Эйфория

Горячая работа
NC-17
В процессе
66
автор
Размер:
планируется Макси, написано 93 страницы, 37 599 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
66 Нравится 7 Отзывы 30 В сборник

Тео

Настройки
Мы едем в его тачке. Она лежит на моих руках, такая нежная, беспомощная, хрупкая, будто стеклянная кукла, которую кто-то бросил на бетонный пол, оставив лишь паутину невидимых трещин. Я глажу её пыльные, запутанные в адреналине и страхе кудри, и ненависть поднимается по пищеводу едким, обжигающим комом. Грёбаный Дэни. Грёбаный стакан, который я не успел ей вовремя поднести. Грёбаная моя самоуверенность, с которой я оставил её одну, зная, каким хищным взглядом она провожает Малфоя, а он – её. Прости меня, детка. Я мысленно выцарапываю эти слова на внутренней стороне черепа, выжигаю их кислотой стыда на собственном сердце. Прости. Умоляю. И мозг, этот садистский киномеханик, тут же включает плёнку. Не предположений, а чётких, яростных кадров того, что могло случиться. Он бы не стал целовать. Нет. Он бы, тот ублюдок с налипшими на лоб мокрыми волосами, расстегнул её боди, что она надела сегодня с вызовом, не с нежностью, а с похотливой жадностью. Сорвал бы его. Его пальцы, липкие от выпивки, впились бы в её тонкую талию, оставляя синяки, как метки собственности. Он бы пригвоздил её к грязному полу того сарая, к этому алтарю её несостоявшегося уничтожения, и… Блять. Блять. Блять. Мысли, съёбитесь нахуй. Просто нахуй. Прочь, блять. Я встряхиваю головой, словно пес после драки, будто могу вытряхнуть из неё эти образы, как вытряхиваешь крошки из пачки сигарет, крепко вжимаю веки в глазницы, пока не забрызгает искрами. Но эти кадры – они не на плёнке. Они отравленной иглой введены прямо в вены, и теперь циркулируют во мне, становясь частью моего метаболизма отчаяния. Они теперь в моем ДНК, моя личная кара. Они навсегда со мной. Эта картинка – её закатившиеся глаза, её безвольное тело под телом ублюдка – навечно впаяна в нейронные пути, и я буду снова и снова наступать на эти раскалённые угли памяти. Я его прикончу. Я, блять, убью его нахуй. Его конченная жизнь превратится в такой ад, что тот удар от Малфоя покажется ему ласковым поцелуем. Я превращу каждый его вдох в предсмертный ёбаный хрип. Я поднимаю взгляд, ищу точку опоры в реальности, а нахожу его глаза в зеркале заднего вида. Он смотрит на меня. Не украдкой, не мельком. Пристально, не отрываясь. Он смотрел. Видел, как я смотрю на неё. Как мои пальцы дрожали, разглаживая её волосы. Как в моём взгляде не было просто дружеской паники. В нём была вся сраная правда, которую я годами прятал за шутками, совместным порно и позёрской братской нежностью. Всю эту грязную, недружескую, всепоглощающую любовь, от которой сжимается желудок и перехватывает дыхание. Он всё увидел. Этот проницательный, язвительный ублюдок, который, кажется, видит всех насквозь, словно мы – стеклянные коробочки с нашими жалкими, трепыхающимися секретами внутри. Наши взгляды сталкиваются в отражении – два полюса одного и того же безумия по имени Гермиона Грейнджер. Два типа одержимости. Его – оголённый, хищный, вызывающий. Мой – спрятанный под слоем сарказма и фальшивого братства, но от того не менее пожирающий. И он всё понял. Он первым отводит глаза, переводя их на ночную дорогу, залитую жёлтым светом фонарей, и я снова опускаю взгляд на неё. На её грудь, которая ровно и неглубоко дышит. На ту самую футболку, которую Малфой натянул на неё, скрыв от чужих глаз её пирсинг, её уязвимость, которую он сам же и спровоцировал. И я чувствую не просто ненависть. Я чувствую горькое, унизительное признание. Сегодня ночью этот «засранец» был её тёмным рыцарем. А я – тем, кто подвел. И эта мысль ранит куда больнее, чем любое его язвительное замечание. И тут в голове, как уродливый сорняк, пробивается мысль: а сказать «спасибо»? И следующий вопрос: за что, блять? За то, что он, этот позёр с пошлыми татуировками, сделал то, что должен был сделать