POV: Карлайл
В судьбе моей возникали многие сверкающие сирены, их улыбки были умилительны, как яд в хрустальном бокале, — но ни одна не изводила меня с такой изощрённой жестокостью, как та мифическая, обольстительная кокетка, что предстала предо мной в Первую ночь в Риме, под сводами вечно-прекрасного города. Как я и предчувствовал, ночь прошла для меня без сна. Я лежал, вперив взгляд в кромешную темноту, и тщетно пытался мысленно проникнуть за маскарадную маску, что скрывала её истинный облик. Досада грызла меня, не давая забыться сном, и я метался на смятых простынях, выстраивая в воображении всевозможные вариации её тайны — одна причудливее и обворожительнее другой. Но ни одна не утоляла жажды моего разума; любопытство пылало во мне, как мятежное пламя в груди. Память о ней не давала никакого покоя. Тело моё отзывалось жаром на воспоминание о её прохладном, сводящем с ума прикосновении; в воздухе всё ещё мерещился пудровый, цветочный аромат, словно сад, расцветающий ровно в полночь. Её янтарные глаза — лукавые, переливающиеся, как свечи в церкви, — и нежный, чувственный голос, обволакивающий слух, звучали во мне эхом. И даже среди гулкого моря опьяневших незнакомцев её присутствие обладало странной гипнотической силой. В нём было нечто умиротворяющее… и знакомое, будто я встретил забытое видение из собственных снов. Эсми. Даже имя её звучало как редкое, чужеземное заклинание с мягким французским отзвуком, непривычным для римских улиц. В нём слышался шелест далёких садов и дыхание иных берегов, и всякий раз, произнося его, я ощущал охватывающее меня волнение. С тех пор как судьба привела меня в Рим, я видел немало обольстительных женщин. Их тёмные волосы и золотистая кожа будто впитали в себя солнце Италии. Лишь немногие отличались от этого огненного племени — среди них была дочь аптекаря Ирина. Я и сам, с врождённой бледностью, столь свойственной моему британскому происхождению, казался здесь чужеземцем. Но Эсми… она была бледнее зимнего рассвета, белее нетронутого снега под лунным светом. Её светлые волосы ниспадали длинными, естественными локонами цвета тёплого мёда. В её облике витало нечто эфемерное, небесное. Следуя словам Ромео, я бы сравнил её с белой голубкой, затерянной среди ворон. Весь вечер взор мой был прикован к ней, как к таинственному светилу, затмевающему всё прочее. В её движениях таилась опасная прелесть и я чувствовал, как невидимая цепь, сотканная судьбой, стягивает наши запястья. Она даже не касалась меня — и всё же я был связан ею крепче, чем кандалами. Я следовал за ней сквозь шум и смех, сквозь тени и огни, как зачарованный странник, ведомый мельканием фонаря. Каждый её взгляд, каждый поворот головы казались знаком, тайным повелением, которому я не мог и не желал противиться. И когда ночь оборвалась столь внезапно, во мне вспыхнула телесная боль утраты. Мне хотелось встретить рассвет с ней на крыше, над безмолвной площадью, когда первые лучи коснутся прохладного камня. Если она и вправду жила в Италии, то, вероятно, прибыла с севера. Мысль о том, как далеко она может быть теперь, сжала моё сердце ледяной хваткой. Она даровала мне лишь своё имя — и больше ничего. Одно-единственное слово. Этого было невыносимо мало, чтобы отыскать её в переполненном, шумном городе, где лица сменяют друг друга, как маски на карнавале. Но, клянусь небом, скудость этой путеводной нити не удержала меня от поисков. Каждую ночь — от той первой встречи до самого праздника Богоявления — я бродил по Риму, подобно одержимому. Стучался в двери старых домов, заглядывал в крошечные лавки, останавливался у витрин на площади, где, как подсказывало мне сердце, она могла появиться. Я всматривался в тени, ловил отблески светлых волос в толпе, вслушивался в голоса, надеясь различить её нежный тембр. Но я нигде не находил её следов, и никто в городе, похоже, не знал её