Иллюзия тишины

R
В процессе
34
автор
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 503 страницы, 197 983 слова, 60 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 45. Когда рушится мир.

Настройки
Утро пришло неожиданно — серое, мутное, сквозь занавески пробивался болезненно-бледный свет. Мэй открыла глаза и несколько минут просто лежала, глядя в потолок. Тело было ватным, тяжёлым, будто всю ночь её возили по ухабам в перевернутой повозке. Голова гудела, веки опухли и почти не слушались, а внутри, там, где ещё вчера жила надежда, зияла холодная, бездонная пустота. Она повернула голову. На столе, в полосе бледного света, лежала звезда. Серебряная, многогранная, она тускло поблёскивала, напоминая о вчерашнем — о цветах, о танце, о его руках на её талии, о поцелуе, который стоил ей всего. Мэй села, протянула руку, взяла кулон. Металл был холодным, чужим, и этот холод обжёг пальцы. Она долго смотрела на звезду — пустым, немигающим взглядом. Память, такая предательская, услужливо подкинула картины вчерашнего дня: его улыбку, когда он вручал ей цветы; его глаза, когда он застёгивал цепочку у неё на шее; его голос, когда он сказал: «Ты заслуживаешь большего». И следом — другое: его растерянное лицо у реки, его «Я не могу», её собственное унижение, которое, казалось, въелось в кожу и не смывалось. Слёзы снова подступили к глазам — горячие, обжигающие. Она не вытерла их, позволила течь по щекам, капать на руки, на стол. Она смотрела на звезду сквозь пелену, и та расплывалась, теряла очертания, становилась просто блестящим пятном. «Зачем ты подарил её мне? — беззвучно спросила она. — Зачем были эти цветы, этот танец, эти взгляды? Зачем ты дал мне надежду, если не мог дать ничего больше?» Ответа не было. Только тишина и холодный металл на ладони. Она положила звезду на тумбочку, рядом с баночками краски. И тут взгляд её упал на зеркало — старое, потрескавшееся, висевшее над столом. Она посмотрела в него и не узнала себя. На неё глядело осунувшееся, бледное лицо. Глаза — опухшие от слёз, красные, с тёмными кругами под ними. Губы потрескались, на щеке засохла дорожка от слезы. Волосы висели тусклыми прядями, и даже короткая стрижка, которая ещё вчера казалась такой изящной, теперь выглядела жалкой, неряшливой. — Кто ты? — спросила она своё отражение. — Где та Мэй, что ещё вчера смеялась на площади? Где та, что танцевала под звёздами? Где та, что поверила в чудо? Отражение молчало. Только смотрело пустыми, заплаканными глазами, и в них не было ничего — ни надежды, ни радости, ни даже страха. Только боль. Она подошла ближе, вглядываясь в своё отражение. До вчерашнего дня она была другой. До того рокового признания, которое разрушило всё. Её надежды, её иллюзии, её веру в то, что сказки случаются и с такими, как она. Она сама всё испортила. Сама. Раскрылась, показала самое уязвимое — и получила отказ. Закономерный, справедливый, но от этого не менее смертельный. Она провела ладонью по лицу, стирая слёзы, но они текли снова. «Чего ты ждала? — спросила она себя. — Что он забудет Марту? Что он бросится к тебе с объятиями? Ты же знала, знала, что его сердце занято. Знала, но всё равно полезла. Надеялась. Глупая, наивная дура». Она закрыла глаза, и перед внутренним взором пронеслись обрывки их общих дней: его улыбка, его руки, перевязывающие её рану, его голос, когда он учил её танцевать вальс, его глаза, когда он смотрел на неё на сцене. Ингрид, тянущая их за руки, их общий смех, их общие мечты. Всё это было. И всё это теперь — боль. Потому что больше ничего из этого не повторится. Никогда. Она не просто потеряла надежду — она потеряла часть себя. Ту себя, которая родилась благодаря ему. Которая научилась улыбаться, смеяться, верить. Которая перестала быть «немой диковинкой» и стала Восточной феей — живой, настоящей, свободной. Но свобода без него оказалась не нужна. И новый образ — не нужен. Кому она будет показывать свои танцы? Кому дарить свои улыбки? Ради кого выходить на сцену, если его нет в первом ряду? Если некому будет после представления взять её за руку и сказать: «Ты была великолепна, фея»? «Я не выдержу, — поняла она. — Если останусь рядом, я