я? За то, что он стал на минуту тем, кем я не сумел быть? Благодарность смешивается с ненавистью, с завистью, создавая гремучий коктейль, от которого тошнит покруче предыдущих мыслей. Я снова поднимаю глаза. Мы снова встречаемся взглядами. Воздух в машине густеет, становится плотным, как желе. В его глазах — не торжество, не насмешка. Что-то другое. Вопрошание. Расчет. Он хочет что-то сказать. Спросить. Ну давай, идиот. Не томи. Наберись смелости и выложи то, что вертится на языке. Скажи, придурок. Ткни меня носом в моё же дерьмо. И, на мое удивление, его губы приоткрываются. Голос тихий, но он режет тишину салона. — Ты любишь её? Я не ожидал такой прямоты. Ступор. Вопрос, который я задавал себе тысячу раз. Вопрос, от которого бежал, как трус. И он выносит его на всеобщее обозрение, прямо в это проклятое пространство между нами. Он не спрашивает «ты в порядке?» или «как она?». Он бьет в самую суть. В сердцевину моего ада. Мозг лихорадочно ищет уклончивый ответ, браваду, шутку. Но всё, что выходит — это выдох: — Ты и сам знаешь ответ. Он не отворачивается. Его взгляд в зеркале становится еще тяжелее, еще неумолимее. Он копает глубже. Он знает, что первого ответа мало. — Я не про твою «братскую любовь». И всё. Стена рухнула. Маска сдёрнута. Эти несколько слов — приговор. Он видит меня насквозь. Видит все эти ночи, когда я стоял под её окном, просто чтобы убедиться, что свет погас. Все эти шутки, за которыми прятал панический страх её потерять. Все эти порнофильмы, что мы смотрели вместе, и как я смотрел не на экран, а на её профиль, на игру эмоций на её лице, желая, чтобы эти эмоции были вызваны мной. Я опускаю нос в её волосы. Вдыхаю её запах — смесь её шампуня, пота и что является сутью Гермионы. И тишина в машине становится оглушительной. Она ждёт. Он ждёт. И я понимаю, что врать бессмысленно. Врать тому, кто видит тебя насквозь, — это последняя степень унижения. Мой голос, когда я наконец отвечаю, тихий и сорванный, будто я прошагал пешком всю эту дорогу, весь этот путь от дружбы до этой грёбаной, бездонной пропасти. — Да. Пауза. Слово висит в воздухе, такое же беспомощное и оголенное, как она сейчас. — Люблю. Я сжимаю её чуть сильнее, как будто могу впитать её в себя, спрятать от всего мира. От него. От правды, которая наконец вырвалась наружу и теперь витает здесь, отравляя всё, к чему прикасается. Тишина. Гулкая, оглушительная. Я только что разоблачил себя окончательно и бесповоротно. Отдал ему свое уязвимое место, как дурак. И я вижу его реакцию. Вижу, как его пальцы, лежащие на руле, сжимаются так, что кости белеют. Как напрягаются скулы, становясь острыми, как лезвия. Он больше не смотрит на меня, уставившись в темноту за лобовым стеклом, но продолжает говорить. Его следующий вопрос добивает меня, потому что он не о ней. Он обо мне. — Почему не признаешься? Почему? Потому что наша дружба — это сложная, хрупкая экосистема, выращенная в пробирке взаимного доверия и отчаяния. Мы — два одиноких острова, нашедших друг друга в бушующем океане этого дерьмового мира. Я — ее скала, ее убежище, ее «Енотик». Признаться — значит взорвать мост, по которому я могу к ней подойти. Значит рискнуть увидеть в ее глазах неловкость, жалость, а может, и страх. А что, если она отшатнется? Что, если этот взгляд, единственный, что держит меня на плаву, уйдет? Легче сто раз прожить эту любовь втайне, в молчаливых взглядах и случайных прикосновениях, чем один раз увидеть, как рушится наш мир. Легче быть ее братом, чем стать для нее чужим. Я смотрю на ее лицо, такое беззащитное, и отвечаю не ему, а скорее самому себе, выковыривая слова из самой гноящейся раны: — Потому что то, что мы имеем… оно хрупкое. И настоящее. А любовь… — я качаю головой, глотая ком в горле, — любовь все усложняет. Она начинает кромсать все на «до» и «после». А я не хочу «после». Я не хочу терять то, что есть. Быть ее братом… это безопасно. Для нас обоих. Это значит, что я всегда буду в ее жизни. Всегда. Даже