имени. Ни единой Эсми во всём Риме? Не иначе как сам город вступил в молчаливый сговор, чтобы истязать меня. Я не выдумал её. Она была жива, осязаема, как холод мрамора под ладонью. Она должна была быть. И я нашёл бы её — даже если бы мне пришлось перевернуть этот город, обыскать его от ветреных крыш до сырых подземелий. Каждый вечер, окончив изнурительный день ученичества, я вновь выходил на её поиски. Выбирал новые улицы и возвращался к прежним, слвом, ходил по заколдованному кругу. Я расспрашивал мужчин, женщин, детей — не знают ли они прекрасную юную женщину по имени Эсми. Но все мои старания разбивались о безмолвие: ни единого доказательства, ни единого следа, что она когда-либо ступала по этим мостовым. Я чувствовал себя нелепым рыбаком, который снова и снова забрасывает снасть в морскую пучину, надеясь выловить не рыбу, а птицу — создание, которому не место в воде. Возможно, это было невозможно, потому что ей здесь, в конце концов, не место. Она не жила в Риме. Эта мысль приходила мне в голову десятки раз, но я не мог с ней смириться. В глубине души меня все еще преследовала глупая надежда, что она снова появится в самом неожиданном месте. И вот я каждый вечер выходил, чтобы продолжить свои безрезультатные поиски. Когда я возвращался в конце вечера, мои ноги были измотаны пройденными милями, а сердце колотилось от усталости. Каждый раз, возвращаясь домой после очередной неудачной попытки пройти через город, я терял остатки надежды. Я возвращался в свою койку, валился на одеяло и видел её во сне. Сны мои рождались смутными и изменчивыми: то вспыхивали ослепительной ясностью, то исчезали, подобно морозному дыханию на ледяном стекле. Сон не дарил покоя — он тянулся неглубокими, рваными отрезками, насыщенными тревожными пробуждениями. Я вздрагивал среди ночи с огнём в теле и стылой испариной на висках, будто меня вырывали не из сна, а из объятий лихорадочного видения. Однажды мне привиделось, будто я отыскал её в городе. Она стояла у цветочной тележки старухи близ фонтана Треви, прячась среди гирлянд бледных роз. За её спиной поблёскивала вода, подобная жидкому серебру. Очнувшись, я без колебаний отправился туда — и никогда прежде разочарование не оставляло столь горького следа, как тем утром, когда действительность явила свою беспощадность и я не нашёл её. В иную ночь сон перенёс меня на грандиозный бал в неведомом дворце. Я ощущал её присутствие где-то в глубине толпы, но лицо её ускользало от взгляда, словно нарочно скрытое, чтобы я не успел разглядеть. Шампанское искрилось в хрустале, как пойманные звёзды, заключённые в стеклянные клетки. Я протискивался сквозь вихрь обнажённых плеч и спин, через шелест шёлка и кружев, мимо вспышек бриллиантов и перьев. Под потолком люстры рассыпали морозное сияние, зажигая в глазах мужчин алчное пламя. Всё вокруг приходило в движение — смех, драгоценности, тяжёлые ароматы духов, — и этот блеск стягивал меня в тугую спираль, медленно затягивая к сердцу зала. Светлые и тёмные локоны; голубые, зелёные, карие глаза; напудренные лица; алые губы; изящные линии шей и запястий — всё это наполняло пространство, кружилось, извивалось, множилось до головокружения. Сознание мутнело, в груди нарастало глухое разочарование: я искал её повсюду, но так и не встретил янтарного блеска её глаз, будто напитанных солнечным светом. Я вырвался из сна, задыхаясь, с липкой слабостью и жгучей жаждой, будто и впрямь пробивался сквозь плотную, удушливую массу вальсирующих тел. Горло саднило, будто я вдыхал не воздух, а пыль. Полусонный, всё ещё скованный отзвуками кошмара, я поднялся с постели, накинул рубашку и шагнул в темноту. Спускаясь почти наощупь, я искал кувшин с водой, цепляясь за надежду утолить жажду. Но, как и во всём, к чему тянулись мои руки в эти дни, желаемое ускользнуло. И жажда — телесная и иная — осталась при мне, тягучая и