сломаюсь. Я начну ждать, надеяться, истязать себя. А он... он будет чувствовать себя виноватым. Будет пытаться сгладить, объяснить, «остаться друзьями». А я не хочу быть его другом. Я хочу быть...» Она не договорила. Потому что того, чего она хотела, никогда не будет. «Надо уходить, — решила она. — Надо отстраниться. Минимизировать встречи. Держаться вежливо, но холодно. Как чужие. Иначе я пропаду». Мэй открыла глаза и снова посмотрела в зеркало. И вдруг, сквозь его мутную глубину, ей почудилось другое лицо. Старое, напудренное, с тонкими, хищными губами и колючим, насмешливым взглядом. Эстер. — Ну что, дорогуша, — раздался в голове знакомый, ядовитый голос. — Доигралась? Мэй вздрогнула, отшатнулась, но не отвела взгляда. — Что, думала, в сказку попала? — Губы призрака растянулись в усмешке. — Нет, милая. Жизнь — это не сказка. Такого не бывает. Ты — диковинка, игрушка, товар. И ничего больше. Он просто был вежлив. А ты вообразила себе Бог знает что. — Замолчи, — прошептала Мэй, но голос не слушался. — И чего ты теперь рыдаешь? — продолжала Эстер. — Ты же знала, на что шла. Знала. Целенаправленно шла. К чему теперь эти слёзы? — Замолчи! — Мэй тряхнула головой, и видение исчезло. Но слова остались. Въелись в сознание, как заноза. «Она была права, — подумала Мэй с горечью. — Эстер была права. Образ молчаливой диковинки — моя защита. Пока я молчала, я была неуязвима. Никто не мог причинить мне боль, потому что я никого не подпускала. А теперь...» Она провела ладонью по лицу, стирая слёзы. И приняла решение. «Я вернусь к тому, кем была, — сказала она себе. — Буду молчать. Я больше не позволю себе чувствовать. Никогда. Больно слишком. И больше я такой не буду». Она снова взглянула на своё отражение. Из зеркала на неё смотрела чужая, незнакомая девушка — с пустыми глазами, сжатыми губами, с лицом, на котором не было ничего, кроме усталости и решимости. «Я справлюсь, — подумала Мэй. — Я должна. У меня нет другого выхода». Она отвернулась от зеркала, подошла к тумбочке, взяла звезду. С минуту смотрела на неё, потом убрала в ящик, подальше от глаз. И начала собираться — не в путь, а в новую жизнь. Без надежды. Без любви. Без Боба.

***

Планы Мэй рухнули буквально в ту же минуту, едва она успела принять своё тяжёлое решение. Солнце, такое назойливое, такое неуместное, пробилось сквозь занавески, и вместе с ним в полумрак вагончика ворвался озорной лучик, имя которому было Ингрид Грей. — Мэй! Мэй, ты уже встала? А я проснулась и сразу побежала к тебе! А папа сказал, чтобы я не торопилась, но я не послушалась, потому что очень хотела тебя увидеть! И Шан тоже! Я ей капусту принесла и морковку! Смотри, какие красивые листья, я сама выбирала! Ингрид влетела внутрь, размахивая свертком с овощами, и полумрак вагончика вмиг рассеялся, словно кто-то зажёг свечу в тёмной комнате. Девочка подскочила к столу, вывалила припасы перед черепахой, которая тут же оживилась, завозилась, потянулась морщинистой головой к капустному листу. Но Ингрид, не в силах стоять на месте, уже кружила по вагончику, рассказывая, перебивая саму себя, жестикулируя и смеясь. — ...а мне приснился сон, будто мы с тобой и папой летим на воздушном шаре, а внизу весь карнавал, и все машут нам, и Шан тоже машет лапкой, представляешь? А потом мы приземлились прямо в кондитерскую, и там была гора пирожных, и мы их ели-ели-ели, а они не кончались... Она говорила без остановки, а Мэй сидела рядом, на краю койки, и слушала. Губы её сами собой складывались в улыбку — вымученную, неживую, но Ингрид, поглощённая своим рассказом, не замечала этого. Мэй смотрела на Шан, которая тянулась к капустному листу, но никак не могла ухватить его, потому что Ингрид, увлёкшись, размахивала руками и всё время отодвигала угощение. Но рано или поздно даже самый бурный поток иссякает. Ингрид, запнувшись на полуслове, вдруг замерла, вглядываясь в лицо Мэй. Весёлый огонёк в её глазах погас, сменившись недоумением и тревогой. — Мэй... — протянула она, склоняя голову набок. — Ты чего? Ты какая-то... грустная. И молчишь. Обычно ты улыбаешься, когда я что-то рассказываю. А сегодня... ты не улыбаешься. Совсем. Мэй вздрогнула, отвела