2. Лихая ночь
7 января 2026 г., 21:03
Тьма пришла не с закатом, а по щелчку невидимого выключателя. Одно мгновение - плоская, синяя муть искусственного неба давила сверху, следующее - её сменила абсолютная, густая чернота, лишённая звёзд, луны, малейшего намёка на свет. Это не была ночь природы. Это было отключение системы. Темнота оказалась физической, осязаемой, как бархатная пелена, наброшенная на мир и вдавившая его в тишину. Тишину, которую нарушало лишь тяжёлое, храпящее дыхание нескольких тел, разбросанных вокруг.
Тьма пришла не с закатом, а по щелчку невидимого выключателя. Одно мгновение — плоская, синяя муть искусственного неба давила сверху, приглушая любые мысли своим безжизненным, тотальным присутствием. Следующее мгновение — её сменила абсолютная, густая чернота, лишённая звёзд, луны, малейшего отсвета, намёка на свет или перспективу. Это не была ночь природы с её бархатными переходами, утешительными созвездиями и обещанием рассвета. Это было выключение. Окончательное и бесповоротное. Темнота оказалась не просто отсутствием света, а физической, осязаемой субстанцией, как бархатная, но непробиваемая пелена, наброшенная на мир и вдавившая его в беззвучный вакуум. Тишина, последовавшая за светом, была столь же абсолютной, нарушаемой лишь тяжёлым, храпящим, животным дыханием нескольких тел, разбросанных вокруг в случайном, уставшем беспорядке. Это были звуки сытости, глубокого, заслуженного покоя хищников, наевшихся досыта.
Боль вернулась первой. Она не нахлынула внезапным приступом, а подкралась, как холодный, коварный прилив, подмывающий берег сознания. Сначала - это было тупое, разлитое, нелокализованное нытьё во всём теле, будто его целиком, со всеми костями и внутренностями, положили под гигантский, безжалостный пресс, который медленно, но верно сжимался. Потом, по мере того как сознание, липкое и вязкое, продиралось сквозь вату беспамятства и шока, боль начала дробиться, кристаллизовываться в отдельных, чётких, невыносимых точках. Острый, горячий шквал в вывихнутом плече, где кость, вышедшая из сустава, давила на воспалённые связки и разорванные мышечные волокна, посылая в мозг постоянные, пульсирующие сигналы бедствия. Глухая, пульсирующая агония внизу живота и промежности - невыносимая, разрывающая внутренности боль, свидетельствующая о глубоких, множественных внутренних травмах, растяжениях и разрывах, о том, что его самое сокровенное пространство было не просто нарушено, а варварски перепахано. Резкая, колющая болезненность в рёбрах при каждой попытке вдохнуть поглубже - словно обломки сломанных или ушибленных костей впивались в мягкую ткань лёгких. Ноющая, тупая ломота в челюсти, отдававшая в висок и ухо. И везде - на поверхности кожи, под кожей, в глубине мышц - отпечатки, карта насилия: синяки, переходящие из фиолетовых в сине-чёрные и грязно-жёлтые тона; ссадины, стёршие кожу до кровавого месива; засохшие, стягивающие кожу корки спермы, смешанной с пылью, которые саднило и жгло при малейшем движении. Он был живой, дышащей раной.
Друг открыл глаза. Вернее, открыл глаз. Один. Правый. Левый оставался намертво склеенным опухолью, засохшей кровью и липкой слизью слёз. Ресницы слиплись в один болезненный комок. Мир предстал перед ним в узкой, мутной, искажённой щели, как через разбитое, забрызганное грязью стекло. Он лежал на боку, поджав колени к груди в инстинктивной, жалкой позе эмбриона, пытаясь хоть как-то сохранить жалкие, рассеивающиеся в ледяном воздухе остатки собственного тепла. Воздух на полигоне сменился - был прохладным, стал холодным, почти ледяным, пронизывающим до костей. Он дрожал - мелкой, частой, неконтролируемой дрожью, которая начиналась где-то глубоко в животе и раскатывалась волнами по всему телу, заставляя стучать зубы. Мысли двигались медленно, вязко, тяжело, словно пробирались сквозь густой, чёрный сироп. Они путались, накладывались друг на друга, не желая складываться в последовательность. "Где я? Что случилось? Почему так больно? Темно. Холодно. Сеня… Лаборатория… Доктор… Клоны… Стрэндж… Нет… Нет-нет-нет…" Воспоминания, острые и ядовитые, обрушились каскадом, не как картинки, а как телесные ощущения: боль, давление, запах, вкус. От них физически затошнило, желудок, пустой и избитый, судорожно сжался. Он сглотнул, пытаясь подавить рвотный позыв, и горло ответило острой, режущей болью - живое, свежее напоминание о недавнем вторжении, о том, как его заставляли глотать.
