***
Иван шел по дороге к монастырю. Шел быстро, не оглядываясь. Топор висел на поясе, прикрытый полой старого армяка. Руки чесались, в груди горело. Небо тем временем снова затянуло тучами. Начинал накрапывать дождь. Но Иван не замечал ни дождя, ни холода. Он видел перед собой только одно — лицо Томаса. И знал, что сегодня одному из них не вернуться. Монастырь Святой Клары встретил Ивана тишиной. Не доброй, утренней, когда братия уже отмолилась и разошлась по послушаниям, — а мертвой, выжидающей тишиной, какая бывает перед грозой или перед бедой. Серые стены, мокрые от дождя, казалось, давили на грудь, не пускали дальше. Иван обошел главный вход. Нечего ему было делать перед настоятелем — тот только задержит, начнет расспрашивать, а время уходило. Он знал, где келья Томаса — Катерина как-то проговорилась, описывая, как хорошо отцу Томасу, какая у него светлая комната с видом на сад. Сад. Иван свернул за угол, прошел вдоль стены, перелез через невысокую ограду, мокрую от дождя. Кусты хлестали по ногам, цеплялись за одежду. Он шел, не разбирая дороги, пока не увидел то, что искал: отдельную дверь, обитую почерневшим железом, — вход в монашеский корпус с южной стороны, для тех, кому нужно было выйти в сад, не тревожа братию. Дверь была не заперта. Иван толкнул ее, шагнул внутрь. Коридор встретил его запахом ладана, воска и еще чем-то сладковатым, тошнотворным, отчего сжалось в груди. Он пошел по коридору, считая двери. Третья слева. Катерина говорила — третья слева. Он остановился перед дверью. Из-за нее не доносилось ни звука. Иван поднял руку, постучал — коротко, резко. — Именем Господа, открой. Тишина. Потом шаги. Дверь приоткрылась — на ширину цепочки, которую Иван даже не заметил сразу. В щели блеснул глаз — молодой, острый, с прищуром. — Чего тебе, мужик? — спросил Томас. Голос его звучал ровно, даже лениво. — Входи, раз пришел. Только дверь закрой. Цепочка звякнула. Дверь открылась. Иван шагнул внутрь — и замер на пороге. Келья была не такой, как он представлял. Ни аскетичной простоты, ни голых стен. Хорошая мебель, тяжелые занавеси на окнах, пушистый ковер на полу. На столе — раскрытые книги, перья, чернильница, и среди всего этого — лист бумаги с нарисованными символами. Те самыми, о которых говорил Бенедикт. В углу, на отдельном столике, горели свечи — четыре штуки, расставленные по сторонам света. Между ними лежало что-то, накрытое тряпицей. Тряпица шевелилась. Иван перевел взгляд на Томаса. Тот стоял посреди комнаты, сложив руки на груди, и улыбался. Молодой, красивый, с ясными глазами и румянцем на щеках. Таким его видели прихожане. Таким его видела Катерина. — Ну? — сказал Томас. — С чем пожаловал, Иван? Или мне называть тебя по имени-отчеству? Не знаю, как у вас, у русских, принято. Иван шагнул вперед, и дверь за его спиной захлопнулась сама собой. Он дернулся, оглянулся — но нет, ветер, просто ветер, сквозняк. Однако сердце забилось чаще. — Ты знаешь, зачем я пришел, — сказал Иван глухо. — Говорить с тобой. — Говорить? — Томас поднял бровь. — С топором за поясом ходят не говорить, мужик. Ходят убивать. — Если придется — убью, — ответил Иван просто. — Но сначала скажу. Ты оставь мою дочь в покое. Слышишь? Оставь. Не подходи к ней. Не смей с ней говорить. Исчезни из ее жизни, или я... — Или что? — перебил Томас, и голос его изменился — стал тоньше, острее, в нем появились змеиные нотки. — Что ты сделаешь, Иван? Убьешь меня? Прямо здесь, в монастыре? Думаешь, тебе это с рук сойдет? Иван шагнул к нему. — Слушай меня внимательно, старик, — Томас не отступил, даже не шелохнулся, только глаза его сузились, — не груби мне лучше. А ну, встал как вкопанный. Что-то случилось. Иван хотел сделать еще шаг — и не смог. Ноги будто приросли к полу. Он рванулся — бесполезно. Стоял, как каменный, и только сердце колотилось где-то в горле. — Что... — выдохнул он. — А то, — Томас усмехнулся, прошелся вокруг него медленным, ленивым шагом. — Думал, я простой попик? Думал, отчитаешь меня, припугнешь, и я побегу каяться? Глупый