***
Светлоликая Августина Вейнгарт, урожденная де Бур, была живым доказательством того, что благородная кровь может вырождаться, оставляя лишь осадок спеси и желчи. Выйдя замуж за немолодого, но зажиточного фермера, она привезла в Уилтшир не приданое и добродетели, а коллекцию тщедушных собачек, невыносимый парижский акцент и убеждение, что все вокруг — недочеловеки, созданные для того, чтобы ей прислуживать. Её муж давно сгинул под гнетом её нрава, оставив ей во владение ферму, которая медленно, но верно приходила в упадок. Единственной ее отдушиной и мишенью была Катерина, нанятая в услужение «из милости». Тот день выдался промозглым и серым. Катерина, чьи руки уже с утра онемели от ледяной воды в корыте, пыталась растопить камин в гостиной Августины. Дрова были сырыми, дым ел глаза. Августина, развалившись в бархатном кресле, доставшемся ей от прабабки и давно истрепавшемся, наблюдала за ней через лорнет. На ней был нелепый пеньюар, некогда дорогой, а теперь лишь жалкая пародия на роскошь. — Боже мой, смотреть тошно. Ты дымишь, как потухший костер нищего. У тебя в руках не дрова, а твои собственные мозги, которые ты никак не можешь растолочь до состояния, пригодного для горения. Или ты надеешься удушить меня? Это, милочка, было бы слишком милосердно с твоей стороны. Катерина, сдерживая кашель, лишь сильнее наклонилась над камином, стараясь раздуть тлеющие угли щеколдой. Её спина ныла. Августина бросая лорнет на столик с таким звоном, что вздрогнула одна из собачек — Перестань копошиться, как личинка! Подойди сюда. Твой вид портит мне утренний чай, которого, я уверена, ты приготовила отвратительно. Катерина, вытирая сажей и слезами раздражения глаза, подошла, опустив голову. Её фартук был в пятнах, волосы выбились из-под чепца. — Совершенно дикарька. — пристально, с отвращением разглядывая её — В каждом движении — грубость черни. От тебя пахнет скотным двором и тупостью. Скажи, когда ты моешься? Или твои родители считали, что грязь — это природный убор девственницы? — она фыркнула — Хотя, какая уж там девственница... Я вижу, как ты кокетничаешь с этим долговязым батраком Яковом. Бросаешь на него такие же жадные взгляды, как свинья на помои. Девушка вскинув голову, с внезапной вспышкой достоинства: — Это неправда, мадам! — Ах, она еще и возражает! — взвизгнула от восторга — У скотины появился голос! Ну так просвети меня, невежественную: что же это за томные вздохи у окна, когда он проходит? Ты мечтаешь, что он возьмет тебя в жены? Увезет в свою лачугу, где вы будете плодить таких же замызганных, тупых крестьянчиков? Мечты нищенки. Он тебе даже в подметки не годится. Хотя... — она злорадно прищурилась — тебе, наверное, и подметки его кажутся верхом изыска. Унижение жгло Катерину изнутри, горячее дыма. Она стиснула зубы, чувствуя, как предательские слезы подступают к горлу. В этот момент на пороге появилась старшая горничная с подносом. — Мадам, вы просили пирог к чаю. Девушка его испекла. Августина взглянула на скромный яблочный пирог, слегка подрумяненный, сквозь щель в решетке виднелась ровная, аппетитная начинка. — Принеси его сюда. Горничная,бросив на Катерину сочувствующий взгляд, поставила поднос рядом с Августиной. Та долго разглядывала пирог, потом ковырнула его вилкой. — Переслащено. Яблоки жесткие. Тесто... — она отломила кусок, размяла в пальцах и с отвращением отбросила — сырое. Это не пирог. Это оскорбление моих рецепторов и память о моей покойной эльзасской кухарке. Ты что, решила отравить меня, неумеха? Она взяла поднос и с резким движением опрокинула его на пол, к ногам Катерины. Пирог разбился, тарелка звякнула, рассыпавшись осколками. Одна из собачек, испугавшись, начала лаять. — Подбери! Сейчас же! Руками! И съешь этот свой свиной корм с пола, раз уж ты настолько свинья, что приготовила его! Я хочу видеть, как ты его ешь! Каждую крошку! Катерина стояла, окаменев от стыда и унижения. Её глаза, широко распахнутые, были полы невыплаканными слезами. Она медленно, будто со дна моря, начала опускаться на колени, протягивая дрожащую руку к липкой, смешанной с глиняными черепками массе на полу. И в этот самый момент, когда её пальцы уже почти коснулись поруганого пирога, в дверном проеме появился он. Томас Реддл стоял на пороге, заслонив собой серый свет снаружи. На нем была темная дорожная накидка поверх рясы, его лицо было бледно и неподвижно. Он видел всё: опрокинутый пирог, плачущую на коленях девушку, и старую каргу в гнилом бархате, чье лицо искажала гримаса садистского торжества. Августина замерла, её рот остался открытым в немой злобе. Комната погрузилась в ледяную тишину, нарушаемую лишь скулежом собачки. Томас сделал шаг