если она выйдет замуж за такого ублюдка, как ты. Он понимает. Я вижу это по тому, как его пальцы, белые от сжатия на руле, чуть ослабевают. Не потому что ему всё равно. Нет. Потому что он услышал в моих словах отголоски собственного внутреннего ада. Мы — два разных вида яда, но отравлены одним и тем же — ею. И я знаю, он понимает меня. Но мне от этого нихуя не легче, потому что это понимание — не мост между нами, а оружие в его руках. Возможность. Возможность для него, если он захочет, коварно использовать мою слабость, мою открытую рану, что зияет теперь между нами в тесном пространстве этой грёбаной тачки, пахнущей дорогим кожаным салоном и её вишневыми духами. Но я не отдам её ему. Не под каким предлогом. Я не дам ей разбить свое сердце об этого ледяного придурка, который видит в ней лишь очередной трофей, вызов, способ потешить своё ущемлённое эго. Я просто не позволю. Да, я буду стараться быть лучшим. Я буду рядом, как всегда. В её слезах и её пьяном смехе, в её утреннем кофе и ночных кошмарах. Я буду этой константой, этой стеной, о которую разобьются все её бури. И может, однажды, когда этот нарисованный бог из пепла и татуировок окончательно рассыплется в её глазах в пыль, она сможет рассмотреть во мне не друга, не брата, не «Енотика», а мужчину. Мужчину, который любил её молча, пока другие кричали о своих чувствах, не имея на них права. Любовь — это не взрыв. Это тихая эрозия. Это когда ты годами стоишь под одним и тем же дождём, и вода, капля за каплей, точит камень твоего сердца, пока на нём не проступит её имя. И ты смотришь на это имя и понимаешь: оно было всегда. Оно — часть структуры, часть породы. Вырвать его — значит уничтожить себя. Я видел, как любовь разрушает. Мой отец, который после мамы стал просто призраком, бродящим по дому с гаечным ключом в руках, пытаясь починить то, что сломано навсегда. Он любил её до безумия, и когда её не стало, от него осталась лишь оболочка, которая механически ест, спит и чинит машины. Любовь съела его изнутри, не оставив даже пепла. Или взять её, Гермиону. Её «ненависть» к Малфою — это же и есть самая разрушительная форма любви. Она не видит, как эта болезнь точит её изнутри, как она меняет её походку, направление взгляда, ритм дыхания. Она думает, что контролирует это, что её шпионские игры с биноклем — это просто развлечение, а на деле она уже давно в ловушке. Она уже не та Гермиона, что могла часами спорить о квантовой физике, зато теперь она знает, во сколько он возвращается домой и как закатывает рукава. Это — медленный яд. Разрушение личности под шумок бьющегося сердца. Я не хочу так. Я не хочу, чтобы наша дружба, это идеальное, отлаженное механически пространство, где можно смотреть порно и раздеваться догола, не испытывая стыда, рухнуло под грузом признания. Потому что стоит мне сказать эти три слова — и всё изменится. Стена между нами станет стеклянной. Мы будем видеть друг друга, но каждое прикосновение, каждая шутка, каждая совместная поездка будет отдаваться эхом невысказанного. И рано или поздно стекло треснет. Она либо отшатнется, испугавшись, что наш мир, такой безопасный и понятный, рушится. Либо сжалится. А я не вынесу её жалости. Лучше тысяча раз быть её «Енотиком», чем один раз услышать: «Тео, я люблю тебя как брата». Это звучало бы как приговор. Окончательный и бесповоротный. Так что я буду молчать. Я буду глотать свои слова, как лезвия, и улыбаться, когда она рассказывает мне о новых татуировках Малфоя. Я буду тем, кто всегда поймает, когда она падает. Даже если она падает в объятия кого-то другого. Машина плавно останавливается. Мы у его дома. Тёмный, почти невидимый за высоким забором особняк. Цитадель моего врага. Малфой выходит, не говоря ни слова, и обходит машину, чтобы открыть мою дверь. Его движения точны и лишены суеты. Он — полная противоположность тому хаосу, что бушует у меня внутри. — Дай её мне, — его голос низкий, без эмоций. Он уже открывает дверь. И в этот