12 Глеб гниет
24 мая 2026 г., 19:09
Примечания:
перед прочтением помните что мысли в главе транслируются исключительно нездоровые они не являются нормой и к позиции автора не имеют никакого отношения читайте с осторожностью и помните что Глеб просто больной человек у которого сломана кукуха чмок
Глеб натягивает капюшон сильнее, зарывается в него, прячет лицо — свежие ссадины на переносице ещё не прошли, как и ранка на губе, которую от нервов Викторов только сильнее разгрызает, почти в мясо, не давая восстановиться тканям совсем. Утыкается носом в землю и идёт, не поднимая глаз, одновременно с этим боковым зрением отслеживая, не пройдет ли кто рядом — ебаная пятёрочка всего в пятиста метрах, но Глеб даже за пять минут может попасть в дерьмо, он же нигде не защищён и никогда не в безопасности.
Кое-как доползает до раздвижных дверей, оборачивается осторожно несколько раз и юркает в магазин — хватает быстро колу зеро и тащит на кассу, лишь бы не встретиться ни с кем. Пока пробивает товар позади чудится знакомый голос — но это бред, конечно, только чудится.
Все равно торопится поскорее свалить — как только оплата проходит из Пятерочки едва ли пулей не вылетает.
Глеб идёт быстро, почти бежит, одновременно старается прислушаться к тому, что происходит позади — но когда нагоняют и хватают за руки, утаскивая в гаражный кооператив совсем рядом, все равно ничего сделать не может. Глеба резко тянут за поворот, а затем он спиной налетает на одну из стен гаража; звёзды из глаз и в ушах искрит от такого столкновения, и приходится потратить лишние секунды — может, даже спасительные — на то, чтобы проморгаться и просто прийти в себя.
Болит спина и затылок, ноет ушибленный ещё вчера висок и внутренности уже привычно почти скручиваются в узел. А затем Глеб поднимает глаза и ему совсем уж плохеет: перед ним Юра, стоит, улыбается криво, и тянет от него так, будто он бухает беспробудно уже пару часов точно.
Глеб сглатывает. Перфилов уже год, как уехал, поступил куда-то после одиннадцатого, и Викторов надеялся искренне, что больше никогда тот в Кызыл уже и не вернётся. Без него жить Викторову, конечно, спокойней не стало — но он знает, что если бы тот вернулся, хуже было бы сто процентов.
Сейчас только начало мая. Школьники вроде Глеба закрывают долги семестра, что здесь забыл студент-первокурсник? Или Юру уже числанули и ему пришлось вернуться?
Лишь бы не так.
— Не вижу радости на твоём лице, неужели не рад меня видеть, а, Глебушек? Столько не виделись. Неужели не скучал?
Глеб сглатывает. Юра кладет руку ему на плечо, пока не давит, но все равно кажется, что кости вот-вот затрещат. Задерживает дыхание, краем глаза неотрывно следит за чужими пальцами на суставе.
Юра скользит ими вверх, переходит на шею — и все внутри Глеба сжимается: задушит, тварь, Викторов даже крикнуть не успеет, да и смысл кричать, если бы, сколько он не рвет глотку, никто никогда не приходит?
С трудом проглатывает ком в горле, Юра чувствует наверняка, не может не чувствовать, как движется нервно под горячей рукой кадык — улыбка его становится ещё шире, когда он снова к Глебу обращается:
— И что молчишь? Забыл, как правильно себя вести или что?
Через силу Глеб давит улыбку — получается также криво, как и у Перфилова перед ним.
— А должен был соскучиться?
Юра смеётся.
— Борзеешь. Борзеешь… Это косяк. Ну ничего. Скажем, сегодня я добрый. Сегодня я готов разом простить тебе и этот сегодняшний косяк, и все предыдущие. Если сделаешь кое-что.