неутолённая. — Это то, что ты искал? — донёсся из тени женский голос. Я резко обернулся. В дверном проёме стояла Ирина; её лицо, бледное в ночном полумраке, будто излучало слабое свечение. Прищурившись, я различил в её руках тяжёлый кувшин с водой. — Ирина… — прохрипел я, пытаясь прочистить пересохшее горло. — Почему ты не спишь в такой поздний час? — Ты говорил во сне, — ответила она, слегка нахмурившись. — Я испугалась. И после того, как услышала тебя, сон уже не вернулся. Она застенчиво опустила взгляд. Я же прикусил губу. — Прости, что разбудил тебя. — В этом нет твоей вины. Мне и без того редко удаётся спать по ночам, — произнесла она. В её глазах вспыхнул свет. Затем взгляд скользнул к кувшину. — Пожалуйста, выпей. Ты, должно быть, совсем изнемогаешь от жажды. Я едва успел пробормотать благодарность, как взял кувшин и сделал несколько жадных глотков. Студёная вода стекала по горлу, но не утоляла той жажды, что жила глубже. Когда я опустил сосуд, её лицо всё ещё находилось слишком близко — непривычно бодрое для человека, вырванного из сна. Глаза её оставались широко раскрыты, и в них сияло нечто большее, чем простое беспокойство. Мне вдруг стало интересно, как долго она стояла в темноте, слушая мои бормотания. Я мельком увидел своё отражение в чёрной глади воды и снова поднял взгляд на неё. Она моргнула, чуть склонив голову. — Ирина… — Да, Карлайл? — Когда ты слышишь, как я говорю во сне… ты различаешь слова? Я произношу что-то осмысленное — или это лишь спутанный бред? Она переминулась с ноги на ногу, прежде чем ответить. — Не знаю. Иногда мне кажется, что понимаю тебя. Иногда — нет. — Она покачала головой. — Однажды я будто слышала, как ты спросил: «Где ты?» Она приблизилась ко мне, и её голос сошел на шёпот: — Создаётся впечатление, будто ты ищешь что-то каждый раз, когда засыпаешь. Это… странно. Если бы она знала, что именно. — Бессмыслица, не так ли? — я слегка качнул кувшин, наблюдая, как вода сворачивается в узкую воронку. Тишина между нами сгустилась, тяжёлая, как воздух перед грозой. И вдруг она заговорила снова: — Карлайл, мой отец тревожится за тебя. И ты это знаешь. Он не понимает, куда ты уходишь каждый вечер после изнурительного рабочего дня. Почему возвращаешься таким, как если бы пересёк полмира и едва держишься на ногах. Ты почти не ужинаешь — и сразу падаешь в постель. Ее голос был очень взволнованным, с каждой секундой становясь все более отчаянным. Я уже давно знал, что эта конфронтация неизбежна. Я считал себя глупым, думая, что смогу скрывать это еще долго. Я тяжело вздохнул. — Я знаю, что в последнее время веду себя странно, Ирина. И должен извиниться — и перед тобой, и перед твоим отцом. Я… поступаю незрело. Она нахмурилась, не отводя от меня взгляда. И я пожалел о своих словах. Я не хотел, чтобы она понимала меня слишком хорошо. Пусть лучше не знает, где я пропадаю по вечерам и какие тени преследую в этом городе. — Это долгая история. Её лучше рассказывать тогда, когда горло не пылает от жажды, — сухо усмехнулся я и вновь приложился к кувшину, скрываясь за глиняным ободком, как за щитом. Она на секунду замолчала, чтобы промолвить: — Я надеюсь, ради тебя самого, что ты найдёшь дорогу обратно — к тому, кем был прежде. Я тоже тревожусь за тебя, Карлайл. Ты ведь это понимаешь, правда? Я поднял взгляд и встретил сверкание её серых глаз, и в тот же миг уловил глубинный смысл, скрытый за произнесёнными словами. — О… да, — неловко выдохнул я. Речь путалась. Я не находил ответа, который не ранил бы её и не подарил обманчивой надежды. Ирина казалась прекрасной, доброй, рассудительной — воплощением всего, чего способен желать мужчина. Но она не являлась той женщиной в маске. Эта мысль болезненно кольнула. Разве не безумие — отвергать живое тепло ради призрака? Ни одна женщина не подошла бы мне лучше, чем та, что стояла сейчас передо мной. Именно