момент, когда я смотрю на его протянутые руки, на его уверенную, холодную позу, во мне просыпается не просто ревность. Просыпается что-то звериное. Моя. Она — моя. Моя боль, моя рана, моя ноша. И я не отдам её тебе. Никогда. — Я сам, — рычу я, прижимая её безвольное тело к себе крепче. Он замирает, его голубые глаза, холодные, как полярный лёд, встречаются с моими. В них нет удивления. Есть лишь понимание. Вызов принят. Война объявлена. И это уже не война за её внимание у окна. Это война за её душу. И я готов сражаться до последнего вздоха. Потому что любовь — это не только разрушение. Для тех, кто умеет ждать, она — единственное, что имеет значение. И я научусь ждать. Даже если это займёт всю оставшуюся жизнь. Я вылезаю и тяну ее за собой, подтягивая и беру на руки. Мне этого не составляет труда, она маленькая и легкая, обвисает на мне, как плюшевый мишка, которого я подарил ей два года назад, выиграв в стрельбе на день города— тогда она смеялась, говоря, что это самое дурацкое и самое лучшее, что у нее есть. Теперь ее безвольная тяжесть — это не милый подарок, а проклятие, гиря из страха и вины, что приковывает меня к этому моменту, к этому порогу. Малфой захлопывает за мной дверь с тихим, но окончательным щелчком. Звук тюремной камеры. И мы идем в его царство. Войдя внутрь, в нос бьет не запах нейтралитета и стерильности, — а сама аура дорогой роскоши. Она давит на виски, как пониженное атмосферное давление перед грозой. Длинные тонкие вазы, в которых ничего не стоит, лишь подчеркивают пустоту. Высокие панорамные окна, за которыми — спящий город, будто они купили себе не только этот дом, но и весь вид. Мы идем на второй этаж, и я наблюдаю, как с каждым его шагом под ногами загорается подсветка — будто сам пол преклоняется перед ним, освещая путь его божественным кроссовкам. Это не технология. Это — ритуал. Ритуал возвеличивания его самого. Далее — глубоко по коридору и направо. И вот я в его логове. Плазменный телевизор во всю стену. Большая, широкая кровать, застеленная чем-то серым и дорогим, на которой, я уверен, не спят, а заключают сделки иного рода. На дорогом столе — компьютер с открытыми графиками на бирже Binance. Крипта работает. Он всегда в сделке. Даже сейчас, когда он ведет нас по своему дому, часть его мозга подсчитывает прибыль и убытки. Это — его суть. Не человек, а алгоритм, заточенный на получение выгоды. И Гермиона для него — что? Волатильный актив? Новый токен, чью ценность он намерен проверить на прочность? Я подхожу к кровати и кладу ее. Она беззвучно проваливается в матрас, и мне кажется, я слышу, как шепчет пена памяти, принимая очертания ее тела. Я должен отвернуться. Но не могу. Стою, как идиот, и смотрю, как ее грудь едва заметно поднимается в такт сбившемуся дыханию. А после оборачиваюсь и смотрю, как он идет в ванную комнату. Слышу, как он включает воду — ровный, шипящий звук, который должен быть успокаивающим, но здесь звучит как подготовка к казни. — Раздевай её. Говорит он. Голос из-за угла, лишенный интонации. Простой приказ. И я застываю на месте. Раздеть её. Я так много и часто думал об этом, мечтал, мучился, строил в голове целые вселенные, где мое прикосновение желанно, где ее пальцы впиваются в мои волосы, а не безвольно лежат на серой ткани. Я представлял себе это как кражу — тихую, прекрасную, где я медленно, как в замедленной съемке, открываю ее, как самый драгоценный в мире секрет. Я думал об этом в терминах нежности, благоговения, святотатственной неги. Но сейчас, при свете его бездушных светильников, под его незримым взглядом, этот приказ звучит как осквернение. Он не дает мне возможности быть нежным. Он заставляет меня стать соучастником. Помощником палача, который готовит жертву. Он стирает всю романтику, всю тайну, оставляя лишь голый, физиологический акт. Он проверяет меня. Смотрит, хватит ли у меня духу, хватит ли у меня той самой, не-братской любви, чтобы сделать это здесь, в его замке, по его указке. И