ты, мужик. Глупый и старый. Он остановился напротив Ивана, заглянул в его единственный здоровый глаз. — Ты чернокнижник, — прохрипел Иван. — Тебя нужно сжечь. Как еретика. Как пса бешеного. — Закрой рот, — спокойно сказал Томас. И рот Ивана закрылся. Сам. Челюсти свело судорогой, язык онемел. Иван стоял, широко раскрыв глаза, и не мог произнести ни звука. Только мычание вырывалось из горла. — Так-то лучше, — кивнул Томас. — А то стоишь тут, мычишь что-то про костер... Не по чину берешь, мужик. Он подошел к столу, взял лист с символами, посмотрел на него, будто прикидывая что-то. — Ты думаешь, я тебя боюсь? — спросил он, не оборачиваясь. — Я, который заглянул за грань, который видел то, чего вы, черви, не видите и не увидите никогда? Я скоро стану бессмертным. Понимаешь ты это, быдло неграмотное? Иван мычал, дергался, но ноги стояли насмерть. Томас обернулся. Улыбка его стала шире, и в глазах зажглось что-то нехорошее, веселое такое, жестокое. — Кстати, — сказал он вкрадчиво. — Поздравляю тебя, Иван. Твоя дочурка — тоже ведьма. Катюша. Мир рухнул. Иван замер. Даже дергаться перестал. Только смотрел на Томаса одним своим глазом, и в этом глазу был такой ужас, такая боль, что, казалось, стены должны были треснуть. — Что? — вырвалось у него, и голос прорезался сам собой — видно, сила, державшая его, ослабла от такого потрясения. — Что ты сказал? — А то, — Томас подошел ближе, остановился в шаге. — Чистая, невинная, Божья овечка. Только я чую — кровь в ней не простая. Сила в ней есть. Спящая пока, но есть. И мне эта сила нужна. — Врешь, — прохрипел Иван. — Врешь, пес. Она святая. Она чистая. — Чистая, — согласился Томас. — Оттого и сила чистая. Такая, знаешь, какая нужна для настоящего дела? Не то что моя — наворованная по книжкам. А у нее — врожденная. От матери, видать. Кстати, где мать твоих девок? Померла? Или сама ушла, когда почуяла, что в дочках просыпается? Иван рванулся — и ноги наконец отпустили. Он бросился на Томаса, выхватывая топор, но не успел сделать и двух шагов. Томас поднял руку — и что-то ударило Ивана в грудь. Невидимое, холодное, острое. Он отлетел назад, ударился спиной о дверь, сполз по ней на пол. Топор выпал из ослабевших пальцев, покатился по ковру. В груди горело. Будто раскаленное железо вонзили между ребер и провернули. Иван поднял руку, нащупал — крови не было. Но боль была, настоящая, жгучая. — Что, не нравится? — Томас стоял над ним, улыбаясь сверху вниз. — Это тебе не кулаками махать. Это сила, Иван. Та самая, которую я получу от твоей дочери. Всю, до капли. Иван попытался встать — и не смог. Тело не слушалось. Только голова работала, да и та — будто в тумане. — Ты... — выдохнул он. — Не тронь... Не смей... — Ой, да что ты мне сделаешь? — Томас присел перед ним на корточки. — Лежишь вот, как червяк. А дочка твоя придет ко мне сегодня вечером. Сама придет. Я ей скажу — Господь призвал. Она и придет. Потому что верит. Потому что чистая. Иван зарычал, рванулся — и боль в груди стала невыносимой. Он закричал, забился, но Томас даже не пошевелился. — Кричи, кричи, — сказал он ласково. — Тут стены толстые. Никто не услышит. А если услышат — скажут: батрак пришел буянить, отец Томас его выгнал. Кто ж мне не поверит? Он встал, подошел к столу, взял ту самую тряпицу, что шевелилась. Развернул. Внутри, на грязной ветоши, копошились три небольшие змеи — черные, с блестящей чешуей. — Видишь? — Томас поднес их к Ивану. — Для ритуала нужны. Укусят Катюшу — и сила ее проснется. А я ее возьму. Всю. Иван смотрел на змей, и в голове его мутилось. Боль, ужас, бессильная ярость — все смешалось в один сплошной вой, который рвался наружу, но выходил только хриплым стоном. — Ты пожалеешь, — прошептал он. — Бог тебя накажет. — Бога нет, — Томас засмеялся. — Есть только сила. И скоро она будет у меня. Он подошел к двери, отодвинул Ивана ногой (тот даже пошевелиться не мог), открыл ее и крикнул в коридор: — Брат Ансельм! Брат Ансельм, подойдите! Через минуту в келью заглянул молодой послушник, круглолицый, с