Если бы мог, Глеб бы сильнее вжался в стену, попятился бы, но законы физики не на его стороне, поэтому он просто остаётся на месте. Юра скользит выше длинными пальцами, переходит на лицо, очерчивает подбородок. Задерживается большим на губах — Глеб прикидывает, не хочет ли тот оставить его без передних зубов или все же обойдется?
— Ну так что, хочешь, чтобы тебе разом все простили сегодня?
Глеб хотел бы, но верить Юре — вверх глупости, в каждом его слове подвох, это факт, по-другому не может быть просто. Но и игнорировать его сейчас — все равно, что копать могилу, поэтому Викторов спрашивает, потому что если не спросит, ему въебут обязательно:
— Что ты хочешь, чтобы я сделал?
Юра приближается, медленно, осторожно, прямо к лицу, и Глеб впивается взглядом в чужие губы, которые теперь так близко, что можно чуть податься вперёд и коснуться — помнит, что раньше за такое готов был весь мир, всего себя отдать. Сейчас от чужого горячего дыхания воротит до тошноты, но Викторов делает усилие, чтобы не поморщится и не разозлить.
— Ничего сложного, — шепчет Перфилов, обдавая запахом дешёвого пива и крепких сигарет, — сейчас ты встаёшь передо мной на колени, и…
«И извиняешься», — додумывает фразу Глеб. Что ещё он может сделать на коленях? Если так подумать, то даже не страшно, просто позорно немного, но ему не привыкать позориться и быть опозоренным.
Он почти готов согласиться. Но потом Юра продолжает мысль:
— И смачно отсасываешь. И я, так и быть, все твои выебоны забываю.
И давит на плечи. Но Глеб застывает и не двигается, сильнее прижимаясь к стене. В голове — пустота, он не совсем догоняет, может послышалось? Переспрашивает:
— Что, прости?
Юра устало повторяет, крепче сжимая пальцы на глебовом плече:
— Встаёшь на колени. Сосешь. Хорошо и старательно, как кончу — пойдешь, куда шел. Понял?
Глеб моргает. Раз, другой, чувствует, как Юра напротив злится, закипает потихоньку, и до Викторова доходит, что тот не шутит. Перфилов реально предлагает потерпеть, пока он будет трахать его в рот.
Ну нет.
Нет.
Глеб крутит головой — медленно, каждое движение, как во сне. Он не помнит, когда в нем в последний раз хватало смелости вот так отказать, отстоять себя, послать нахуй уебков с их ебаными предложениями — за годы он, кажется, привык съедать все.
Любое отношение к себе.
Но не это.
Тронуть себя вот так он точно не позволит.
Юра меняется в лице: видимо, тоже доходит, что Глеб не собирается стелиться как обычно.
— Нет. — обозначает на всякий случай, и даже голос не дрожит, потому что внутри Викторов тоже злится: всему, сука, должен быть предел, у всего есть границы.
Юра не посмеет. Глеб знает, что не посмеет.
— Нет? — улыбка снова возвращается на чужое лицо, злая, кривая. Нехорошая. — Ты путаешь что-то, Глебик. Забыл, что бывает, когда много выебываешься? За годы не выучил, что тебе можно и нельзя? Говорить правильно не научили, или что?!
— Я сказал: нет. Я не стану сосать ни тебе, ни кому-то из твоей блядской компании гандонов, так что сходи и…
Юра замахивается, Глеб осекается, жмурит глаза в ожидании удара. Смелости нет больше, ее как рукой сняло, он уже готов заживо себя хоронить: и менее злой Юра и его подсосы уже несколько раз едва не отправили Викторова на тот свет, а сейчас он сам раззадорил Перфилова, так что…
Но Юра не бьёт. Его ладонь останавливается, и касание получается мягким — нежно, почти любовно скользит Глебу по щеке, пока у того перед глазами вся жизнь проносится авансом.
— Ладно. Как хочешь, Глеб. Я же не могу тебя принуждать, верно? Это было бы неправильно. Правда?