я… я решаюсь. Потому что выбор между «сделать» и «не сделать» — это иллюзия. Не сделать — значит оставить ее в этих пропахших страхом и чужим потом вещах. Сделать — значит подчиниться ему, но… позаботиться о ней. Всегда, в конечном счете, мой выбор сводится к ней. Я наклоняюсь. Пальцы теперь дрожат, когда я нахожу пуговицу на ее джинсах. Металл холоден, как его взгляд. Растегиваю. Молния расходится с тихим, похабным шепотом. Мир сужается до этого звука. Я снимаю кроссовок, один, второй. Ее ноги холодные. Стаскиваю джинсы. Ткань шуршит, скользя по ее коже, и я задерживаю дыхание, боясь услышать, как она протестует, даже в беспамятстве. И я тяну с неё наверх его футболку, отбросив в сторону. И вот она. Вся прелесть ее идеального тела. Не как в моих фантазиях — пылающая, отзывчивая. А хрупкая, беззащитная. Синяк на колене. Тонкая цепочка на лодыжке. И эти проколы на ее груди, которые я видел первым, которые теперь кажутся не знаком бунта, а клеймом, меткой, которую я мысленно уже присвоил. Я не смею смотреть туда дольше секунды. Это уже не мечта. Это — нарушение. Я снова беру ее на руки, ощущая тепло её полуголого тела. Оно не такое, как в моих грезах. Оно тяжелее от бесчувствия, холоднее от пережитого ужаса. В нем нет ответа. Есть лишь тишина. И в этой тишине я несу ее в ванную комнату, навстречу шипению воды и его ожидающему взгляду, чувствуя, как с каждым шагом во мне умирает еще один кусочек той красивой, чистой любви, что я так долго лелеял втайне. Остается лишь обожженная, голая решимость: защитить. Даже если для этого придется стать частью его игры. Ванна наполнена до половины. Я вкладываю её в воду, и она обжигающе ледяная. Не прохладная, а именно ледяная, будто он набрал её из арктических глубин. Кожа Гермионы покрывается мурашками, она делает томительный, надрывный вдох, и её тело вздрагивает, пытаясь сжаться в комок, найти спасение от этого шока. Она мычит, её пальцы бессильно скребутся по моему предплечью, цепляясь за меня как утопающая, но я усаживаю её, и она чуть ли не хнычет — жалобный, потерянный звук, режущий меня напрочь. Я ненавижу его в этот момент. Ненавижу за этот садистский метод, за его холодную расчетливость. Но где-то в глубине, в той самой тёмной части, что призналась ему в любви, я понимаю: он прав. Только так. Только шок. Только боль, чтобы выжечь из неё другую боль. Её черное боди намокает мгновенно, превращаясь во вторую кожу. Оно облепляет каждый изгиб, каждую линию, вырисовывая хрупкие ключицы, упругий изгиб груди, тонкую талию. Ткань становится почти прозрачной, и сквозь неё проступают те самые проколы, что она так дерзко продемонстрировала мне всего несколько часов назад. Её соски превращаются в твердые, тёмные точки, а металл пирсинга выделяется так откровенно, так вызывающе, что не смотреть — невозможно. Это маяк её бунта, её плоти, её уязвимости. И это сводит с ума. Я отвожу взгляд, чувствуя, как по мне разливается волна стыда и желания. Это неправильно. Видеть её такой — беспомощной, дрожащей, почти обнаженной — и чувствовать этот предательский толчок крови внизу живота. Я превращаюсь в того самого ублюдка из сарая, только с привилегией наблюдателя. С привилегией друга, который слишком многое видит. Я поворачиваю голову и смотрю на него, ожидая продолжения, какого-то действия, объяснения. Но он — статуя. Он лишь включает воду в лейке, и я замечаю, что он переключил её на «холодную». Безжалостный ублюдок. Он заносит лейку над её головой, и ледяная вода обрушивается на её кудри, смывая пыль вечеринки, пот страха, может, даже следы тех рук. Она дёргается, дрожит, и снова пытается что-то сказать. Из её горла вырываются не слова, а обрывки звуков, похожие на плач ребенка. Может, ей и правда больно. Я не знаю, как действует наркота, не знаю, как тело, вывернутое наизнанку химией, реагирует на ледяной шок. Может, это ад. Может, она чувствует, как тысячи иголок впиваются в её мозг. И тут происходит то, чего я не ожидал. Малфой