она только что распахнула передо мной своё сердце. В её взгляде промелькнула надежда. Я понял, что обязан что-то сказать — что-то ясное и честное. — Я ценю… — Не успел я закончить мысль, как ее губы крепко прижались к моей левой щеке. Поцелуй был быстрым, но определенно не таким застенчивым, как я мог бы предположить от такой женщины, как Ирина. За бледно-серым бликом её глаз таилось куда больше тайн, чем она позволяла увидеть. Я застыл, ошеломлённый; лишь чудом кувшин удержался в моих руках. — Buona sera, Карлайл, — прошептала она. Лунный свет скользнул по её лицу, подчеркнув нежный изгиб губ, — и в следующий миг она растворилась в тёмном пролёте лестницы. Ещё несколько мгновений я стоял в полной тишине, обдумывая случившееся. Когда часы наверху пробили трижды, я поднёс кувшин к губам и осушил его последним, отчаянным глотком — будто надеялся смыть им и вкус поцелуя, и сомнение, разрастающееся в груди.***
Как ни парадоксально, но именно после той ночи — отмеченной внезапным поцелуем Ирины — мой сон впервые за долгое время обрел подобие покоя, будто тьма наконец смилостивилась надо мной. И всё же образ моей загадочной Эсми, скрытой за изящной маской, продолжал тревожить разум. Сердце всё настойчивее нашёптывало жестокую истину: никакие странствия и поиски не вернут её в мою жизнь. Разговор с Ириной обернулся для меня горьким прозрением — я увидел себя таким, каким являлся на самом деле: безрассудным, ослеплённым мнимым отблеском, смешным в своей одержимости. Пренебрежение долгом и бесконечные ночные скитания по улицам превратили меня в источник стыда в глазах Элеазара. Я дал себе клятву исправиться и впредь коротать вечера в стенах дома, подальше от соблазнов ночи. Чем глубже я замыкался в себе, отсекая контакты, связывавшие меня с внешним миром, тем сосредоточеннее становилась моя работа. Оказалось куда спасительнее направлять силы на работу, нежели расточать их на болезненное преклонение перед таинственными женщинами в масках — теми, кто манил, дурманил и исчезал во мраке, оставляя после себя лишь пустоту и неопределённость. Насколько мне удавалось выяснить, имя «Эсми» представляло собой не более чем вымысел — ловко придуманную приманку, призванную навсегда лишить своих жертв надежды на повторную встречу. Мысль о том, что в ту ночь на площади я оказался всего лишь её забавой, отзывалась горечью, но иного объяснения её исчезновению я не находил. Я убеждал себя, будто между нами возникло нечто особенное, — это убеждение выдавало мою наивность. Несомненно, она встречала бесчисленное множество мужчин, готовых пасть к её стройным ножкам. Всего лишь хищная кокетка, опутывающая сердца своим очарованием, чтобы затем, под покровом ночи, безжалостно покинуть их. О, Эсми, неужели и мне отведена строка в твоей длинной книге завоеваний? Покончив с чисткой каминной топки, я презрительно усмехнулся самому себе. Если она не намерена возвращаться, я не стану приносить в жертву часы собственной жизни бесплодным грёзам о её возвращении. Я на секунду вспомнил прошлый вечер, как сверкала Ирина, когда я предложил ей пойти на праздник Крещения Господня. Длинное фиолетовое платье струилось по её стройной фигуре, а изящная серая накидка подчёркивала оттенок её глаз. Серебристо-светлые волосы были распущены и спадали на плечи тяжёлыми, царственными волнами. До той ночи я никогда не видел её с подкрашенными губами. Обычно скромная и сдержанная, в тот вечер она преобразилась — и, если бы кто-нибудь назвал её королевой, я бы не усомнился ни на мгновение. Я испытывал гордость от того, что именно мне было позволено сопровождать её. И всё же я презирал саму природу мужского разума, которая вопреки всякому здравому смыслу вновь и вновь возвращала мои мысли к Эсми. Её невозможно было вычеркнуть из памяти. С этим оставалось лишь смириться — как с фантомной болью, что не убивает, но и не