Глеб не кивает, не шевелится. Просто смотрит внимательно.
Юра отпускает, не делает ничего больше; просто уходит.
Глеб один остаётся в подворотне, так и не поняв, что это было сейчас, и отделывается лёгким испугом.
Но внутри все равно не спокойно.
Глеб гниет. Он ощущает, как медленно прирастает к кровати, как его тело пускает метафорические — или уже нет? — корни. Первые три дня он не поднимается вовсе, ни пить, ни есть, даже не тянется к мини-холодильнику с колой зеро. Спит, просыпается, чтобы пролежать с закрытыми глазами, пока снова не проваливается в сон, в надежде, что больше никогда уже не проснется.
Он не понимает, почему не умер. Почему не может. Почему не выходит. И почему ничего так и не прошло. Почему все ещё больно.
На четвертый Глеб сдается все же, встаёт с кровати, чтобы порыться на кухне в аптечке, но там слишком мало атаракса даже на его смешной после голодовки вес, и больше ничего серьезного — не подойдёт, на опыте уже знает, что если сожрать наугад, его ждёт не смерть, а пробуждение в луже блевоты.
Знает, что надо наверняка. Не хочет, чтобы снова кто-то случайно материализовался поблизости, вызвал скорую и его увезли — не хочет, хоть и знает, что никто не придет. Больше некому приходить. Он же сам все сломал, своими руками, снова, будто не учится на ошибках вовсе.
Глеб пытается резать руки, но по застарелым швам не выходит — становится нестерпимо больно еще до того, как получается достаточно глубоко. Но он терпит сколько может, режет, но получаются только свежие шрамы и заляпанный кровью ковер, и тогда приходиться оставить, как есть.
Он смотрит на изрезанные руки, на капли на ковре, паркете, понимая, что все ещё жив, что чтобы он не делал, все ещё жив, жив, жив, жив… но Глеб не хочет. Правда не хочет. Он садится на пол, подтягивает к груди колени, от трения ноют свежие порезы и пачкается красным одежда — пока не поздно, нужно залить все перекисью, знает и это тоже, но нет сил подняться. Ни моральных, ни физических.
Глеб знает, что должен извиниться перед Серафимом, знает, что виноват. Чуть меньше в том, что скатился в истерику, что напугал, но больше в том, что отказал. Если любят, не отказывают, если не хотят потерять человека сжимают зубы покрепче и терпят — но Глеб не смог, и теперь он снова один, и это одиночество хуже предыдущего. Потому что в этот раз он знает, как будет, и не может выкинуть из головы фантазии о том, как быть могло.
Он знает, что сам виноват, что Серафим злится, наверняка злится, но каждый раз, когда тянется к телефону, чтобы написать Сидорину, пальцы буквально перестают слушаться, не набирая ни буквы, ни знака. Он знает, что должен написать сам, первым, вымолить для себя прощение, если хочет, чтобы Серафим снова приехал — но не может.
Не знает почему. Не получается собрать в себе остатки, не гордости даже, откуда у него гордость? Но чего-то важного внутри. Не получается, чтобы ни делал.
Глеб поднимается, отлепляет себя от пола через силу, становится на ноги и замирает на секунды, потому что голова кружится сильно. Когда поднимает глаза, перед ним зеркало и он пялит в отражение на себя. Он и до не принимал свою внешность, угловатое тело, ебаненькое личико, но сейчас даже смотреть долго на отражение не может — выглядит, как труп, внезапно оживший. Может, и хорошо, что Серафим не приезжает; что не видит его таким, потому что теперь, когда Глеб точно знает, что нужна Сидорину не только дружба… словом, внешность — еще один повод отказаться от него насовсем.
К часу вместо Серафима Глеб пишет матери, говорит, что ему нужна справка до следующего понедельника, а к двум часам ему в тг падает сообщение от маминой подруги, заведующей детского отделения, что больничный ему открыли предыдущим числом и закроют в понедельник, приходить не нужно, только без самоубийств в квартире, пожалуйста, ее же потому не сдашь после. Глеб согласен, но обещания давать не спешит.