приседает рядом с ванной. Его поза нежная, почти интимная. Он не смотрит на её тело, на эти соблазнительные контуры, проступающие сквозь мокрую ткань. Его взгляд прикован к её лицу. Он берет её руку — нежно, но твердо — и начинает говорить. Его голос тихий, ровный, лишенный привычной язвительности. Это не голос того парня, что издевался над ней. Это другой голос. Глубокий, бархатный, гипнотизирующий. — Тихо, Грейнджер, — шепчет он, и его пальцы ритмично проводят по её внутренней стороне запястья. — Всё хорошо. Ты в безопасности. Просто дыши. Чувствуешь мою руку? Дыши в такт. Вдох. Выдох. Она затихает, её дрожь не прекращается, но в глазах, мутных от химии и страха, появляется крошечная точка осознанности. Она смотрит на него, как на якорь в бушующем море собственного кошмара. — Вот так, — он продолжает, его голос — сплошная уверенность, монолит, о который разбивается её паника. — Никто не причинит тебе боль. Ты слышишь меня? Никто. Всё кончилось. Ты просто должна прийти в себя. Позволь воде сделать свою работу. Я стою и смотрю на эту сцену, и во мне борются два чувства. Глубокая, всепоглощающая благодарность за то, что он может сделать то, чего не могу я. За то, что нашел рычаг, чтобы успокоить её бушующую психику. И червивая, ядовитая ревность, от того, что это он, а не я, стал её спасителем в этот миг. Что её взгляд цепляется за него, а не за меня. Что его прикосновение, а не моё, возвращает её из тьмы. Он гладит её по руке, его длинные пальцы вычерчивают медленные круги на её коже, и я вижу, как её дыхание выравнивается, становится глубже. Дрожь стихает, сменяясь редкими судорогами. Она всё ещё там, в тумане, но он тянет её назад. К свету. К себе. И в этот момент я понимаю самую страшную правду. Моя любовь — это тихий шепот в её ухо, поддержка в тени, готовность поймать. Его... его одержимость, его ядовитое влечение — это шоковая терапия. Ледяная вода и тихий голос посреди бури. И в её сломанном, искалеченном состоянии, ей нужен именно шок. Ей нужен тот, кто может быть и болью, и спасением одновременно. Я проигрываю. Не потому, что я слабее. А потому, что наше трио — это не уравнение, где можно подставить правильные значения. Это химическая реакция, где он — катализатор, ускоряющий её саморазрушение и её возрождение. А я — просто стабильный элемент, фон, на котором разворачивается эта гремучая драма. И я стою, промокший до нитки от брызг и её страданий, и понимаю, что самая жестокая пытка — это не видеть её боль. А видеть, как её боль успокаивает кто-то другой. Тот, кто сам и является источником этой боли. Он выключает воду, и в этой внезапной тишине оглушительным кажется всё: её прерывистое, мокрое дыхание, хлюпающая вода в ванне, бешеный стук моего сердца где-то в горле. Он, не церемонясь, просовывает руки под её согнутые колени и спину, поднимает её, как ребёнка, из ледяной купели. Она — одна сплошная судорога. Смыкает кулаки до побеления костяшек, дрожит так, что слышен цокот её зубов, жалкий и беззащитный звук, выворачивавший меня наизнанку. И он… он прижимает её ближе к своей груди, к источнику тепла, которое она, очевидно, ищет, бессознательно вжимаясь в него всем своим промерзшим телом. Этот жест — не нежность. Это функциональность. Это попытка стабилизировать систему, которая вот-вот развалится. Но от этого он кажется мне ещё более интимным, ещё более невыносимым. Он имеет право касаться её так, пока я стою тут, как идиот, с руками, которые только что держали её голую кожу и теперь пусты и холодны. Он несёт её на кровать, усаживает на край. Но её тело — разбитая марионетка. Она не держит равновесия, безвольно падает на бок и эта дрожь не утихает, а лишь становится интенсивнее, будто её тело бьётся в миниатюрном, молчаливом припадке. Она похожа на птенца, выпавшего из гнезда, — беспомощная, мокрая, обречённая. Его взгляд падает на футболку, ту самую, что я с неё снял и бросил на пол. Он поднимает её и оборачивается ко мне. Его глаза — уже