. В неизвестность. В надежду. В новую жизнь, купленную ценою разбитого сердца. И никто из уезжающих не заметил, как на ближайшей к дороге чахлой берёзе, на самой нижней сухой ветке, бесшумно качнулся и замер одинокий алый воздушный шарик. Совершенно круглый, глянцевый, неестественно яркий на фоне тусклого утреннего пейзажа. Он висел неподвижно, будто наблюдая. А когда последняя повозка скрылась из виду, лёгкий ветерок, которого секунду назад не было, дёрнул за тонкую, невидимую нить. Шарик сорвался с ветки и, плавно, почти призрачно, поплыл в противоположную сторону — вглубь спящих полей, назад, к тёмной линии леса на горизонте. Будто выполнив свою миссию проводов. Или отметив место, куда однажды что-то — или кто-то — возможно, захочет вернуться.Часть 26. Мы обязательно встретимся вновь.
9 января 2026 г., 00:44
Ингрид тихо вошла в вагончик. Горизонтальный луч вечернего солнца, просачиваясь сквозь щель в ставне, разрезал полумрак и падал на кровать. Ребекка сидела там же, где её оставили утром: согнувшись, прижав к груди колени, её спину обрисовывали острые лопатки под тонкой ночной сорочкой. Она не спала. Её взгляд, огромный и потухший, был устремлён куда-то в пустоту за противоположной стеной, в точку, где сходились тени.
В её тонких, бледных пальцах перебиралась лента. Тёмно-синий бархат, потёртый от постоянного прикосновения, и на одном конце — крошечная, вышитая серебряной ниткой звёздочка. Подарок. Тот самый, на день рождения. Она гладила бархат подушечкой большого пальца, снова и снова, будто пытаясь нащупать в нём эхо давнего смеха, тепла, слов: «Самый главный подарок — это вы».
Ингрид почувствовала, как в горле встаёт тяжёлый, горячий ком. Она откашлялась, пытаясь прогнать слабость, и мягко присела на край кровати напротив подруги.
— Ребби, — позвала она тихо, как будто боясь спугнуть хрупкое, беззвучное создание.
Глаза Ребекки медленно, с трудом, перефокусировались на её лице. В них не было узнавания — лишь глубокая, усталая пустота.
— Ребби, послушай меня, — Ингрид осторожно протянула руки и взяла холодные, неподвижные пальцы подруги в свои. — Мне нужно с тобой поговорить. Серьёзно. Ты должна меня услышать.
Она замолчала, давая словам проникнуть сквозь туман страха. Ребби не отдернула рук, но и не сжала их в ответ.
— Ты… ты должна уехать, — выдохнула Ингрид, и её собственный голос задрожал от произнесённого вслух решения.
В глазах Ребекки промелькнула искра — не понимания, а чистого, животного ужаса. Она рванула головой, замотала ею из стороны в сторону, так резко, что светлые спутанные волосы хлестнули её по щекам. Нет. Нет. Нет.
— Нет, слушай, пожалуйста! — Ингрид сжала её руки сильнее, удерживая на месте. — Ты видишь сама! Это место… оно тебя убивает. Ты здесь не выздоровеешь. Каждый звук, каждая тень — они снова водят тебя в тот лес. Здесь… здесь для тебя нет покоя. А там, далеко отсюда, там нет Дерри. Нет этого леса. Там будет тихо. Там у тебя будет шанс… шанс снова стать собой. Вернуть голос. Вернуться к жизни.
Ребби вырвала одну руку и начала жестикулировать. Её движения были резкими, отрывистыми, как у раненой птицы. Она указала на Ингрид, потом на себя, потом сделала жест, изображающий что-то большое, охватывающее — вместе. Потом её пальцы сжались в кулак, и она с силой ткнула себя в грудь, в то место, где, казалось, сидела вечная ледяная глыба страха, и указала вниз, на пол, на землю под вагончиком — здесь, опасно, оно здесь. Она не могла уехать. Не могла оставить Ингрид одну с этим невысказанным ужасом, который витал в самом воздухе.
— Я не могу поехать с тобой, — тихо, с неподдельной, детской и оттого ещё более горькой грустью, сказала Ингрид. Она покачала головой. — Я должна остаться. Здесь. Мой дом здесь. Папино дело… оно здесь. Больше некому. Кто-то должен… должен надеть его улыбку. Нет, не его… — она поправилась, сморщив лоб, пытаясь выразить сложную мысль, — …должен нести тот свет, который он зажигал. Образ Незабудки… он должен жить. Я должна его оживить. Папа… папа хотел бы, чтобы мы были сильными. Обе.
При упоминании Боба что-то в Ребекке надломилось окончательно. Её лицо исказилось гримасой немой агонии. Слёзы, тихие и бесконечные, хлынули с новой силой, её худенькое тело затряслось в беззвучных рыданиях. И Ингрид не выдержала. Всё её детское, вымученное мужество рухнуло под тяжестью этой общей, всепоглощающей боли. Она сама расплакалась — горько, по-детски всхлипывая.
— Я знаю… я знаю, Ребби, — она пролепетала сквозь слёзы, притягивая подругу к себе. — Я тоже… я так по нему скучаю… Каждую секунду. Мне не хватает его шуток, его песен, того, как он гладил меня по голове… Его тёплых объятий… Мне так страшно и пусто без него…
Они сидели, обнявшись, две маленькие, сломленные фигурки в полутьме вагончика, пропахшего теперь лекарствами, пылью и горем. Их слёзы смешивались, падая на тонкую ткань сорочки Ребби и на простую хлопковую юбку Ингрид.
— Но мы… мы должны жить, — наконец выдохнула Ингрид, отстраняясь и смахивая с лица мокрые пряди. Её глаза, красные от слёз, горели странным, не по годам твёрдым огнём. — Ради него. Ради друг друга. Даже если… даже если не вместе. Ты там. Я здесь. Но мы будем жить.
Она взяла лицо Ребби в свои ладони, заставляя её смотреть на себя.
— Мы ещё встретимся. Обязательно. Я обещаю. Мы не навсегда прощаемся. Ты… ты обещай мне, что выздоровеешь. Что вернёшься. Что обязательно, обязательно приедешь обратно. Ко мне. Сюда. А я… — её губы дрогнули в слабой, но решительной улыбке, — я найду тебя. Где бы ты ни была. Я всегда найду тебя. Мы с папой… мы тебя нашли однажды. И я найду снова.
Она замолчала, ища в глазах подруги понимания. Потом протянула к ней мизинец.
— И ещё одно обещание. Самое главное. Мы никогда друг друга не забудем. Никогда. Что бы в жизни ни случилось. Мы — сёстры. Мы — семья. И это навсегда.
Ребекка смотрела на неё сквозь пелену слёз. Секунду, другую. А потом — медленно, неуверенно, как будто двигая тяжёлым грузом, — её губы дрогнули. Уголки рта потянулись вверх, вырисовывая слабую, дрожащую, но настоящую улыбку. Первую за долгие, долгие дни ада. Она кивнула. Коротко, твёрдо. И протянула свой собственный мизинец, обмотанный бинтом.
Их маленькие пальцы сплелись в клятве — тёплой, живой, хрупкой, но непоколебимой, как скала посреди бушующего моря их горя.
Потом они снова обнялись. Крепко, отчаянно, как будто пытались впитать друг в друга на годы разлуки вперёд тепло, запах, саму суть друг друга. Ингрид прижималась щекой к волосам Ребби, шепча ей на ухо сквозь предательские слёзы:
— Мы выживем, Ребби. Мы обязательно выживем. Ради него. Ради друг друга.