вперед. Его сапоги, чистые, несмотря на дорожную грязь, мягко ступили на каменный пол. Он не смотрел на Августину. Его темные, глубокие глаза были прикованы к Катерине. —Катерина, — прозвучал его голос. Тихий, ровный и отточенный, как лезвие. От этого — в десять раз более страшный. — Встань. Она вздрогнула, как от прикосновения, и послушно, неуверенно поднялась, не смея поднять на него глаз. Её щеки пылали. Только тогда Томас медленно повернул голову к Августине. Он не улыбался. В его взгляде не было ни гнева, ни осуждения. Там была лишь абсолютная, бездонная холодность, перед которой мелкая злоба Августины вдруг показалась жалкой игрушкой. — Мадам Вейнгарт. Я стал свидетелем сцены, не делающей чести ни вашему положению, ни вашей душе. —Отец Томас! Вы не понимаете! — выпалила Августина, и в её голосе, сквозь попытку держаться высокомерно, прозвучала слабая дрожь. — Эта девка всё портит! Томас перебил её,не повышая голоса, и от этой ровной тишины стало ещё страшнее: —Я вижу уничтоженный труд. Вижу растоптанное смирение. Слышу слова, что оскверняют в первую очередь вас самих. Он сделал еще шаг, и Августина невольно отпрянула в кресло. — Вы забываетесь, мадам. Вы забываете, что перед вами — образ Божий. Пусть скромный, пусть испачканный трудом, но образ. И каждая насмешка, брошенная в него, каждое унижение — это пощечина Тому, Кто этот образ создал. Вы готовы отвечать за такое перед Высшим Судом? Августина побледнела. Ее тщедушная грудь судорожно вздымалась. Всю жизнь она играла в госпожу, но столкнулась с настоящей, безмолвной силой — и оробела. Томас снова повернулся к Катерине. И тут его лицо преобразилось. Суровая холодность растаяла, уступив место глубокой, почти отеческой печали и мягкости. Он протянул ей руку, не для рукопожатия, а жестом, приглашающим подойти. — Пойдем, дитя мое. Тебе здесь не место. Твой труд и твое смирение заслуживают иной награды, нежели грязь на полу и гнев в сердце. Катерина, все еще не веря, подняла на него глаза, полные слез облегчения, благодарности и безграничного обожания. Она положила свою дрожащую, запачканную мукой руку в его чистую, холодную ладонь. Он вывел её из комнаты, не удостоив Августину больше ни единым взглядом. Для Августины всё замерло. Она сидела в своём кресле, раздавленная, мелкая и будто за мгновение постаревшая на десять лет. Лишь визг её собачек язвительно рвал эту тишину, — теперь он казался откровенным смехом над ней. Томас же, ведя Катерину через грязный двор к воротам, думал не о ее спасении, а о качестве найденного материала. — «Идеально, — пронеслось в его голове. — Такая глубина унижения… такая потребность в спасении… Она теперь привяжется ко мне намертво. Глина окончательно отбита и готова к лепке». И его пальцы, державшие ее руку, сжались чуть сильнее — не в утешении, а в ощущении собственности.Глава 2. Милость палача.
9 января 2026 г., 22:50
Трапезная монастыря при церкви Святого Квирина была местом, где время текло густо и медленно, как патока. В этот час она была пуста. Длинный дубовый стол, исчерченный поколениями ножей и пропитанный запахом тушеной капусты и воска, служил Томасу Реддлу и его гостю единственным полем для беседы.
Антонин Дольо не был монахом. Он был другом детства Томаса, редким гостем, чей приезд объяснялся «потребностью в духовном совете». На вид — состоятельный, слегка усталый господин в дорогом, но неброском сюртуке. Его взгляд, острый и насмешливый, выдавал ум, привыкший оценивать мир не с позиций веры, а с точки зрения выгоды и внутренней убежденности в превосходстве над ним.
— Итак, ты нашел глину для своего сосуда? — спросил Антонин, отпивая из простого глиняного кубка. Вино в нем было отменным, не монастырским кисляком. Его Томас держал для особых случаев.
— Я нашел не глину, Антонин. Я нашел алебастр, — поправил его Томас, проводя кончиком пальца по сухому древесному сучку на столе. — Чистый, податливый, ждущий руки мастера.
— Дочь фермера. Звучит… просто.
— Простота — ее главная добродетель. В ней нет лукавства. Ее вера — не привычка, а живое, дышащее чувство. И направлено оно, — Томас позволил себе тонкую улыбку, — после нескольких наших бесед, почти исключительно на меня. Она видит в моем служении нечто святое.
Антонин хмыкнул:
— Прекрасно. Благочестивая наивность — лучший фундамент для могилы. Ты уверен в чистоте материала? Никакой… наследственной скверны? Слабости духа?
— Я проверял. Подвергал малым испытаниям. Одиночество, страх, сомнения. Она не ломается. Она ищет в них… высший смысл. И находит его в моих словах. Она идеальна.
Томас откинулся на спинке грубого стула, и в его позе появилась расслабленная властность, никогда не проявлявшаяся на людях.