Он спит еще сутки, и ему снится Серафим: одинаковые почти по своему содержанию сны, где сначала они вместе, сидят, почти как в жизни прежде, на расстоянии вытянутой руки в квартире Глеба, но в конце всегда ссорятся — по вине Викторова, как и в жизни, — и Серафим уходит. Как и в жизни.
Потом Глеб просыпается, как от кошмара, едва ли не с криком, но приходит в себя в реальности, где Серафим также ушел и никогда уже не напишет, потому что Викторов виноват в том, что обидел его.
Глеб знает, что чем дольше молчит, тем глубже копает себе могилу; он помнит, как было с Юрой, прикидывает, сколько проблем уже в новой школе может устроить ему обиженный отказом Серафим. Гадает, насколько глубока будет яма, в которой он окажется теперь? Юра одной только ложью сломал ему жизнь; Серафиму же даже врать не придется. Глеб уверен, что если только поискать информацию, все прошлое его всплывет: распространи и наблюдай, наслаждайся, даже стараться не надо, все и так рухнет само.
Он мнется до среды. Почти не ест, но много спит, и тело, привыкшее к постоянным голодовкам не теряет вес так критически, как следует. До нужной цифры на весах, чтобы атаракс из быстрого доступа стал смертельным, еще почти шесть кг, а Глеб за эти дни дай бог потерял два — без еды совсем человек может прожить месяц, но как его вытерпеть, этот месяц, когда каждая лишняя прожитая секунда ощущается, как агония ебаная?
Глеб не знает. Он спит, просыпается, лежит с открытыми глазами подолгу после, а когда закрывает — видит Серафима. Сравнивает, сравнивает с Юрой, не может не сравнивать, если в итоге они все равно оказались одинаковыми — но с Перфиловым не было так. Он почти не скучал по нему; мучился, пытался добиться, узнать, за что тот так с ним поступил, но никогда тот не снился ему в таких снах.
В кошмарах разве что, но совершенно другого рода.
С Серафимом все иначе. Но Глеб, наверное, и в этом тоже виноват сам: знал же, что нельзя привязываться, доверять, что все люди одинаковы, что ничего хорошего от общения ждать не нужно. Учиться на своих ошибках должен. Может, у кого-то и могут быть друзья, может, кто-то и будет с другим человеком просто так, но Викторова, очевидно, это не может касаться, Глеб не заслуживает такой простой человеческой хуйни — давно пора уже это понять, но Викторов вот не понял вовремя и снова на те же грабли. И кто в этом виноват? Точно не Серафим.
Глеб спит, просыпается, смотрит в потолок, пока снова не отключается, уже не реагирует на режущую боль в животе, она становится привычной. Кола в мини-холодильнике кончается, как и остатки салатов из Самоката в обычном — и Глеб перестает подниматься совсем. Зачем?
Когда он спит, ему снится Серафим; эти сны всегда кончаются одинаково плохо, но хотя бы так он может побыть с Сидориным рядом. Глеб скучает — он знает, не может не понимать, но и сделать ничего не может тоже. Когда просыпается, тянется за телефоном, заходит в тг с невидимки, и долго смотрит на акк Серафима в черном списке. Он хочет написать. Он должен написать, извиниться, вымолить прощение — но рука не слушается, не получается нажать галимое «разблокировать».
Чем больше проходит времени, тем хуже делает себе Глеб, он знает это, он знает, что за каждую просроченную минуту, за каждый задержанный час придется платить — но все равно не пишет. Откидывает телефон на кровать, в противоположный от себя угол, и закрывает глаза снова — сон не идет, за эти дни он, кажется, использовал весь свой резерв усталости на годы вперед, но лежать так все равно лучше, чем смотреть на аватарку Серафима часами.