Он пролежал так, не в силах пошевелиться, не зная, сколько времени прошло - минуты, часы? Время здесь, в этой черноте, потеряло всякий смысл, растянулось в бесконечную, страдальческую точку. Дрожь становилась всё сильнее, превращалась в судороги, холод проникал внутрь, в кости, в мозг, замораживая саму мысль. Лежать так дальше означало просто замерзнуть, тихо и незаметно превратиться в ещё один холодный, безмолвный объект на этом бесконечном полигоне, в удобрение для этого искусственного ада. Инстинкт выживания, приглушённый, избитый, затоптанный, но ещё не добитый окончательно, зашевелился где-то в самом основании позвоночника, в древних отделах мозга. Он заставил его пошевелиться. Каждое малейшее движение было отдельной, изощрённой пыткой. Он оторвал щеку от холодного, шершавого, неумолимого асфальта, разлепив кожу с тихим, болезненным звуком. Медленно, с тихим, сдавленным стоном, выпрямил онемевшую, одеревеневшую ногу. Потом - другую. Сил не было. Совсем. Казалось, что даже на то, чтобы дышать, энергии уже не осталось. Но был страх. Глухой, парализующий, но всё же двигающий страх остаться здесь, в этой тьме, наедине с этими существами, пока они спят. Страх, что когда они проснутся, это начнётся снова. Этот страх оказался сильнее апатии.
С нечеловеческим усилием, опираясь на локоть здоровой руки (другая, вывихнутая, висела плетью, любое движение в ней вызывало вспышку белой, ослепляющей боли), он приподнял верхнюю часть туловища. Голова тотчас закружилась, в ушах зазвенел тонкий, высокий звук, в глазах поплыли тёмные пятна. Он сел, сгорбившись, обхватив колени. От этого простого движения заныло, загорелось всё внутри, будто внутренности были усеяны осколками стекла. Он сидел, опустив голову, дыша часто и поверхностно, стараясь не углублять вдох, чтобы не разбередить рёбра.
Затем, преодолевая головокружение, он медленно поднял голову и осмотрелся - насколько позволяла узкая щель зрения и кромешная, непроглядная тьма. Он различал лишь тёмные, неподвижные, бесформенные силуэты, разбросанные вокруг, как куски угля, вывалившиеся из потухшего костра. Они были везде. Некоторые храпели - низко, хрипло, с присвистом. Кто-то тяжёло сопел. Кто-то тихо постанывал во сне. Они спали. Спали мирно, глубоко, безмятежно, как звери после удачной, сытной охоты, уставшие и довольные. Их сон был самым страшным доказательством его полной, абсолютной беспомощности и их - окончательной победы.
И тут его взгляд, блуждающий в темноте, упал на одного из них. Того, что был поменьше ростом, коренастее, с более хищным изгибом скул. Того самого, что с таким животным, почти эстетским наслаждением нюхал его трусы, вдыхая запах его страха и унижения. Этот клон лежал на спине, в нескольких метрах от него, один, чуть в стороне от основной, сбившейся в кучу груды тел. Его лицо, обращённое к чёрному небу, в темноте казалось не таким жестоким, почти спокойным. Расслабленным. Может, даже безмятежным. Лицо Сенчоуса, но лишённое той живой, знакомой энергии, заменённое странной, пустой умиротворённостью. В воспалённом, отчаявшемся сознании Друга, отчаянно ищущем хоть какую-то соломинку, хоть малейшую щель в этой стене безысходности, мелькнула искра абсурдной, безумной, детской надежды. "Он… он тогда казался почти… увлечённым. Не просто жестоким. Как будто ему нравился сам процесс, а не просто причинение боли. Как коллекционеру. Может… может в нём, в этом конкретном, есть что-то ещё? Какая-то искра, намёк на что-то, что можно тронуть? Может, он поймёт? Поймёт, что я не просто объект, что я… что я могу чувствовать?"