взгляд. Попыталась сделать лицо невозмутимым, но мышцы не слушались — слишком тяжело было притворяться. — Всё хорошо, солнышко, — сказала она, и голос её прозвучал глухо чуждо. — Просто... не выспалась. День вчерашний был долгий. Ингрид недоверчиво прищурилась. Она смотрела на Мэй так, как умеют смотреть только дети — прямо, беззащитно, требуя правды. — Ты что-то не договариваешь, — сказала она. — Я же вижу. Мэй открыла рот, чтобы отвлечь её, перевести разговор на что-то другое, но Ингрид вдруг оживилась, будто нашла разгадку. — А! — Ингрид вдруг хлопнула себя по лбу, и лицо её просветлело. — Я поняла! Ты просто голодная! Да? Мы со вчерашнего дня ничего не ели, а вчера мы столько ходили, столько танцевали, я сама есть хочу ужас как. Пойдём! Папа уже должно быть завтрак приготовил. Мы как раз вовремя. Она отложила капусту — Шан наконец-то добралась до листа и довольно зашуршала им — подскочила к Мэй, схватила её за руку и потянула к выходу. — Ингрид, подожди, я... — попыталась сопротивляться Мэй. — Не подожду! — отрезала девочка. — Ты должна поесть, а то заболеешь. Пойдём! И она, не слушая возражений, потащила Мэй за собой. Мэй, чувствуя, как ноги наливаются свинцом, как сердце колотится где-то в горле, позволила увести себя. Потому что не могла отказать. Не могла обидеть. Не могла объяснить, что вчера, там, у реки, что-то закончилось. Что она больше не может завтракать с ними, сидеть за одним столом, смотреть на Боба и притворяться, что ничего не случилось. Они влетели в фургон Греев. Ингрид распахнула дверь так, что та ударилась о стенку, и прокричала: — Папа! Мы пришли! Я привела Мэй, она голодная, давай завтракать! Боб, накрывавший на стол, вздрогнул. Он обернулся, и в руке у него замерла ложка, которой он раскладывал кашу по тарелкам. Увидел Мэй — бледную, осунувшуюся, стоящую у порога, как приговорённую. И замер. Мэй тоже замерла. Сердце её пропустило удар, а потом забилось так часто и так больно, что, казалось, ещё немного — и она закричит. Она поспешно отвела взгляд, уставилась в пол, в свои руки, в Ингрид — куда угодно, только не в его глаза. Потому что если она посмотрит на него, то не выдержит. Расплачется, бросится прочь или, что ещё страшнее, — бросится к нему. Боб медленно прижал ложку к груди, словно ища опору. Подошёл к двери, где замерла Мэй, не решаясь переступить порог. — Доброе утро, — сказал он, и голос его звучал хрипло, неуверенно. Мэй не подняла глаз. Смотрела куда-то в сторону, на край стола, на занавеску, на что угодно, только не на него. — Здравствуй, — ответила она. Коротко, сухо, почти холодно. Боба кольнуло это «здравствуй». Оно было холоднее, чем любое прощание. — Ты пришла... — продолжил он, чувствуя, как нелепо звучат его слова.— Мы... право, не ждали... — Как это не ждали? — Ингрид нахмурилась. Она переводила взгляд с отца на Мэй, и в её глазах росло недоумение. Что-то было не так. Всё было не так. И она не понимала, что. — Папа, что ты такое говоришь? Мы же каждый день завтракаем вместе! Каждое утро! Ты что, забыл? Боб и Мэй переглянулись — впервые за утро. В этом взгляде, коротком, отчаянном, было столько невысказанного, что Ингрид, даже при всей своей детской наблюдательности, не смогла бы этого прочитать. Боль, стыд, надежда, тоска — всё смешалось в едином болезненном всплеске. — Пойдёмте завтракать! — скомандовала Ингрид, беря ситуацию в свои руки. Она схватила Мэй за руку и потащила к столу. Боб, справившись с секундным оцепенением, подошёл, отодвинул стул для Мэй — как делал всегда, машинально. Его рука коснулась её спины, и она вздрогнула, будто от удара током. Это простое, привычное движение, которое раньше согревало, теперь обжигало. — Спасибо, — сказала она, не глядя. Боб кивнул, сел напротив. Повисла тишина — тяжёлая, давящая, неправильная. Ингрид ковырялась в тарелке с кашей, поглядывая то на отца, то на Мэй. Те сидели, уставившись в свои тарелки, и никто не притрагивался к еде. — А вчера было так весело, — начала Ингрид, пытаясь растопить лёд. — Мне так понравилось в городе. А вам? Мэй, тебе понравилось? — Да, — ответила Мэй, не поднимая глаз. — А тебе, папа? — Очень, — сказал Боб, тоже глядя в тарелку. Ингрид