отступает. В раздражении я швырнул тряпку для уборки в пустой котёл и тяжело опустился на один из кухонных стульев. День выдался прохладным, однако от утренней суеты кожа слегка влажнела от пота. Я всё ещё расплачивался за потерянную неделю — и это тяготило сильнее всего. Я расстегнул шнурки на служебной рубашке и небрежно бросил жилет на пол. Руки потянулись вверх, и по спине, до самых плеч, прокатилась цепь сухих, напряжённых хрустов. С усталым выдохом я откинулся на спинку стула, слишком измождённый, чтобы даже подняться за стаканом воды. Я рассеянно вслушивался в уличный гул, массируя лоб кончиками пальцев, надеясь вдавить боль обратно в череп. Голова уже ныла настойчиво и тяжело — дурной знак, особенно в такой ранний час, когда утро едва успело занять свои права: было всего семь. Шум за окном усиливался, становясь всё назойливее и резче, и это раздражало меня до дрожи в конечностях. Сначала я списал всё на приступ — боль умеет искажать звуки, превращая шёпот в крик. Но по мере того, как голоса незнакомцев приближались, отрицать происходящее становилось невозможно. Я резко вскочил со стула, когда в окне мелькнула фигура в капюшоне, тащившая к моему порогу, судя по всему, тяжело раненого мужчину. Не позволяя себе ни секунды сомнений, я распахнул дверь, понимая, что с угла улицы за ними с нездоровым любопытством наблюдает небольшая толпа. — Мне сказали, что вы можете помочь! — пронзительно зазвучал голос из-под капюшона по-итальянски. Я невольно вздрогнул. Под тёмно-синим плащом скрывалась женщина; лицо её оставалось загадкой, и времени на удивление у меня не было. В мгновение ока я подтащил к двери один из тяжёлых деревянных стульев, чтобы ей не пришлось тащить раненого дальше. Я ещё не осознавал всей тяжести его ран, но инстинкт подсказывал: промедление здесь смерти подобно. — Я всего лишь ученик аптекаря, — спешно сказал я, когда она пыталась посадить мужчину на стул. — Мой учитель вернётся только к полудню, но я сделаю всё, что в моих силах, синьорина. Она отступила назад, не произнеся ни слова. Вероятно, увиденное потрясло её сильнее, чем она ожидала. Мужчина обмяк и обрушился на меня, тяжесть его сковала мои руки. Лицо исказилось ужасом, глаза выпячены. Он схватился за мою рубашку, но ноги предали его, и тёплая кровь растеклась по ткани. Паника начала подступать; руки дрожали, когда я разорвал край его штанины там, где плоть слилась с алой жидкостью. Под разорванной тканью открылась отвратительная рана: плоть была вспорота от середины голени до самого колена, словно ногу рассекли безжалостным клинком. К счастью, кость, насколько позволял взгляд, не обнажалась, но кровь лилась щедро, и мне было ясно — промедление здесь равносильно приговору. — Синьорина, — обратился я к ней твёрдо, мгновенно осознав, что не справлюсь в одиночку. — Вон там, в котле у камина, лежит тряпка. Принесите её — и кувшин с водой со стола. Мне было досадно сознавать, что мой итальянский всё ещё звучит неловко и шероховато, особенно сейчас, когда паника подтачивала каждое слово. И всё же, несмотря на обрывистость и поспешность моей речи, женщина в капюшоне, по-видимому, без труда уловила смысл моих указаний. Странным образом меня успокаивал звук её торопливых шагов по тесной комнате, шорох движений, негромкое бряцание посуды. В этом было что-то неожиданно утешительное — смутное ощущение того, каково это: быть хозяином, отдающим приказы и ожидающим их исполнения. Я слишком долго привык повиноваться Элеазару, и внезапно оказаться в роли того, кому подчиняются, оказалось сладким потрясением. На краткий миг я даже пожалел, что признался ей в своём ученичестве, лишив себя иллюзии власти и позволив ей видеть во мне не мастера, а лишь тень такового. Я отверг это чувство и снова сосредоточился на мужчине. — Я позабочусь о вас, — пробормотал я, устраивая его на стуле, смягчая страдание, которое