Мысль была идиотской, наивной до самоуничтожения. Он знал это где-то на дне души, в том уголке, что ещё сохранял остатки рациональности. Он видел, что они из себя представляли. Но альтернативой была только беспомощность, холод и ожидание нового утра, нового цикла насилия. Он должен был попытаться. Хотя бы попытаться. Это был последний, отчаянный жест утопающего.
Ползти было невероятно, невыразимо тяжело. Каждое движение отзывалось новой вспышкой боли: в рёбрах, сведённых спазмом; в тазу, где кости будто были вывернуты наизнанку; в промежности, где любое напряжение мышц вызывало мучительную судорогу. Асфальт, шершавый и холодный, как наждачная бумага, царапал, сдирал обнажённую кожу коленей, бёдер, ладоней. Он двигался медленно, сантиметр за сантиметром, затаив дыхание, боясь издать любой звук, который мог бы разбудить хоть кого-нибудь из этих спящих демонов. Лёгкий, пронизывающий ветерок, гулявший по пустынному полигону, заставлял его голую кожу покрываться пупырышками, вызывая новый приступ дрожи. Расстояние в несколько метров казалось бескрайней, непреодолимой пустыней. Казалось, ползёт он целую вечность, агонизирующую вечность, измеряемую только болью и страхом. Наконец, он оказался рядом. Клон спал, его грудь равномерно, медленно поднималась и опускалась под ритмичное, неглубокое дыхание. Друг замер, глядя на это знакомое и в то же время абсолютно чужое лицо, на эти черты, которые он знал с детства, искажённые теперь фиолетовым оттенком и странным покоем. Сердце колотилось где-то высоко в горле, сухо и часто, как у пойманной птицы.
Он протянул дрожащую, грязную руку. Не смея коснуться, он прошептал, и его голос вышел сорванным, сиплым, едва слышным, похожим на шелест сухих листьев:
- Эй… - пауза, попытка сглотнуть. - Проснись…
Клон не шелохнулся. Не изменил ритма дыхания. Друг, собрав всё своё мужество, каплю за каплей, медленно, кончиками пальцев коснулся его обнажённого, прохладного плеча. Кожа была гладкой, почти восковой, и неестественно холодной, как у рептилии. Он дёрнул руку назад, будто обжёгшись, оставив на том месте грязный отпечаток.
- Пожалуйста… - снова прошептал он, чуть громче, и в его голосе прозвучала мольба, которой он сам стыдился. - Проснись… мне нужно…
Фиолетовые, лишённые ресниц веки дрогнули. Сонная плёнка над чёрными, бездонными зрачками отступила. Веки медленно, тяжело открылись. В темноте его глаза казались просто чёрными дырами, поглощающими скудный свет откуда-то изнутри них самих. Он уставился на Друга без выражения, без удивления, без гнева - с полным, пустым равнодушием, будто ожидал его здесь, будто это была лишь следующая, предсказуемая фаза его существования. Друг инстинктивно попятился, отползая на несколько сантиметров, но затем заставил себя остановиться, не дать страху взять верх над жалкой надеждой.
- Что? - голос клона был сонным, низким, хрипловатым, точно его не использовали несколько часов.
- Я… - Друг попытался прочистить горло, но это вызвало новый приступ боли. - Мне нужна помощь. Пожалуйста.
Он умолк, понимая, как нелепо, как безнадёжно глупо звучат эти слова здесь, в этом месте, обращённые к этому существу. Слова казались ему чужими, наивными до смешного, до самоуничтожения.