помолчала, потом снова попыталась: — А когда мы будем репетировать? Наш новый номер? Втроём? Я уже придумала, как мы выйдем на сцену: сначала папа, потом я, а потом Мэй из-за кулис, под музыку... Она говорила, жестикулировала, улыбалась — а Мэй слушала, и с каждым словом лицо её становилось всё бледнее. Втроём, — думала она. — Каждый день видеть его, стоять рядом, улыбаться, делать вид, что ничего не случилось. Играть роль, когда сердце разбито. Нет. Не смогу. Не выдержу. Она вдруг резко поднялась, чуть не опрокинув стул. — Мне нужно... — голос её дрогнул. — Простите, мне нужно готовиться к вечернему выступлению. Я... я пойду. И не дожидаясь ответа, она вышла. Быстро, почти бегом, не оглядываясь. — Мэй! — крикнула Ингрид ей вслед. — Мэй, ты куда? Ты же ничего не съела! Дверь закрылась. Ингрид повернулась к отцу. Тот сидел, закрыв лицо руками, и тяжело, с надрывом вздохнул. — Папа... — начала девочка. Но Боб не ответил. Он слышал, как скрипнул стул, как маленькие ножки ступили на пол, как приблизились шаги. — Папа! Он поднял голову. Ингрид стояла перед ним, уперев руки в бока, и лицо её было таким сердитым, каким он не видел его никогда. — Что происходит? — спросила она, и голос её звенел от обиды. — Почему Мэй так странно себя ведёт? Почему вы не разговариваете? Вы поссорились, да? Пока я спала? Вы поссорились! — Ингрид... — попытался он. — Я же просила! — Она топнула ногой. — Я же говорила — не ссорьтесь! А вы... вас на минуту нельзя оставить одних! Только я засыпаю, вы сразу... сразу... Голос её дрогнул, она отвернулась, скрестив руки на груди. Плечи её вздрагивали. — Ингрид, — Боб встал, подошёл, осторожно коснулся её плеча. — Тыковка... Она дёрнулась, пытаясь сбросить его руку, но он не убрал. — Послушай, — сказал он мягко. — Мы правда… немного повздорили с Мэй. Точнее, не повздорили. Я… я её обидел. Не со зла. Просто… глупо получилось. И теперь я очень виноват перед ней. Ингрид замерла, не поворачиваясь. — Я обещаю, — продолжал Боб, — я поговорю с ней. И всё исправлю. — Обещаешь? — спросила Ингрид, и в голосе её слышалась такая надежда, что у Боба сжалось сердце. — Даю слово. Она медленно повернулась, посмотрела на него снизу вверх — и вдруг, не сдерживаясь больше, обняла и прижалась. — Поговори с ней, папа, — сказала она, уткнувшись носом ему в плечо. — Она хорошая. Она поймёт. И обязательно тебя простит. Я знаю. Боб обнял её в ответ, крепко, как мог. Прижал к себе, чувствуя, как тепло её маленького тела постепенно разгоняет ледяную пустоту внутри. — Я поговорю, — повторил он, гладя её по голове. — Обязательно. А за окном, над карнавалом, сгущались тучи, и первые капли дождя забарабанили по крыше, заглушая всё — и детскую надежду, и взрослую боль.

***

Боб собрался сразу же — не откладывая, не давая себе времени на раздумья. Однако осуществить задуманное оказалось куда сложнее, чем он предполагал. Стоило ему показаться на дорожке между фургонами, как Мэй, будто почуяв его приближение, тут же исчезала — сворачивала за угол, ныряла в толпу артистов, начинала оживлённо беседовать с кем-то, с кем обычно и двух слов не роняла. Он подходил к шатру, где она репетировала, — она уже уходила. Он ждал у её вагончика — она выходила с другой стороны, делая вид, что не замечает его. Он пробовал заговорить с ней при других — она вежливо, холодно отвечала и тут же находила предлог удалиться. В какой-то момент он заметил её рядом с Джимом. Старый зазывала возился с какими-то ящиками, а Мэй стояла рядом и, судя по всему, усердно помогала ему — подавала инструменты, перекладывала доски, хотя Джим, поглядывая на неё с недоумением, явно не нуждался в помощи. Боб сделал шаг в их сторону — и Мэй, будто невзначай, скрылась за спиной Джима, а когда он обогнул приятеля, её уже не было. — Ты чего это? — спросил Джим, глядя на растерянное лицо Боба. — Опять бегаешь за своей феей? — Она меня избегает, — признался Боб, чувствуя, как внутри закипает глухое отчаяние. — А ты удивлён? — Джим усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — Сам виноват. Теперь расхлёбывай. Чуть погодя Боб смекнул. Если Мэй не даёт ему подойти на людях, если она ускользает всякий раз, когда он