испуганными глазами. — Вот, — Томас кивнул на Ивана. — Батрак с фермы Августины. Пришел пьяный, буянил, топором на меня кинулся. Пришлось скрутить. Отведите его в подвал, пусть проспится. А вечером разберемся. Брат Ансельм перевел взгляд с лежащего Ивана на Томаса, на топор на полу — и покорно кивнул. — Слушаюсь, отец Томас. Он подошел к Ивану, схватил за шиворот, потащил к двери. Иван пытался сопротивляться, но руки висели плетьми, ноги волочились по полу, и только мычание вырывалось из горла. — А топор я у тебя заберу, — сказал Томас вслед. — На память. Иван, волочимый по коридору, видел только одно — лицо Томаса в дверном проеме, освещенное свечами. Улыбающееся лицо. И четыре свечи за его спиной, расставленные по сторонам света. И тряпицу со змеями, которую он все еще держал в руке.***
Дверь подвала захлопнулась с тяжелым лязгом. Иван упал лицом в сырую солому, и темнота накрыла его — плотная, холодная, беспросветная. Он лежал и не мог пошевелиться. Только сердце билось где-то в груди, разнося по телу боль. И в голове стучало одно слово: Катерина. Она придет вечером. Сама придет к нему. Потому что верит. Потому что чистая. Иван зажмурился, сжал зубы и начал молиться. Не словами — их не было. Всем своим существом, всей болью, всей яростью, всей отчаянной любовью. — Господи... — шептал он в темноту разбитыми губами. — Господи, не дай... Не допусти... А если не слышишь — я сам... Я выползу... Я достану... Я убью его голыми руками... Он попытался приподняться — и снова упал. Силы оставили его. Темнота качалась перед глазами, и в этой темноте плыли лица: Катерина, улыбающаяся, доверчивая; Томас, сжимающий в руках змей; Агата, задвигающая засов. — Агата, — прошептал Иван. — Держи ее. Держи, дочка. Не пускай... Но Агата была далеко. А Катерина — еще дальше. И время уходило. Где-то наверху, в монастыре, прозвонил колокол к вечерне. Иван вздрогнул, открыл глаза в темноте. — Катерина... — выдохнул он. И начал ползти. Медленно, по сантиметру, раздирая руки о камни, оставляя кожу на соломе. К двери. К выходу. Потому что если он не успеет — успеет тот, другой. А этого нельзя было допустить.***
В каморке было тихо. Слишком тихо. Агата сидела у двери, привалясь спиной к косяку, и смотрела на младшую сестру. Катерина мерила шагами тесное пространство — от топчана до печки, от печки до стола, снова к топчану. Лицо ее было бледным, губы закушены, пальцы теребили край передника, скручивая грубую ткань в жгут. — Перестань ходить, — не выдержала Агата. — У меня уже голова кругом идет. — Я не могу перестать, — Катерина остановилась, посмотрела на сестру. В глазах ее стояли слезы обиды и непонимания. — Как он мог? Как он мог так говорить об отце Томасе? Он же святой человек! Он добрый, он ласковый, он единственный... единственный, кто видит во мне не прислугу, не рабыню, а... — А кого? — тихо спросила Агата. — Кого он в тебе видит, Катя? Катерина смешалась. — Душу, — сказала она не очень уверенно. — Чистую душу. Он сам говорил. — Чистую душу, — повторила Агата. — А отец говорит, что он волк. И отцу я верю больше. — Отцу! — Катерина всплеснула руками. — Отец во всем видит только плохое! Он не знает отца Томаса, не знает, какие он слова говорит, как смотрит, как... — Как смотрит? — перебила Агата, и в голосе ее появилась странная нотка. — Расскажи, Катя. Как он на тебя смотрит? Катерина открыла рот — и закрыла. Что-то мелькнуло в ее лице, какая-то тень, но она тут же прогнала ее. — С любовью, — сказала она твердо. — С любовью Божьей. — Божьей, — эхом отозвалась Агата. — А откуда ты знаешь, чем Божья любовь отличается от другой? Ты ж никого, кроме нас с отцом, и не видела. И вдруг — святой отец, красивый, молодой, ласковый... Тебе не кажется, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой? Катерина рванулась к ней, встала напротив, сжав кулаки. — Ты не смеешь! — выкрикнула она. — Ты не смеешь так говорить! Ты просто завидуешь! Да, завидуешь! Потому что к тебе никто так не приходит, никто не говорит с тобой, никто не видит