- Пожалуйста, - повторил он, уже почти беззвучно. - Я… я не могу так. Мне больно. Ужасно больно. И я замёрз.
Клон молча смотрел на него. Его взгляд был непроницаемым. Пауза затянулась, наполнилась свинцовой тяжестью. Друг уже готов был отползти обратно, сжаться в комок и просто ждать конца. Но потом уголок рта клона - того самого рта, что так похоже ухмылялся днём, - дрогнул. Не в улыбку. В нечто другое. Едва уловимое движение мышц, которое могло означать что угодно: презрение, любопытство, раздражение, расчёт.
- Помощь? - переспросил "Сенчоус", и в его голосе, всё ещё сонном, послышалась ленивая, но явно заинтересованная нотка. Он медленно, с ленцой, приподнялся на локте, поворачиваясь к Другу боком. Плечи и мышцы груди плавно напряглись. - Ты просишь у меня помощи?
Друг, ухватившись за этот проблеск интереса, как за единственную соломинку, кивнул. Он не мог вымолвить больше, слова застряли комом в пересохшем, разбитом горле.
- Да… - наконец выдавил он. - Воды… Или… просто не трогайте меня больше. Пожалуйста. Дай… дайте мне уйти. Или хотя бы не трогайте.
Клон внимательно, изучающе разглядывал его. Его взгляд, тяжёлый и пристальный, скользнул по обнажённому, дрожащему от холода и страха телу, покрытому грязью, синяками, ссадинами и засохшими, отвратительными следами их коллективного насилия. Он смотрел, как художник на испорченный холст, оценивая повреждения. В его чёрных, не отражающих свет глазах что-то промелькнуло - не жалость, никогда не жалость, а холодное, аналитическое любопытство. Расчёт. Интерес к новому, неожиданному повороту в игре.
- Уйти ты не сможешь, - мягко, почти сочувственно сказал клон, и эта мягкость была страшнее любой угрозы. - Отсюда не уходят. Это… всё. Но помощь… - он сделал театральную паузу, - помощь я оказать могу. Тебе же плохо? Холодно? Болит?
Друг снова кивнул, и в его единственном видимом глазе, красном от лопнувших сосудов и слёз, блеснула мокрая, безумная, отчаянная надежда. Эта надежда была таким же предательством по отношению к самому себе, как и всё остальное, но он цеплялся за неё, потому что больше цепляться было не за что.
Клон медленно протянул руку. Не для удара, не чтобы схватить. Он протянул её открытой ладонью вверх, а затем так же медленно, с преувеличенной осторожностью, провёл тыльной стороной пальцев по щеке Друга, смахивая засохшую грязь и крупинки асфальта. Прикосновение было неожиданным. Оно было холодным, но движению придавалась странная, почти нежная плавность. Друг вздрогнул всем телом, но не отпрянул. Это прикосновение не причиняло боли. После часов, проведённых в море грубого насилия, эта псевдонежность была оглушающей, сбивающей с толку.
- Ложись, - тихо, но твёрдо скомандовал клон.
- Что?.. - не понял Друг, его мозг отказывался обрабатывать это.
- Ложись рядом. На спину. Я согрею. Холодно же.
Разум, тот крошечный островок, что ещё сохранялся в его опустошённом сознании, кричал, что это ловушка. Что это невозможно. Что это очередная, более изощрённая жестокость. Но его тело, измученное, разбитое, изъязвлённое холодом и болью, жаждало хоть какого-то тепла, хоть какого-то, самого жалкого намёка на заботу, на человеческое (или хотя бы похожее на человеческое) участие. Тело предавало разум, как уже предавало его раньше. Друг, повинуясь скорее животному инстинкту, чем какой-либо логике, медленно, со стоном, вырывавшимся между стиснутых зубов, перевернулся и опустился на асфальт рядом с клоном, на спину. Он лежал, зажмурив единственный глаз, ожидая удара, пинка, нового, грубого вторжения. Его тело напряглось в ожидании боли.