пытается застать её врасплох, — значит, нужно действовать иначе. Нужно застать её там, где она не сможет убежать, не сможет спрятаться за чужими спинами, не сможет сделать вид, что занята. Нужно быть настойчивее, чем она — ловкой. Он дождался, когда она, наконец, направилась к шатру — не к тому, где выступали, а к маленькому, запасному, где она иногда репетировала в одиночестве. Путь туда шёл мимо склада с реквизитом, и Боб знал короткую тропинку, о которой она, возможно, забыла. Он оказался у шатра раньше неё. Мэй вошла, погружённая в свои тяжёлые мысли, и не сразу заметила его. Она стояла у входа, опустив плечи, с лицом, на котором застыла такая усталость, будто она несла непосильную ношу уже много лет. В руках она держала узелок с реквизитом — ленты, платки, несколько шаров. Боб сделал шаг вперёд, и пол под его ногой скрипнул. Мэй вздрогнула, подняла голову — и замерла. На миг в её глазах мелькнул испуг, потом недоумение, потом что-то ещё, что она поспешно спрятала, опустив ресницы. — Ты... — начала она, но голос дрогнул, и она замолчала, делая вид, что не замечает его. Она опустилась на колени, принялась раскладывать реквизит — ленту к ленте, платок к платку. Пальцы её дрожали, но она старалась, чтобы движения выглядели спокойными, деловыми. — Я хотел поговорить с тобой, — сказал Боб, присаживаясь рядом. — Ты всё утро... — Не надо, — перебила она, не поднимая глаз. — Я занята. Много работы. Репетиция. Он протянул руку, чтобы помочь, но она отдёрнула свою, будто обожглась. — Не трогай, — сказала она резче, чем хотела. — Я сама. Боб убрал руку. Помолчал, глядя на её склонённую голову, на то, как пальцы судорожно перебирают ленты, хотя они уже лежат ровно. — Зачем ты пришёл? — спросила она, всё ещё не глядя на него. — Потому что ты меня избегаешь, — ответил он прямо. — Всё утро. Ты даже смотреть на меня не хочешь. Мэй замерла, но только на миг. Потом снова принялась перекладывать реквизит, будто искала что-то. — Я не избегаю, — сказала она ровно, слишком ровно. — Просто много работы. Нужно готовиться к выступлению. Я хочу побыть одна. Если можно. Она поднялась, не глядя на него, прошла в центр шатра, встала в танцевальную позу — руки на поясе, голова чуть наклонена. Всем своим видом показывала, что намерена репетировать. Мысленно она умоляла: «Уйди, пожалуйста, уйди, оставь меня, не надо, не сейчас, никогда». Она начала двигаться. Плавно, но неестественно, будто каждое движение давалось ей через силу. Боб не ушёл. Он подошёл ближе, встал так, чтобы видеть её лицо. Она поворачивалась, отворачивалась, делала па, уходила в сторону — но он следовал за ней, мягко, настойчиво. — Ты сердишься на меня? — спросил он. Молчание. Только шорох её платья, только лёгкое дыхание. — Я вижу, что сердишься, — продолжил он. — И я понимаю... ты имеешь на это право. Но Мэй... Она сделала пируэт, оказавшись спиной к нему. — Ты будто маску надела, — сказал он. — Как тогда, когда мы только встретились. Будто снова стала той... немой диковинкой. — А ты не думал, — ответила она, всё ещё отворачиваясь, — что это вовсе не маска? Что это моё настоящее лицо? — Мэй, ну зачем? — голос его был мягким, почти умоляющим. — Кого ты пытаешься обмануть? Я видел тебя настоящую. Я знаю, какая ты на самом деле. Она резко остановилась. Вся выпрямилась, руки опустила. И сказала — тихо, но с такой горечью, что у него сжалось сердце: — Ты не знаешь меня. Мы друг другу — чужие люди. И нам не о чем говорить. Эти слова ударили больнее, чем он ожидал. Но он не отступил. — Мэй, я понимаю, что обидел тебя, — сказал он, делая шаг к ней. — Сильно. И я... я не смог тогда подобрать нужные слова. Но сейчас я хочу поговорить. Пожалуйста. Дай мне шанс. Она снова задвигалась — но танец её стал рваным ломаным. Руки взлетали и падали, ноги путались, и видно было, что каждое движение даётся ей с трудом. — Нам не о чем говорить, — повторила она, и голос её дрогнул. — Я вижу, что тебе больно, — сказал Боб, делая шаг к ней. — Мне тоже. И я... — Боб, пожалуйста... — она зажмурилась, словно пытаясь отгородиться от его слов. — Я невольно причинил тебе боль, но я хочу всё исправить, я... — Хватит! — выкрикнула она. Это было так