в тебе... — Что? — Агата поднялась, и оказалось, что она выше Катерины на полголовы. — Что он во мне не увидит? Рабыню? Прислугу? Ту, что навоз за лошадьми убирает? Я и есть прислуга, Катя. И ты тоже. И отец. И пока мы тут с тобой спорим, он, может быть, жизнь свою за нас отдает! Ты подумала об этом? Где он, Катя? Где наш отец? Катерина отшатнулась. Она не думала об этом. Все ее мысли были заняты Томасом, его словами, его улыбкой, его обещанием покоя и чистоты. А отец... Отец ушел с топором. Куда? Зачем? — Он ушел к нему, — прошептала она. — К отцу Томасу. Он ушел убивать. — Он ушел защищать тебя, — поправила Агата. — Потому что боится за твою жизнь. И знаешь что? Я начинаю думать, что он прав. Катерина замотала головой. — Нет, нет, нет! Отец Томас не такой! Он не может быть таким! Он святой! — Святые не говорят девочкам, что те созданы для чего-то большего, — жестко сказала Агата. — Святые молятся в кельях и не замечают, кто там убирает навоз. А этот заметил. Слишком заметил. И слишком часто. — Замолчи! — Катерина закрыла уши ладонями. — Замолчи, ты ничего не понимаешь! — А ты понимаешь? — Агата шагнула к ней, схватила за руки, оторвала от ушей. — Ты понимаешь, что сейчас происходит? Отец там, один, против этого... этого... А ты тут собираешься к нему бежать? К Томасу? К тому, из-за кого все это? — Я иду на вечерню! — выкрикнула Катерина, вырываясь. — Я иду молиться! А ты держишь меня здесь, как в тюрьме! — Потому что отец велел! — Агата не отпускала. — Он велел никуда не пускать! И я не пущу! Они стояли посреди каморки, вцепившись друг в друга, тяжело дыша. Агата — высокая, худая, с глазами, полными отчаяния и решимости. Катерина — ниже, круглолицая, но сейчас лицо ее исказилось, стало чужим. — Пусти, — сказала Катерина тихо. — Нет. — Пусти, Агата. — Нет. — Пусти, или... — Или что? — Агата почти засмеялась. — Ударишь меня? Иди, бей. Только через мой труп ты пойдешь к этому... Она не договорила. Катерина закричала. Не словами — просто закричала, от отчаяния, от бессилия, от того, что весь мир ополчился против нее, даже сестра, даже родная кровь. И в этом крике что-то случилось. Агату отбросило к стене. Она ударилась спиной, охнула, сползла на пол. В глазах ее был не страх даже — изумление. Потому что Катерина не прикасалась к ней. Совсем. Они стояли в шаге друг от друга, когда крик вырвался — и вдруг воздух между ними сгустился, стал плотным, упругим, толкнул Агату, как невидимая рука. Катерина замерла. Руки ее все еще были подняты, глаза расширены, рот открыт — но крик оборвался. — Что... — выдохнула она. — Что это было? Агата молчала. Она сидела на полу, прижав руку к груди, и смотрела на сестру так, будто видела ее впервые. — Агата? — Катерина сделала шаг к ней. — Агата, ты цела? Прости, я не хотела, я не знаю, как это... Она протянула руку, чтобы помочь сестре встать. Агата дернулась назад, вжимаясь в стену. — Не подходи, — сказала она хрипло. — Не подходи ко мне. — Агата! — Катерина застыла, рука ее повисла в воздухе. — Что с тобой? Это я, Катя, сестра твоя... — Я знаю, кто ты, — Агата смотрела на нее во все глаза. — Но что это было? Как ты это сделала? — Я не знаю! — Катерина в отчаянии сжала виски. — Я не знаю, честно, я просто закричала, и вдруг... Она замолчала, потому что вспомнила. Вспомнила слова Томаса. Вспомнила, как он смотрел на нее в последнюю встречу — не так, как раньше. Будто видел в ней что-то, чего не видели другие. «В тебе есть дар, дитя мое, — сказал он тогда. — Великий дар. Ты сама о нем не знаешь, но я чую. Господь отметил тебя». Она тогда подумала — о благодати. О чистоте. О святости. А теперь... — Это не я, — прошептала Катерина, пятясь к двери. — Это не я, это не может быть я. Я не такая. Я не... — Катя, стой! — Агата попыталась встать, но ноги не слушались. — Не ходи туда! Не ходи к нему! — Он знает, — Катерина смотрела на свои руки, будто видела их впервые. — Он говорил мне. Он говорил, что во мне есть дар. Он единственный, кто знает. Кто поймет. — Он использует тебя! — закричала