Но вместо боли он почувствовал, как тело клона придвинулось к нему. Оно было не таким холодным, как асфальт; от него исходил слабый, но различимый животный жар. Потом клон наклонился над ним. Его лицо скрыла тень, но Друг почувствовал на своём лице тёплое, влажное дыхание, пахнущее чем-то металлическим и чужим. И затем - прикосновение. Сначала губ. Мягких, прохладных губ. Они коснулись его виска, чуть влажных от холодного пота. Потом - уголка его рта. Это не был поцелуй в человеческом понимании. Это было мокрое, исследующее, почти клиническое прижатие, как будто клон изучал текстуру его кожи, его реакцию. Движение было лишено страсти, нежности, даже простой животной похоти. Оно было странным, отстранённым, экспериментом.
- Видишь? - прошептал клон ему прямо в губы, и его голос звучал убедительно, почти убаюкивающе, как голос врача, обещающего, что сейчас будет не больно. - Я помогаю. Я же сказал.
Его губы сместились, нашли губы Друга и прижались к ним плотнее, сильнее. Они были упругими и неподвижными. Потом между них проскользнул язык. Скользкий, сильный, настойчивый, он проник в его рот, не спрашивая разрешения, но и не с той грубой силой, что была днём. Это было скорее утверждение факта. Друг замер. Это было отвратительно. Это было мерзко. Но это не было больно. И это не было тем насилием, к которому он уже начал привыкать. После всего, что было, эта пародия на близость, эта иллюзия нежного контакта оглушала, сбивала все внутренние защитные механизмы. Его тело, запутанное, сломленное, лишённое всяких ориентиров, отреагировало на теплоту, на близость другого живого существа, пусть и в таком извращённом виде, вопреки всем командам мозга. В нём что-то дрогнуло. Что-то глубокое, постыдное, примитивное и абсолютно неподконтрольное. Биология предавала психологию.
Клон, не отрывая рта, движением, полным какой-то жуткой привычности, опустил свою свободную руку. Его пальцы, длинные, умелые и на удивление тёплые, скользнули вниз по животу Друга, избегая особенно сильных синяков, двигаясь с расчётливой осторожностью. Друг вздрогнул всем телом, пытаясь инстинктивно отодвинуться, сомкнуть ноги, но клон другой рукой, сильной и неумолимой, придержал его за здоровое плечо, прижав к асфальту.
- Тише, - прошептал он между влажными, липкими поцелуями, его голос был густым, убедительным. - Расслабься. Просто расслабься и дай мне помочь.
Его пальцы, достигнув цели, обхватили член Друга. Он был мягким, сморщенным, съёжившимся от холода, страха и глубокого, всепоглощающего стыда. Но прикосновение было настойчивым, уверенным, ритмичным. Клон работал рукой не спеша, со знанием дела, с отвратительным профессионализмом, одновременно продолжая глубоко, влажно, монотонно "целовать" его. Это была чудовищная, извращённая пародия на близость, на акт, который должен был быть добровольным и желанным. Мозг Друга протестовал, кричал о мерзости, о предательстве, о том, что это хуже, чем просто изнасилование, потому что это вовлекало его самого, заставляло его тело откликаться. Но его изолированное, травмированное, оскоплённое болью тело, лишённое любого иного источника стимуляции, кроме боли и унижения, начало отзываться на этот настойчивый, методичный стимул. Кровь, вопреки воле, вопреки сознанию, прилила к покоробленному, испытывавшему только насилие и боль органу. К ужасу, к отвращению, к вселенскому стыду Друга, он почувствовал, как под пальцами клона он начал медленно, неумолимо твердеть, наполняться, оживать.