неожиданно, так громко, что Боб опешил. Он никогда не видел Мэй такой — с искажённым лицом, со слезами, которые она уже не могла сдерживать, с дрожащими губами. Она стояла перед ним, маленькая, хрупкая, раздавленная, но в глазах её горел такой огонь, что он невольно сделал шаг назад. — Хватит, — повторила она, уже тише. — Пожалуйста... не надо. Прошу тебя. Я больше не вынесу. — Мэй, выслушай меня... — Нет, — она покачала головой, и слеза скатилась по щеке. — Я не хочу. Давай оставим всё как есть. Так будет лучше. Для меня. Для тебя. Она вытерла щёку тыльной стороной ладони. — Я переживу, — сказала она, и голос её звучал глухо, почти безжизненно. — Я вынесу. И возможно... возможно, я вовсе не любила тебя. Боб замер. Слово «вовсе» ударило его, как пощёчина. — Может быть, я просто была очарована тобой, — продолжала Мэй, глядя куда-то в сторону. — Может быть, это была всего лишь иллюзия. Может быть, мне всё показалось... Может быть, я сама себе надумала то, чего не было. Она замолчала. Боб молчал тоже. Тишина в шатре стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом. — Ты... правда так думаешь? — спросил он наконец, и голос его прозвучал хрипло, чуть надломлено. Мэй не подняла глаз. — Я не знаю, — прошептала она. — Ничего не знаю. И не хочу знать. Потому что... потому что больно. Невыносимо. И я хочу, чтобы всё осталось как есть. Пожалуйста. Она развернулась и побежала. Выскочила из шатра, не оглядываясь, оставив за собой лишь взметнувшийся полог и горький, солёный привкус её слов. Боб остался один. Он стоял посреди пустого шатра, среди разбросанного реквизита, и смотрел на выход, где только что мелькнул край её платья. В ушах всё ещё звенел её голос, её «хватит», её «я не вынесу». Он опустился на колени, поднял одну из лент — ярко-синюю, как её платье вчера, — и сжал в кулаке. — Какой же ты идиот, Роберт Грей, — сказал он себе. Громко, в пустоту. Лента выскользнула из пальцев и упала на землю. А он всё стоял на коленях, и не мог подняться, и не знал, что делать дальше.

***

Вечер опустился на карнавал мягкой, бархатной темнотой, и он, словно пробудившись ото сна, ожил. Зажглись тысячи огней — фонари, гирлянды, свечи в разноцветных фонариках, — и всё вокруг засияло, замерцало, задышало праздником, загудело, как растревоженный улей. Толпы зевак сновали между шатрами, глазея на диковинных животных, на гимнастов, кувыркающихся под куполом, на жонглёров, ловящих горящие факелы. Где-то надрывалась шарманка, где-то били барабаны, и над всем этим гомоном, смехом, криками зазывал — голос Джима, зычный и неистовый, перекрывал любые звуки, словно глас самой Судьбы, зазывающей зевак на представление. Мэй выступала. Она вышла на сцену в своём голубом ханьфу, с короткими волосами, убранными цветком, и с тяжёлым, холодным камнем вместо сердца. Улыбка её была механической — лишь движение губ, не затрагивающее глаз, — движения отточенными до автоматизма, лишённые души, но зрители не замечали фальши. Они видели только Восточную фею — прекрасную, загадочную, парящую над сценой, как призрак. Она бросала в воздух ленты, и те превращались в цветы. Она касалась рукой шёлковых платков, и они вспыхивали серебряными искрами. Она кружилась, и бубенчики на её поясе звенели печально, словно оплакивали что-то безвозвратно утраченное. Аплодисменты гремели, но она их не слышала. В голове было пусто и тихо, только где-то на дне сознания пульсировала глухая, ноющая боль, которую она заглушала движениями, как наркотиком. Выступление закончилось. Мэй поклонилась — низко, как учили, — и ушла за кулисы. Там она постояла минуту, прислонившись спиной к деревянной стене, чувствуя, как дрожат колени, переводя дух. Потом вышла на воздух, надеясь, что прохлада хоть немного отрезвит, остудит жар, пылающий в груди. — Подходите, друзья! — донёсся до неё знакомый голос. — Все сюда! Пеннивайз, наш единственный и неповторимый танцующий клоун, выступит снова через полчаса! Подходите, чтобы не пропустить! Тащите за руку матерей и братьев, прихватите бабушку — она тоже будет смеяться! Мэй замерла. Сердце её пропустило удар, потом забилось часто, сбивчиво, загнанной птицей. Она поспешила прочь, к своему