Агата, но Катерина уже не слушала. Она рванула дверь, выскочила в темноту. Холодный воздух ударил в лицо, дождь хлестнул по щекам, но она не чувствовала ничего, кроме одного — нужно бежать. К нему. К Томасу. Он объяснит. Он скажет, что это такое. Он защитит. За ее спиной, в дверях каморки, появилась Агата. Она стояла, держась за косяк, и кричала в темноту: — Катя! Вернись! Катя!!! Но Катерина уже исчезла во мраке, только стук ее башмаков затихал вдали. Агата опустилась на колени прямо в грязь. Дождь хлестал по лицу, смешиваясь со слезами. — Господи, — зашептала она, — Господи, сохрани ее. Сохрани отца. Останови их. Останови, пока не поздно... Она подняла глаза к небу. Темнота, тучи, ни звезды. Только дождь и ветер. И где-то в этой темноте бежала ее сестра. К волку. В пасть. Агата вскочила, рванула обратно в каморку. Нужно было что-то делать. Идти к монастырю. Искать отца. Но куда идти? Где искать? Темнота, ночь, вокруг ни души... Она заметалась по комнате, не зная, за что хвататься. А потом замерла, услышав звук. Шаги. Снаружи. Кто-то шел к каморке. — Катя? — выдохнула Агата, бросаясь к двери. Но это была не Катя. В дверях стоял старый, сгорбленный человек в промокшей рясе. Отец Бенедикт. Он тяжело дышал, опираясь на посох, и смотрел на Агату безумными глазами. — Где твой отец? — спросил он, не здороваясь. — Где Иван? Он ушел в монастырь? Он там? — Да, — Агата схватила его за руку. — Да, он ушел туда. А Катя только что убежала, к Томасу, я не смогла ее удержать, она... она сделала что-то, она... — Что сделала? — перебил Бенедикт. — Оттолкнула меня, — Агата всхлипнула. — Не касаясь. Просто закричала — и меня отбросило к стене. Что это, отец? Что с ней? Бенедикт побледнел еще сильнее (хотя, казалось, бледнее уже некуда). Руки его задрожали, посох выпал. — Поздно, — прошептал он. — Уже поздно. Он разбудил ее. Не сам, но... она почуяла силу. И теперь побежит к нему, потому что думает, что он единственный, кто объяснит. О, Господи, Господи... Он схватился за голову. — Нам надо идти, — сказал он решительно. — Сейчас же. В монастырь. Пока не началось. — Я с вами, — Агата накинула платок. — Я пойду. — Нет, — Бенедикт покачал головой. — Ты останешься здесь. Запрешься. И будешь молиться. Если мы не вернемся к утру — беги к людям, в город, к властям. Расскажи все, что знаешь. Все! — Но я... — Молчи и слушай! — голос старика окреп, стал властным. — Я стар, я могу не дойти. А ты должна выжить. Должна рассказать правду, если мы все погибнем. Поняла? Агата кивнула, глотая слезы. Бенедикт повернулся, шагнул в темноту, но на пороге остановился. — Молись, — сказал он, не оборачиваясь. — Молись за них обоих. За отца и за дочь. Потому что только чудо теперь может их спасти. И исчез во мраке. Агата закрыла дверь, задвинула засов. Прижалась лбом к холодному дереву и зашептала: — Отче наш, Иже еси на небесех... Да святится имя Твое... Да приидет Царствие Твое... Слова срывались, путались, но она твердила их снова и снова, вдалбливая в темноту, в небо, в Бога, который, может быть, уже не слышал. Где-то далеко, в монастыре Святой Клары, горели свечи. И Томас ждал.***
Катерина бежала по мокрой дороге, не разбирая пути. Дождь хлестал по лицу, ноги скользили в грязи, но она бежала. В груди горело, в голове мутилось, и только одно слово билось в такт шагам: Томас. Томас. Томас. Он объяснит. Он скажет, что это такое. Он простит. Он поймет. Он единственный, кто ее понимает. Она не заметила, как добежала до монастырских ворот. Они были открыты — странно для позднего вечера. Словно ждали кого-то. Катерина вошла во двор, огляделась. Темнота, тишина. Только в одном окне горел свет — в том самом, в келье Томаса. Она подошла к двери. Подняла руку. Постучала. Дверь открылась сразу, будто он стоял за ней и ждал. Томас улыбался. В руке его горела свеча, освещая лицо — красивое, доброе, родное. — Я знал, что ты придешь, — сказал он тихо. — Заходи, дитя мое. Я все тебе объясню. Катерина шагнула через порог. И дверь за ее спиной захлопнулась сама собой.