Чувство стыда было таким всепоглощающим, таким тотальным, что на миг перекрыло даже физическую боль. Оно было горячим и холодным одновременно, сжимало горло, давило на грудную клетку. Слёзы, горячие и солёные, снова выступили в его единственном глазу и потекли по виску в волосы. Он пытался отвернуться от этого мерзкого поцелуя, от этого пародийного акта, но клон крепко держал его голову, не давая отстраниться ни на миллиметр. Рука у него между ног двигалась быстрее, техника становилась более изощрённой, пальцы скользили по чувствительным местам с пугающим знанием дела. Ощущения, давно забытые, смешанные с горечью, отвращением, унижением и леденящим стыдом, накатывали волнами, против его воли, против его разума. Это было не удовольствие. Ни капли. Это была физиологическая измена самому себе, последнее, окончательное, самое глубокое падение. Его собственное тело праздновало свою капитуляцию.
- Вот так… - бормотал клон, его губы скользили по щеке Друга к мочке уха. Дыхание было горячим и влажным. - Вот так, видишь? Ты же этого хотел. Ты просил помощи. Я помогаю. Я делаю тебе хорошо. Кончай. Кончай для меня.
Эти слова, произнесённые с такой уверенностью, с такой спокойной наглостью, стали последней каплей. Друг не мог выдержать. Его тело, преданное им самим, его разумом, его надеждой, содрогнулось в серии коротких, судорожных, абсолютно безрадостных спазмов. Он кончил, чувствуя, как из него вырывается что-то последнее, что, может быть, ещё оставалось чистого, человеческого, и пачкает его и без того грязное, осквернённое тело, и руку клона. Это было не освобождение, а кастрация души. Волна тошноты, стыда и бесконечного, всепоглощающего отчаяния захлестнула его с такой силой, что он перестал дышать. Он лежал, беспомощный, беззвучно рыдая, его грудь судорожно вздымалась, а тело била мелкая, неконтролируемая дрожь.
Клон отстранился. Он сел, посмотрел на свою липкую, испачканную белём руку с тем же расчётливым, аналитическим любопытством, с каким разглядывал его трусы. Потом перевёл взгляд на Друга, который лежал, уставившись в чёрное небо одним мёртвым глазом.
- Ну вот, - констатировал он просто, без эмоций, как констатировал бы результат удавшегося эксперимента. - Помог. Согрел.
Затем, не меняя выражения, он медленно поднёс руку ко рту и лизнул пальцы, один за другим, не отводя своего чёрного, пустого взгляда от лица Друга. Он сделал это с тем же видом дегустатора, что и днём. Потом лёг обратно на асфальт, устроился поудобнее, положив руки под голову.
- Теперь спи, - сказал он, закрывая глаза. - Или иди. Как знаешь. Но тихо.
И он, казалось, мгновенно погрузился обратно в сон. Помощь была оказана. Полностью. По его условиям. По его извращённой логике.
Друг лежал, не двигаясь, охваченный ледяным, безвоздушным вакуумом стыда. Этот стыд был страшнее любой физической боли, любого избиения, любого изнасилования. Потому что это было сделано с его молчаливого, отчаянного согласия. Он обманул сам себя. Он попросил, и он получил. Он попросил тепла и получил похабный, унизительный акт, в котором сам принял участие. Он опустился ниже, чем мог себе представить. Медленно, как автомат, лишённый воли, он поднялся. Ноги дрожали, но теперь дрожала и душа, разбитая вдребезги. Он не смотрел на клона. Он не смотрел ни на кого. Он просто пополз прочь, уползая от этого места, от этого существа, от себя самого, от памяти о том, что только что произошло. Он хотел только одного - исчезнуть, раствориться в этой тьме, перестать существовать, стереть сам факт своего бытия и этого немыслимого позора.
Но его движение, тихий шорох голого тела по шершавому асфальту, его прерывистое, всхлипывающее дыхание - всего этого оказалось достаточно в звенящей тишине ночного полигона. Один из спавших неподалёку клонов, самый крупный, ворочался во сне и хрипло, сквозь сон пробормотал:
- Кто шевелится?
Голос "помощника" донёсся из темноты, ленивый, спокойный и довольный, без тени сна:
- Новенький. Неугомонный. Кончил у меня в руке и пополз.
Тишину ночи, тягучую и гнетущую, разорвал сначала сонный, а затем быстро набирающий силу, живой смех. Не один, а несколько голосов. Потом - движение. Тени зашевелились.