вагончику, почти бегом, чтобы не слышать этого голоса, не думать о том, чьё имя он выкрикивает с таким привычным азартом. В вагончике было темно и тихо. Шан спала в своём углу, свернувшись под увядшим листом капусты, похожая на маленький, покрытый трещинами камень. Мэй опустилась на табурет перед зеркалом, включила лампу. Тусклый свет выхватил из темноты её лицо — бледное, осунувшееся, с красными, воспалёнными глазами, которые она так старательно подводила, чтобы скрыть следы слёз. Она смотрела на своё отражение, и перед глазами снова встал он — Боб, его растерянное лицо, его попытка объясниться. «Я невольно причинил тебе боль…» А она оборвала его. Не дала сказать. Выкрикнула «Хватит!», словно он был врагом. Словно он заслужил эту грубость. «Может быть, я вовсе не любила тебя…» Как она могла такое сказать? Как могла выдумать эту ложь, эту чудовищную неправду, зная, что любит, любит так, что сердце разрывается на части от одного только звука его имени? Она открыла ящик тумбочки, достала звезду. Серебряные грани тускло блестели в свете лампы, переливаясь, отражая её искажённое, заплаканное лицо. Мэй долго смотрела на кулон, и мысли её текли медленно, тяжело, как смола. «А что, если я была слишком категорична? Что, если надо было дать ему объясниться? Может быть, он хотел сказать что-то важное? А я… я не дала. Я заставила его замолчать. Я сказала, что мы чужие. Что я, может быть, не люблю его. Как я могла?» Она сжала звезду в кулаке, чувствуя, как холод металла впивается в ладонь, причиняя почти физическую боль, отрезвляющую и горькую. «Я сама не лучше его. Я задела его словами. Больно. Жестоко. А он… он просто хотел поговорить. Он пришёл мириться, а я его прогнала. И теперь… теперь он, наверное, думает, что я и правда его ненавижу». Сколько времени она просидела так, с кулоном в руке, глядя в одну точку, — неизвестно. Время остановилось, свернулось в тугой, болезненный узел. Но вдруг её отвлёк странный звук — скрежет, царапанье. Она повернула голову. Шан, которая ещё минуту назад мирно спала, теперь стояла у двери и скребла по ней когтистой лапой, издавая звук, похожий на скрип ногтей по стеклу. Это было так необычно, так непохоже на обычное поведение медлительной черепахи, что Мэй нахмурилась, и холодок тревоги пробежал по спине. — Шан? — позвала она, вставая. Черепаха не отреагировала. Только заскребла сильнее, с каким-то отчаянным упорством. Мэй подошла, взяла её на руки — и в тот же миг Шан забилась, зашевелилась, вытягивая шею, поворачивая голову, будто пыталась вырваться. Она почти цапнула Мэй за палец, и та, испуганная, едва не выронила её. — Да что с тобой? — прошептала она. И тут в дверь постучали. Стук был неровный, торопливый, срывающийся. — Мэй! — раздался голос Ингрид, взволнованный, прерывистый, словно девочка задыхалась после долгого бега. — Мэй, ты здесь? Мэй поспешила открыть. На пороге стояла девочка — бледная, с большими, полными тревоги глазами, в которых застыл немой, панический вопрос. — Мэй, ты не видела папу? — спросила она, едва переведя дух, хватая ртом воздух. — Я нигде не могу его найти. Обыскала всё. Он не пришёл на выступление. И его номер отменили. Но папа всегда предупреждает, если не может выйти. Он бы не пропустил просто так. Никогда. Мэй попыталась успокоить её, хотя внутри уже начала разливаться странная, липкая тревога, сковывающая внутренности ледяным предчувствием. — Может быть, он отошёл кому-то помочь? — предположила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Или разминается где-то в тихом месте… — Я спрашивала у всех, — перебила Ингрид, и голос её дрогнул, сорвался на высокую, звенящую ноту. — Артисты говорят, что видели его у забора. Он курил. А когда я прибежала туда, там никого не было. Только воротник от костюма висел на заборе и парик. Рыжий. Его парик. И ещё… — Она сглотнула, и глаза её наполнились слезами. — Джим тоже куда-то пропал. И никто не знает, где он. Мэй почувствовала, как холодок, пробежавший по спине, превратился в ледяную иглу, пронзившую сердце. — Пойдём, — сказала она, беря Ингрид за холодную, дрожащую руку. — Поищем вместе. Они вышли. Шан, оставшаяся в вагончике, снова заскребла по