обвивало его в своих лапах. Он издал глухой, мучительный стон, когда я коснулся повреждённой ноги. — Не бойтесь, — добавил тише. — Я могу помочь. Рядом возникли руки с кувшином воды и той самой тряпкой, о которой я просил. Я быстро принял их и без промедления вылил холодную воду на кровоточащую рану. Мужчина резко втянул воздух, и дрожь пробежала по моему телу — я едва смог представить, каким адом должно было быть это ощущение, разрывающее тело. Я положил ладонь ему на плечо, как якорь в бушующем кошмаре, и пробормотал извинение на своём ломаном итальянском. Слишком поздно я осознал, что обматывать ногу бинтом ещё рано — сначала нужно было обработать рану лекарством, чтобы уберечь её от заражения. В панике я вспомнил, как наблюдал, каким образом Элеазар лечил раненых мужчин и женщин своими таинственными травяными настоями. В памяти всплыл один из флаконов, который он часто использовал при открытых ранах. Я поднял руку, чтобы привлечь внимание женщины, и обдумывал, как на итальянском дать ей следующее указание: — Синьорина, подойдите к шкафу в углу комнаты. Там много бутылочек. Вам нужна маленькая синяя — единственная без этикетки. Я повернул голову, готовая отчитать её за медлительность, но заметил, что она уже на противоположном конце комнаты, копается в шкафу в поисках нужного флакона. Только так я мог объяснить её удивительную сообразительность. С облегчением я вздохнул, когда она снова оказалась у моего плеча с нужной бутылочкой. Я крепко встряхнул её, как делал Элеазар, затем капнул немного содержимого на тряпку и осторожно приложил к кровоточащей ране. Бедный мужчина дернулся от боли, но в его слезящихся глазах я уловил благодарность. С удивлением я наблюдал, как кровь постепенно уходит, пока я втираю таинственное масло в кожу. Неудивительно, что жители города шептались о Элеазаре, как о колдуне. Чувствуя себя чудотворцем, я еле сдержал улыбку гордости, искусно разрывая тряпку на куски, чтобы сделать повязку для его ноги. Когда рана была обинтована, а следы крови убраны, я глубоко вдохнул, ощущая, как будто мои лёгкие ожили после того, как мужчина рухнул в кресло. Теперь он был на пути к выздоровлению — и всё благодаря мне. — Это должно помочь, — сообщил я, стряхивая с рук остатки грязи и вставая. — О, добрый сеньор, я не знаю, как достаточно вас поблагодарить, — прозвучал нежнейший голос женщины, там, где мужчина был слишком ослаблен, чтобы говорить. Он сам выразил это глазами, прежде чем закрыть их и откинуться в кресле, стиснув колено белыми от напряжения кулаками. — Вы поступили правильно, что пришли сюда. Я рад, что смог быть вам полезен, — ответил я, разливая воду в стакан для раненого. Обернувшись к нему с вежливой улыбкой, добавил: — Конечно, я предложил бы вам вино, чтобы облегчить боль, но мой хозяин не столь щедр, чтобы держать его в доме. Мужчина ответил гримасой согласия и поднял руку, показывая, что вода ему вполне подойдет. Я быстро налил себе и женщине. Когда я поднял скромный оловянный стакан, чтобы протянуть ей, она отпрянула и натянула капюшон на лицо, так что черты её исчезли в безопасности тени. Я нахмурился: — Разве вы не испытываете жажду, синьорина? Она покачала головой, всё ещё крепко сжимая края капюшона, скрывая лицо. Я вежливо отвел взгляд, предполагая, что, возможно, она скрывала какой-то шрам. Я знал, что лучше не настаивать на том, чтобы она сняла капюшон, но это истязало моё любопытство и сильно напоминало мне другую женщину, которая упрямо не показывала мне своего лица… Господи! Неужели женщины Италии так стеснялись, что не могли подарить мужчине и единственного взгляда? Казалось, будто все они страдали от проказы! — Что ж… — вздохнул я, покоряясь обстоятельствам. Я откашлялся и поставил стакан на стол, подозрительно наблюдая за ней, пока садился. Несколько мгновений я переводил взгляд с неё на мужчину, прежде чем задать