День 20
4 января 2026 г., 21:04
Дима продолжал свой упрямый марафон заботы, словно его собственное тело было лишь досадной помехой на этом пути. Он появлялся на пороге моей комнаты, бледный, с лихорадочным блеском в глазах, и сиплым голосом спрашивал: «Ну как там?». Готовил свои «целебные» похлебки на моей кухне, опираясь о столешницу, чтобы не качнуться, и громко шмыгал носом, пытаясь что-то рассказать. И все это с упрямым отрицанием очевидного — своей болезни, которую он перехватил у меня.
Я не мог нарадоваться. Дима был похож на усталую пчелу, которая не в силах бросить свой долг. В его стойкости была какая-то святая, безумная самоотверженность.
Когда затишье в гостиной затянулось на несколько часов, тревога заставила меня подняться. Я прокрался на цыпочках, боясь потревожить и его сон, и хрупкое перемирие между нами.
Дверь в гостиную была приоткрыта. Воздух в комнате был спертым и густым, пахшим болезнью — сладковато-прелым запахом пота и жара. Дима лежал на диване, сбросив одеяло. Он не спал, а скорее плавился. Его тело было обмякшим, безвольным, лицо залито неестественным румянцем, влажные волосы прилипли ко лбу и вискам. Жалкое и бесконечно дорогое зрелище.
Услышав мой шаг, он с трудом разлепил веки. Взгляд был мутным, неосознанным, будто он продирался сквозь толщу лихорадочного бреда.
— А... Стас... — его голос был хриплым и густым, как сироп. — Я... сейчас встану... Чего ты?..
— Лежи, — тихо, но твердо приказал я. — Никуда ты не встанешь.
Я обжегся ладонью о его лоб и ринулся за лекарствами. Смочил полотенце в ледяной воде, отжал и повесил на руку. В одной ладони держал стакан с водой, в другой — жаропонижающее.
Дима поднялся сквозь боль, чтобы запить таблетки, и тут же рухнул обратно на диван. Кажется, я услышал, как скрипят его кости. Я положил сложенное полотенчико на его лоб и слегка прижал, чтобы оно лучше отдало холод. Дима обмяк под моей рукой и закрыл глаза. Короткие ресницы подрагивали, как крылья бабочки, над слезливыми глазами. С какой болью он сейчас борется?
— Сейчас будет полегче, — прошептал я, с трепетом опуская ладонь на его плечо. Кожа под футболкой пекла сильнее солнца летом.
Непроизвольно мои пальцы сжались и кругами пошли от плеча к шее. Осторожно, практически не давя, чтобы не причинить боль. Кожа горела. Скользнул ладонью к загривку, впутался пальцами в волосы. Дима сейчас был таким хрупким, словно балансировал между обмороком и жизнью. Мне хотелось удержать его в мире.
Дима что-то промычал, но я не расслышал. Вопросительно хмыкнул в ответ, показывая свою заинтересованность. Он снова что-то промямлил, и я опять не понял... Я криво улыбнулся, чувствуя комочек неловкости в желудке. Стыдно переспрашивать.
Дима продолжил что-то лепетать в лихорадке, а я слушать эти бессвязные звуки. Такой милый. А потом, сквозь шум в собственных ушах, я разобрал:
— ...зачем... бросил?..
Слова впились в меня острее любого ножа. Глоток был сделан на сухом горле.
— Я... я идиот, Дим. Прости, — выдохнул я, и это было самым искренним, что я говорил за последние годы.
За эти минуты Дима нагрел полотенце и даже высушил его в какой-то степени. Я убрал тряпку и нежно коснулся его лба губами.
Дима резко открыл глаза. Его взгляд, еще мутный от жара, был полон чистого, детского удивления.
— Стой... — его пальцы слабо уцепились за край моей футболки. — Не... бросай... опять...
Эти слова, тихие и обжигающие, ударили прямо в солнечное сплетение. На душе расцвело что-то огромное и теплое, сладкое до головокружения. Он говорил не о себе, не о болезни. Он говорил о нас.
— Я сейчас, — пообещал я, и голос мой сорвался на шепот. — Я вернусь. Минутку, Дим, подожди. Держись.
Я вернулся с новым, холодным компрессом, аккуратно сменил его.
— Я здесь, — сказал я, и мой голос прозвучал непривычно мягко, почти по-матерински. — Я никуда не уйду.
В ответ он тихо, по-детски угукнул, его веки сомкнулись, и через пару минут его дыхание стало ровным и глубоким, хотя и все еще тяжелым. Он уснул. Просто лапочка. И самый большой в мире упрямец. И моя самая большая боль и самая нежная надежда. И все это — одновременно.