двери, издавая тот же отчаянный, предупреждающий звук, но Мэй, поглощённая нарастающей тревогой, не обратила на это внимания. Они обошли фургоны, заглянули в шатры, расспросили всех, кто попадался на пути. Люди пожимали плечами, качали головами, отводили глаза. Никто не видел Боба. Никто не знал, куда он мог деться. Тишина вокруг его имени сгущалась, становилась зловещей, полной невысказанного ужаса. Они уже почти отчаялись, когда, проходя мимо склада с реквизитом, услышали голоса. Много голосов. Взволнованных, испуганных, приглушённых, словно люди боялись говорить в полный голос. — Что? Просто исчез? — раздался дрожащий женский голос. — Не волнуйтесь, пока не ясно, что случилось, — ответил Джим. Мэй узнала его сразу, но голос старого зазывалы звучал непривычно глухо, без обычной насмешливой хрипотцы. — Это точно его? — отозвался другой голос, мужской. — Конечно. Вот монограмма. Нашли там, на тропинке… Ингрид, не дыша, двинулась к голосам. Мэй — за ней, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Они вышли из-за угла и увидели Джима, стоящего в кругу артистов. Старый зазывала был бледен, как смерть, и в руках его что-то было — небольшой, тёмный комок ткани, который он сжимал с такой силой, что побелели костяшки пальцев. Артисты расступились, заметив девочку, и на их лицах Мэй прочитала такой ужас, такую жалость, что сердце её рухнуло в пропасть, разбиваясь на тысячу осколков. — …И тела нет? — донёсся до неё чей-то голос, прозвучавший как приговор. — Мои люди прочёсывают лес, — ответил Джим, и голос его дрогнул, сорвался. — Но скорее всего, его что-то утащило. Я не знаю… — Боже! — гадалка в пёстрых юбках прикрыла рот ладонью, и в её глазах блеснули слёзы. — Босс… — работник тронул Джима за локоть, указывая на Ингрид. Джим обернулся. Увидел девочку, и лицо его стало ещё бледнее, приобретя оттенок старого пергамента. Он сделал шаг к ней, потом другой, двигаясь как во сне. В руках он сжимал то, что держал — Мэй теперь разглядела: это был платок. Белый, в тёмных, бурых пятнах, которые могли быть только одним. С монограммой, вышитой алыми нитками — две буквы, переплетенные вензелем «R.G.» Роберт Грей. Ингрид узнала его. Она судорожно вздохнула, и лицо её исказилось, сморщилось, как от невыносимой боли. — Нашли в лесу, — тихо сказал Джим, протягивая платок дрожащей рукой. — Может, волки… Ингрид дрожащими руками взяла ткань. Коснулась тёмных пятен, поднесла к лицу, вдохнула — и закричала. Закричала так, что у Мэй лопнуло что-то внутри, словно натянутая до предела струна. Этот крик, полный такого ужаса и горя, разнёсся над притихшим карнавалом, заглушая все остальные звуки. — Папа! Папочка! Она упала в руки гадалки, которая обняла её, прижала к себе, гладя по голове, и слёзы текли по щекам обеих, смешиваясь, оставляя мокрые дорожки. Мэй стояла, не двигаясь. Смотрела на платок, на кровь, на Джима, который перевёл взгляд на неё. В глазах его была такая же пустота, какая разверзалась сейчас в её груди — бездонная, чёрная, ледяная. — Нет, — прошептала она. — Неправда. Этого не может быть. Она сделала шаг назад. Ещё один. Словно отступая от края пропасти, в которую уже начала падать. — Нет. Нет. Нет… Она развернулась и побежала. — Мэй! Куда ты?! — крикнул Джим вслед, но она не слышала. Его голос потонул в шуме крови, стучащей в висках. Она неслась. К лесу. К тому самому лесу, который всегда пугал её, который вызывал странную, необъяснимую дрожь. К тому лесу, который забрал её Боба. Она добежала до забора. Увидела воротник от клоунского костюма, сиротливо висящий на штакетнике, и рыжий парик, валяющийся в пыли, похожий на мёртвого зверька. Земля была истоптана — множество следов вело в чащу, в зловещую темноту, где деревья стояли плотной стеной, не пропуская света. Не раздумывая, Мэй бросилась вперёд. Ветви хлестали по лицу, корни цеплялись за ноги, но она бежала, не чувствуя ни боли, ни страха. Только одно желание — найти его, быть рядом, не дать тьме забрать его навсегда. Лес сомкнулся за её спиной, и карнавал исчез, будто его и не было. Только звёзды над головой, холодные и равнодушные, смотрели на неё с вышины. И где-то в глубине чащи, затаившись, ждало Оно.