вопрос, который с самого их прихода не давал мне покоя. — Похоже, вас сюда привёл несчастный случай, — произнёс я, указывая на его повреждённую ногу. — Не могли бы вы рассказать, как это произошло? Женщина в капюшоне сжалась, боясь произнести хоть слово лишнее. Но ответил сам мужчина. Его голос был хриплым и напряжённым, однако, благодаря медленной речи, я легко понимал его итальянский. — Я плотник, — сказал он, прижимая руку к груди. — Пилил в мастерской, и пила соскользнула с моих рук… — он закашлялся и покачал головой. — Обычно мне помогает сын… стоило дождаться его. — Мне жаль это слышать, — искренне ответил я. — Вам повезло, что лезвие не задело глубже. Поверхность заживет со временем, но, боюсь, шрам останется. — Я указал на ногу под столом. — Неважно, — пробормотал он, слегка ударив кулаком по колену. — У меня и так много шрамов. В моей профессии этого не избежать. — Он сделал глоток воды и стал немного расслабляться. Я слабо улыбнулся ему и поднял взгляд на тихую фигуру женщины у стены; капюшон всё ещё скрывал её лицо. — Это ваша дочь? — тихо спросил я, наклонившись к мужчине. Возможно, он объяснит её застенчивость. Он перевёл взгляд с меня на женщину, будто впервые видя её. На его лице мелькнуло замешательство, и он медленно покачал головой: — Нет… я не знаю этой женщины. — Синьорина? — обратился я к ней, не в силах больше терпеть молчание. — Не присоединитесь ли вы к нам? Она слегка покачнулась в тёмном углу, нервно играя руками и пытаясь удержать капюшон. Сердце моё сжалось от жалости: казалось, она привыкла к тому, что её сторонятся за то, что скрывает её лицо. Я не хотел, чтобы она чувствовала себя чужой в этом доме. Для меня это было неважно. — Я уверен, что этот человек глубоко признателен вам за помощь в минуту беды. А меня поражает, что вы решились прийти на помощь, когда немногие люди стали бы это делать. И всё же вы не желаете назвать своё имя? Хотя я и не видел её лица, что-то подсказывало: она начинает испытывать вину за своё молчание и отчуждённость. — Простите… — пробормотала она почти неслышно. — Я… я не хочу открываться перед незнакомыми людьми. Краем глаза я заметил, как мужчина повернул голову ко мне, очевидно желая понять, разделяю ли я его удивление. Я уже открыл рот, готовясь возразить, но прежде чем успел произнести хоть слово, она поспешно прошептала ещё одно извинение и с тревожной торопливостью выпорхнула за дверь. Мы с гостем просидели в молчании несколько мгновений, прежде чем он произнёс то, что было неизбежно: — Как странно. — Полностью с вами согласен, — ответил я, нахмурившись и опустив взгляд на полный стакан воды, к которому она так и не притронулась. — Вы сказали, что ученик аптекаря? — спросил он с явным любопытством. — Да. Меня зовут Карлайл. Моего учителя зовут Элеазар, — без затруднений представился я. — Я недавно переехал сюда из Англии. На его лице появилась усталая улыбка. — Тогда всё ясно. Это объясняет ваш акцент. Я смущённо рассмеялся. — Я стараюсь говорить лучше. Он покачал головой. — Вы и так говорите хорошо. И для ученика у вас редкое мастерство, — добавил он, кивнув в сторону перевязанной ноги. — Вашему наставнику стоит знать, как ему повезло с вами. Я опустил голову. — Благодарю… — Джузеппе, — договорил он, протягивая мне загрубевшую ладонь. — Что ж, Джузеппе, — произнес я, пожимая её, — надеюсь, впредь в вашей мастерской пилить будет сын, а не вы сами.***