- Куда это он? - раздался другой голос, более бодрый. - Опять убежать собрался?
- Наверное, воздухом подышать, - съязвил кто-то третий.
Друг замер, прижавшись к асфальту, затаив дыхание, надеясь, что его не заметят, что они снова уснут. Но это была тщетная надежда. В темноте вспыхнул свет. Не настоящий свет, а исходящий от самих клонов - их глаза, эти чёрные бездны, в полной темноте засветились слабым, зловещим, фиолетовым фосфоресцирующим свечением, как у глубоководных хищников или гнилушек в лесу. Несколько пар этих светящихся, не мигающих точек медленно повернулись и уставились прямо на него, выхватывая его из тьмы.
Друг замер, прижавшись к асфальту, затаив дыхание, надеясь, что его не заметят, что они снова уснут. Но это была тщетная надежда. В темноте вспыхнул свет. Не настоящий свет, а исходящий от самих клонов - их глаза, эти чёрные бездны, в полной темноте засветились слабым, зловещим, фиолетовым фосфоресцирующим свечением, как у глубоководных хищников или гнилушек в лесу. Несколько пар этих светящихся, не мигающих точек медленно повернулись и уставились прямо на него, выхватывая его из тьмы.
- А, точно, - пробормотал тот самый высокий клон, что ломал ему руку. Он приподнялся, и его глаза горели в темноте как два холодных фиолетовых уголька. - Мы же не все с ним сегодня как следует поздоровались. Я, кажись, только один раз. Да и то утром.
Друг, увидев эти приближающиеся огоньки, инстинктивно попытался вскочить и побежать, сделать последний, отчаянный рывок. Но его тело, избитое, ослабевшее, с вывихнутой рукой, не слушалось. Он лишь судорожно дёрнулся и упал на бок. Его нагнали за два шага. Сильные, привычные к темноте руки снова схватили его, но теперь уже без злобы, без азарта, почти с усталой, привычной деловитостью, как берут инструмент, который надо доделать.
- Ночная смена, - усмехнулся один, прижимая его лицом к холодному, вонючему асфальту. - Работа не ждёт.
На этот раз не было никакой церемонии, никакой очереди, никакого ритуала возбуждения. Была просто утомительная, механическая, почти скучная работа. Они использовали его поочерёдно, без страсти, почти без звука, как спросонья завершая недоделанную за день рутинную задачу. Движения были резкими, но без энтузиазма. Они торопились вернуться ко сну. Боль была уже знакомой, почти привычной, отточенной до автоматизма, и от этого она становилась лишь более горькой, более унизительной. Он не кричал. Он не сопротивлялся. Он просто лежал, уставившись в непроглядную темноту перед собой, чувствуя, как внутри него, в самой глубине, что-то последнее, хрупкое, что, может, ещё теплилось, - окончательно ломается, гаснет и умирает. Он был пустой оболочкой.
Когда они закончили, просто отползли в стороны, тяжело дыша, один из клонов, тот что был повыше, что-то заметил на земле, у своего бока. Он наклонился, его фиолетовые глаза осветили небольшой чёрный комок ткани. Он поднял его. Это была шапка Друга. Его чёрная, вязаная шапка, талисман, его щит от внешнего мира, который он не снимал никогда. Теперь она была грязной, помятой, валялась в пыли. Клон развернул её, посмотрел внутрь, потом фыркнул, коротко и презрительно.
- Смотрите-ка, что валяется, - сказал он, держа шапку за край. - Забыл свою робу.
Идея родилась мгновенно, без слов, переданная одним взглядом, одной усмешкой. Она витала в воздухе, наполненном усталостью и остаточной, спящей жестокостью. Они передавали шапку по кругу, от одного к другому, как эстафетную палочку. Каждый из десяти клонов, хихикая сонным, довольным хихиканьем, накончал внутрь неё, направляя струи тёплой, липкой, белой слизи прямо в шерстяную ткань. Кто-то делал это стоя, кто-то на корточках. Звук был тихим, влажным. Когда последний, десятый, закончил, с довольным вздохом отдавая шапку обратно высокому, та отяжелела, стала мокрой насквозь, её внутренность была залита до краёв густой, полупрозрачной массой, которая сочилась сквозь петли и капала густыми, тягучими каплями на асфальт. Запах, острый, специфический, смешался с общим смрадом места.
