И побежала.
Впереди – синие мигалки, скорая с распахнутыми задними дверцами, люди в форме, люди в жилетах, люди, которые что-то кричат, машут руками, пытаются остановить.Она не слышала никого.
Она просто бежала туда, где на асфальте, в луже собственной крови, под ослепительным светом фар служебных машин, лежала она. Дженна упала на колени рядом с ней, даже не заметив, как асфальт разодрал джинсы и кожу. — Эмма... Эмма... боже мой, Эмма... Это было не лицо. Это была маска. Маска из крови, грязи и чего-то такого, от чего у Дженны внутри всё оборвалось и рухнуло в чёрную, ледяную пропасть. Волосы – слипшиеся, тёмные от крови. Лицо – белое, как та самая бумага в тетради, белее, чем всё белое, что она видела в жизни. Глаза закрыты. Губы приоткрыты, и из уголка рта тянется тонкая красная ниточка, стекает по щеке, теряется в луже на асфальте. Шлема рядом не было – слетел, разбился, валялся где-то в стороне осколками пластика и стекла. Мотоцикл – груда искореженного металла в десяти метрах. Теперь просто кусок железа, который больше никогда не заведётся. Рядом суетились люди в синей форме. Кто-то пытался оттащить Дженну, кто-то кричал, чтобы она отошла, не мешала, дала работать. Она не слышала. Она вцепилась в холодную, безжизненную руку Эммы – ту самую, что писала эти страницы, ту самую, что гладила её по щеке, ту самую, что сжимала её пальцы в темноте – и сжимала, сжимала, сжимала, будто могла передать ей жизнь через эту хватку. — Не смей, — зашептала она, и голос её был хриплым, сломанным, чужим. — Не смей уходить, слышишь? Ты не имеешь права. Ты мне ничего не обещала, но ты должна. Ты просто должна жить. Ради меня. Ради нас. Ради той дуры, которая написала эту ебанную тетрадь и решила, что я буду без неё счастлива. Не будет. Не будет, слышишь? Без тебя – ничего не будет.Эмма не двигалась. Ресницы не дрожали. Грудь не вздымалась.
— ДЫШИ! — закричала Дженна так, что у неё самой заложило уши. — ДЫШИ, СУКА, Я ТЕБЕ ПРИКАЗЫВАЮ! ТЫ НЕ СМЕЕШЬ! НЕ СМЕЕШЬ ОСТАВЛЯТЬ МЕНЯ ЗДЕСЬ ОДНУ! Кто-то сзади схватил её за плечи, попытался оторвать от тела. Она забилась, закричала, вцепилась в руку Эммы мёртвой хваткой, не отпуская, царапая асфальт ногтями. — ПУСТИТЕ! НЕ ТРОГАЙТЕ! Я НИКУДА НЕ УЙДУ! ОНА МНЕ НУЖНА! ОНА МНЕ...И в этот момент пальцы Эммы дрогнули...
Едва заметно. Чуть-чуть. Слабое, почти неуловимое движение – кончики пальцев чуть сжались в ответ.Дженна замерла.
Она смотрела на эту руку, не веря своим глазам. А потом – короткий, хриплый, мучительный вдох. Грудь Эммы приподнялась. Опустилась. Снова приподнялась. — ...жива, — выдохнула Дженна, и слёзы хлынули из глаз потоком, горячим, солёным, освобождающим. — Господи, она жива... она жива... Врачи наконец оттеснили её, засуетились вокруг тела, закричали команды, покатили каталку. Дженна побежала рядом, держась за край носилок, не отпуская, не веря, боясь, что если отпустит – всё исчезнет, окажется сном, миражом. — Я здесь, — шептала она, глядя на закрытые глаза, на бледное лицо, на алую полоску в углу рта. — Я здесь, Эмма. Я никуда не уйду. Ты слышишь? Я буду рядом. Всегда. Что бы ни было. Я тебя не оставлю. Никогда. Только живи. Просто живи. Пожалуйста. Эмму загрузили в скорую. Дженна рванула за ней, и кто-то из врачей – молодой парень с усталыми глазами – махнул рукой: залезай. И она залезла. И сидела всю дорогу, сжимая холодную, безжизненную руку в своих, и шептала: — Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Только держись. Только не отпускай. Я люблю тебя... А за окнами скорой проносился ночной город, равнодушный и чужой, и где-то далеко, в пустой квартире, на полу кабинета осталась лежать раскрытая тетрадь со словами, которые теперь уже никогда не станут прощанием