Глеб понимает внезапно, почему не хочет писать: он ведь и правда доверял Серафиму. Он поверил ему, привязался, а тот предал его, оказался таким же, как ебаный Юра. Точно таким же.
Простить Сидорина после этого все равно, что предать себя окончательно. Глеба уже столько раз предавали, если он предаст сам себя до кучи, что вообще ему останется?
Он снова не пишет, тянет. Откладывает, надеется уснуть и не проснуться уже никогда, но через несколько часов снова открывает глаза и все повторяется — жизнь превращается в день сурка, Глеб уже не уверен даже, сколько лежит так и сколько дней прошло. Или месяцев. Или лет.
Лежит, засыпает, просыпается, уже даже не открывая глаз, и не шевелиться, пока не заснет снова. Во сне — снова Серафим, они сидят рядом, пока снова не ссорятся, и Сидорин не уходит навсегда. Сон заканчивается и все начинается по новой; раз за разом, раз за разом. Глебу кажется, что он сходит с ума — или уже давно сошел, что он гниет заживо, прирастая к кровати, сливаясь с ней, и становится постепенно единым целым с ее каркасом, но не умирает. Чтобы не делал, он не умирает.
Не знает почему. Это кажется издевательством натуральным.
Просыпается, засыпает, видит во сне Серафима — он сидит рядом, на кровати, говорит что-то, Глеб не разбирает почти, а потом вдруг снова просыпается.
В комнате темно, Викторов не сразу понимает, что он и где, только странный звук разносится по комнате; запоздало доходит, что это звенит домофон. Заходит в приложение, едва продрав глаза, соображает плохо, смотрит в камеры: там Серафим. Снимает трубку и молчит — язык сам собой прирастает к небу, а потом говорить начинает Сидорин, но каждое его слово проходит мимо ушей. В виске бьется одно только: приехал.
Серафим приехал.
Глеб радуется внутри, пока сам себя не обрывает: понятно же, зачем. Он помнит Юру, для которого добиться своего стало делом принципа, не более. Чем отличается Серафим?
Не многим.
Но ведь он приехал. Хотя, может, это тоже часть сна — хоть и в фантазиях Серафим никогда не возвращался. У Глеба нет права на ещё одну ошибку — поэтому он переступает через себя и открывает дверь в парадную дистанционно; откидывается на кровати, жмурится плотно, слушает, как сердце стучит в висках.
У Серафима две минуты занимает подняться обычно. Глеб должен успеть; встать, дойти. Собраться с мыслями, переступить через себя и ебучие принципы, хотя откуда они взялись вообще? Встретить Серафима.
В процессе желательно убедится еще, реально ли происходящее.
У Сидорина же и без Глеба друзья, компания, семья любящая, возможно, мама во всяком случае, о которой тот иногда рассказывает, и только хорошее — у Глеба же никого. Серафим ему нужен сильнее, поэтому он и должен пойти на мирную, сломать себя, извиниться, даже если вины больше на предателе.
Но это не важно же: кто больше виноват. Глебу нужнее, а Серафим никогда не извинился бы. Викторов знает, все понимает.
Поэтому поднимается и тащится к двери — голова кружится сильно от голодовки, и по пути он едва не впечатывается носом в косяк.
Но доходит же. Открывает дверь Серафиму — и падает тому в ноги, не давая себе опомниться, передумать, испугаться. Уже и не важно, спит он сейчас или нет, когда дрожащими пальцами цепляется за ремень, не смотрит в глаза — внутренних сил на это не найдется точно.
А затем холодные пальцы вдруг касаются его, горячих. Глеб поднимает глаза; видит Серафима.
Его выражение лица.
Как он медленно отцепляет от себя Глеба и делает шаг назад, а затем ещё и ещё: и мир в момент рушится, когда тот уходит.
Примечания:
приходите в тгк чмок https://t.me/lisa_cobaka_gaw