Высокий клон, держа эту отвратительную ношу двумя пальцами, как что-то гадкое, подошёл к Другу, который всё ещё лежал, не двигаясь, лицом вниз. Он грубо перевернул его на спину сапогом. Затем наклонился, взъерошил его спутанные, грязные волосы своей липкой рукой, оставляя в них полосы. А после, с преувеличенной, театральной нежностью, похлопал его по щеке этой самой наполненной шапкой. Холодная, мокрая ткань, пропитанная их семенем, шлёпнулась по его коже.
- На, - сказал клон, и в его голосе звучала плохо скрываемая насмешка. - Твоя вещь. Не теряй. Береги память.
Он не надел её ему на голову. Он просто бросил её, с легким хлюпающим звуком, рядом с его лицом на асфальт, так что уголок мокрой ткани коснулся его щеки. Запах ударил в нос - концентрированный, сладковато-горький, тошнотворный, запах их коллективного обладания, впитанный в последний предмет его старой жизни.
Друг не смотрел на неё. Он смотрел в пустоту над собой, в чёрное, беззвёздное небо. Его глаз был сухим. Слёз больше не было. Потом он услышал новый звук - не звук тела, не храп, не шёпот. Это был звук жидкости, льющейся под напором. Он медленно, с огромным усилием, перевёл взгляд. Несколько клонов, три или четыре, встав над ним в полукруг, справляли малую нужду. Они делали это не одновременно, а поочерёдно, как будто по договорённости. Струи мочи, тёплые, жёлтые и резко, едко пахнущие, хлестали на его тело, на его грудь, живот, на бёдра и ноги. Они не смеялись сейчас. Они не переговаривались. Они делали это молча, сосредоточенно, с тем же спокойным, деловым выражением, с каким поливают землю или моют пол. Это был последний штрих, окончательная метка, акт предельного обесчеловечивания. Обливание нечистотами. Ритуальное смывание, осквернение всего, что могло в нём ещё оставаться - достоинства, надежды, самой воли к жизни. Они метили территорию. Он был их территорией.
Теплота мочи на холодной, покрытой гусиной кожей коже была отвратительна, контрастна, невыносима. Едкий, аммиачный запах ударил в нос, смешался с другими запахами, создавая невыразимую, тошнотворную вонь. И тогда в нём, в самой глубине того, что когда-то было личностью, что-то порвалось. Окончательно и бесповоротно. Не физически, а метафизически. Тихие, сдержанные всхлипы, которые он даже не осознавал, что издаёт, переросли в рыдания. Не в крик, не в вопль отчаяния. В глухие, отчаянные, бесконечные, надрывные рыдания, которые выливаются, когда плакать уже нет сил, но остановиться невозможно, когда всё внутри разорвано в клочья и боль выходит наружу единственным доступным способом. Он лежал под этим тёплым, вонючим, унизительным душем и рыдал. Слёзы, которых, казалось, уже не могло быть, хлынули из его глаза ручьями, смешиваясь на его лице со струями мочи, с грязью, с позором. Он не думал о спасении. Не думал о Сенчоусе, о Стрэндже, о лаборатории. Он не думал о боли. Он думал только о том, как бы это всё закончилось. Как бы всё закончилось. Впервые за весь этот бесконечный кошмар, от первого щелчка платформы до этой леденящей темноты, он искренне, всем своим существом, каждой клеткой своего изуродованного тела и разорванной души захотел одного - умереть. Просто перестать быть. Чтобы эта тьма, которая была вокруг, внутри и повсюду, поглотила его навсегда, без остатка, без памяти, без следа. Это желание, чистое и ясное, было единственным, что осталось в его опустошённой, разбитой, растоптанной, осквернённой душе. Желание небытия. И это желание было его последней, горькой свободой.