— Мне нужна твоя помощь. Ритуал… деликатен. Требует внешнего наблюдения за целостностью круга. И последующей помощи в… утилизации физических следов.
Антонин помолчал, изучая лицо друга.
— Ты просишь меня стать соучастником в убийстве. В кощунстве, от которого волосы дыбом встанут даже у нашего брата.
— Я прошу тебя стать свидетелем и соучастником преодоления. Мы не отнимаем жизнь, Антонин. Мы преображаем ее. Мы делаем ее вечной. И закладываем первый камень в фундамент нашего собственного бессмертия. Разве не об этом мы мечтали?
В глазах Антонина вспыхнул знакомый Томасу огонь — не веры, но жадного, ненасытного любопытства ко всему запретному. Он уже кивал, готовый задать технический вопрос о символике, как тяжелая дверь трапезной с грохотом распахнулась.
На пороге стоял отец Эндрю. Пожилой, грузный, с лицом, напоминавшим булыжник, и седыми, торчащими вихрами бровей. В монастыре он отвечал за хозяйство, и его руки, сжимавшие края рясы, были покрыты старыми ожогами и шрамами от топора. В его вере не было ни грана поэзии — только суровая, подозрительная практичность.
— Отец Томас, — его голос прозвучал, как скрип несмазанной телеги. — Гость твой задерживается.
— Отец Эндрю, — Томас встал, его лицо мгновенно обрело привычное выражение кроткой учтивости. — Господин Дольо ищет духовного наставления. Беседа затянулась.
Эндрю не отрывал глаз от Антонина. Его взгляд, маленький и острый, как шило, скользнул по дорогому сюртуку, по кубку с темным вином, по слишком уж непринужденной позе гостя.
— Духовное наставление, говоришь? — проворчал он. — А пахнет тут не духом, а тайной да чужим добром. И уж больно часто этот «искатель» к тебе наезжает. Не по-монашески это.
Антонин едва заметно поднял бровь. Томас же лишь слегка склонил голову.
— Забота твоя о чистоте нашей обители трогательна, отец Эндрю. Но господин Дольо — щедрый благотворитель. Его пожертвования помогают содержать храм.
— Пожертвования, — Эндрю фыркнул, но не уходил. Его взгляд упал на стол, где лежала небольшая книга в кожаном переплете, привезенная Антонином. Это был трактат по средневековой архитектуре, но переплет был старинным, с потускневшим золотым тиснением странного узора. — И книги он тебе привозит? Нашему ученому батюшке?
Томас не дрогнул.
— История зодчества — увлечение, помогающее мне лучше понимать символизм Дома Господня.
— Символизм, — повторил Эндрю с явным неодобрением. Он шагнул в трапезную, и его тяжелые сапоги гулко отдались по каменному полу. Он остановился в двух шагах от стола, его взгляд перешел с Томаса на Антонина и обратно. — А я скажу так, отец Томас. Есть знание, которое к спасению ведет. А есть такое, от которого душу выворачивает. И чутье мое, старого пса, мне говорит, что вы тут знанием вторым дышите. И про ту фермерскую девку… Катерину, кажись. Слишком уж часто она у исповедальни твоей торчит. Не по-девичьи это. Берегись. Люди заметят. И не все они слепы, как я, старик.
В воздухе повисла тягучая, враждебная тишина. Антонин замер, пальцы сжались вокруг кубка. Томас же лишь поднял глаза на отца Эндрю. В его темных зрачках не вспыхнул гнев, не мелькнул страх. Там было лишь холодное, бездонное спокойствие, страшнее любой ярости.
— Спасибо за совет, отец Эндрю, — произнес Томас тихо и четко. — Я всегда ценю трезвый взгляд на вещи. И заботу о моей пастве. Молюсь, чтобы Господь даровал и тебе, и мне ясность различения добра и зла.
Он сказал это так искренне, что Эндрю на мгновение смутился. Каменное лицо старика дрогнуло. Он что-то буркнул себе под нос, еще раз испепеляюще посмотрел на Антонина и, развернувшись, тяжело зашагал к двери. Она захлопнулась за ним с таким грохотом, что задрожали кубки на столе.
В наступившей тишине Антонин медленно выдохнул.
— Надоедливый старый хрыч. Он опасен?
Томас не ответил сразу. Он подошел к узкому окну, выходящему во двор. Отец Эндрю, ковыляя, шел к колодцу. Солнце вышло из-за туч, осветив его корявую фигуру.
— Опасны слепые фанатики, — наконец сказал Томас, глядя в спину уходящему монаху. — Или те, кто умнее нас. Отец Эндрю — ни то, ни другое. Он просто кусок старого, твердого дерева. Его можно обойти. Или… при случае, сломать.
Он обернулся к Антонину. На его лице не осталось и следа от мягкости, обращенной к Эндрю.
— Наш план не меняется. Просто теперь у нас есть крайний срок. И дополнительный фактор, который, возможно, потребует… включения в общую композицию.
В его голосе прозвучала ледяная, неоспоримая решимость. Антонин почувствовал, как по спине пробежал холодок, который был не страхом, а скорее предвкушением.