Почти час спустя я пребывал в состоянии незаметного, но глубокого самодовольства, ибо все благие деяния этого дня уже казались мне достойными внутреннего венца: я успел одолеть половину повседневных забот, содействовал исцелению раненого и, более того, довёл его до родного порога живым и невредимым, задолго до полуденного звона. Теперь же моё нетерпение возрастало с каждым мгновением — я ждал возвращения Элеазара и Ирины, дабы поведать им о своём стремительном, чудесном геройстве, совершённом ловкой и не дрогнувшей рукой. Однако прежде судьба требовала иного — дом всё ещё нуждался в очищении. С неохотой, сродни смутной досаде, я вновь склонился над масляными горелками, предаваясь их скоблению, когда внезапно воздух был рассечён звуком шагов, раздавшихся столь близко к окну, что сердце моё невольно сжалось. Решив, будто некто намеревается войти внутрь, я резко поднялся, и, движимый тревожным предчувствием, направился к двери, где тень неизвестного уже, казалось, ожидала своего часа. Распахнув дверь, я успел уловить лишь мимолётное видение — тёмно-синюю фигуру в накинутом капюшоне, до боли знакомую, что стремительно ускользала вниз по пустынному переулку. Тайный, греховный трепет наполнил меня, когда я задался вопросом: по какой прихоти судьбы она вновь явилась к моему порогу? Должно быть, нечто глубоко её заинтриговало, раз она возвратилась столь скоро, и я твёрдо вознамерился выведать, что именно послужило тому причиной. — Вы! — неловко выкрикнул я ей вслед, вырываясь на улицу и бросаясь за беглянкой. — Не бегите! Прошу! Спотыкаясь, я свернул за угол, не отступая от решимости настичь её, хотя шаг её оказался на удивление быстрым и лёгким. — Пожалуйста, я хочу с вами поговорить! Ни на одно мгновение я не допускал мысли, что она внемлет моим мольбам и замедлит ход. Но к величайшему моему изумлению, она не просто сбавила шаг — она остановилась. Сердце моё билось грубо и неровно, пока я трусцой преодолевал последние шаги по затенённому переулку, приближаясь к ней. При моём приближении она слегка съёжилась, и это вызвало во мне новую волну жалости. Что же за сила заставляла её быть столь пугающе робкой и страшиться чужого взора? Пальцы её, побелевшие, словно свежевыпавший снег, судорожно сжимали капюшон цвета полуночной тьмы. Мне мучительно хотелось разомкнуть каждый из этих пальцев, освободить ткань из их плена и позволить капюшону пасть, дабы узреть её лицо во всей полноте; однако я удержал себя, сцепив руки за спиной с усилием, достойным покаяния. — Могу ли я хотя бы узнать ваше имя? — спросил я голосом, исполненным скрытой скорби, столь живо напомнившей мне о той ночи на Пьяцце… даже сама мысль о ней отзывалась во мне болью. И тут она едва заметно приподняла голову — лишь на столько, чтобы мне открылся узкий просвет под капюшоном: кончик изящного подбородка и изгиб полных, алых губ. Лёгкое, тревожное тепло скользнуло по затылку, будто чьё-то дыхание. С такими устами было попросту немыслимо, чтобы эта женщина могла быть чем-то менее, чем усладой для взора. И всё же это крошечное откровение лишь сильнее разожгло во мне раздражение и недоумение. Как могло случиться, что одна часть женского лица была столь дивно прекрасна, тогда как остальное надлежало скрывать от мира? — Ваше имя, синьорина? — повторил я шёпотом, столь тихо, что сам испугался: а не растворились ли мои слова во мраке, так и не достигнув её слуха. В том крохотном просвете, где мне был виден её подбородок, я заметил, как её мягкие, полные губы приоткрылись, и из них тихо пролились слова: — Я уже говорила тебе это, Карлайл. От изумления у меня буквально отвисла челюсть. Откуда ей было известно моё имя? Неужели мы встречались прежде? Быть может, в Первую ночь года, на Пьяцца Навона? Неужто она…? Но нет — этого не могло быть… Я не называл своего имени… Эсми. И всё же её голос, едва она заговорила, поразил меня пугающей знакомостью: тот же текучий, тёплый, почти бархатный тембр. Тот самый голос, что преследовал меня в снах, не давая покоя. Эта женщина в полуночном плаще… она должна была быть ею. — Кто вы? — вырвалось у меня хрипло, и в этом хрипе уже не оставалось ничего от недавнего бега. Сердце моё содрогалось и билось с болезненной силой, пока я ждал её ответа. Не произнеся ни слова, она подняла руки и резким, решительным движением откинула капюшон.