не ледяные озёра, а сжатые тиски. В них читается не просьба, а приказ, выкованный в огне этой ебучей ситуации. — Помоги. Поставь её. И мир сужается до этой команды. До этого унизительного соучастия. Мой разум, эта червоточина из ревности, ярости и невысказанной любви, на мгновение отключается. Остается лишь мышечная память, послушное тело, которое годами тренировалось подчиняться её потребностям, быть её опорой. Я делаю шаг. Ещё один. Каждый шаг отдаётся эхом в пустоте его стерильной, роскошной спальни, где криптовалютные графики на экране продолжают свой безумный танец, будто нас здесь нет. Будто её маленькая, умирающая от холода и химии жизнь — всего лишь статистическая погрешность. Я наклоняюсь. Мои пальцы касаются её мокрых, холодных плеч. Кожа в мурашках. Я приподнимаю её. Она невесомая, как пух, и в то же время невыносимо тяжёлая от всей этой боли, которую я не смог предотвратить. Её голова безвольно падает мне на грудь, мокрые кудри прилипают к моей футболке. Я чувствую её дрожь всем своим существом, она проходит сквозь мою кожу, в кости, в самое нутро. Это заразительный физиологический стыд. Я ставлю её на ноги, прижимая спиной к свой груди, обхватывая за талию. Но она еле стоит и мне приходится держать её почти навесу. Он, тем временем, подходит спереди, его футболка в руках. Он собирается её одевать. На моих глазах. И пока он поднимает её руки, чтобы просунуть их в рукава, пока ткань скользит по её мокрой коже, скрывая грудь, моё сознание начинает выдавать садистские, чёткие картинки. Я представляю, как было бы, если бы он не прибежал. Если бы я не ушёл за выпивкой. Если бы этот ублюдок, Илья, довёл бы своё дело до конца. В тёмном сарае, на пыльном полу. Её безвольное тело, её тихий, неосознанный плач. Её растерзанное доверие. И мои руки, которые сейчас её держат, в этом сценарии были бы руками, ломающими кости тому мусору. Не просто «дать по ебалу», а размазать. Превратить в кровавое месиво. И после этого отмывать уже не её, а себя. От ощущения, что я опоздал. Навсегда. И вот она, снова почти одета, но мокрое боди под тонкой тканью футболки — это отдельная пытка. Оно облепило каждый сантиметр, выдав каждый изгиб, каждую выпуклость. И он, этот пронзительный взгляд цвета зимнего неба, впивается в меня, прожигая насквозь. — Нужно снять с неё боди. Его голос — не команда. Это холодная, неизбежная констатация факта. Я замираю. Да, я понимаю. Я прекрасно знаю эту хитрую механику женского белья, эти крючки и кнопки, эту алгебру соблазна. Я знаю эту застежку в самом низу, между ног, те крошечные кнопки, которые отделяют невинность от разврата. Я представлял это в тысячах своих грязных, украдкой нарисованных сознанием фантазий. Но сейчас... сейчас это не ритуал соблазнения, а медицинская процедура. И от этого она кажется в тысячу раз более похабной. Но… кто решится? И мы стоим, как два идиота, уставившись друг на друга поверх её беспомощной головы. Два самца, внезапно парализованных страхом перед одной добычей. Страхом нарушить последнюю границу. Потому что если я это сделаю, под предлогом помощи, это будет уже не помощь. Это будет осквернение моей же святой. А если это сделает он... это будет его право, его привилегия того, кто не боится быть грешником. Это, сука, до тупости смешно. До истерики. Цирк с конями на похоронах. Мы, готовые разорвать друг друга за её взгляд, за её улыбку, за призрачный шанс прикоснуться, — и вот он, этот момент физической близости, а мы уперлись, как подростки, увидевшие голую грудь в первый раз. И затем Малфой, с тем самым знакомым, раздражающим превосходством, с которым он делает всё в этой жизни, — закатывает глаза. Это движение, полное презрения ко мне, к ситуации, к самому себе. И он опускается на одно колено. Он решился. Он всегда делает то, на что не решусь я. Блять. Я слежу за его движениями, за каждым микроскопическим смещением мускулов на его руке. Его взгляд сосредоточен. Он приподнимает футболку чуть выше пупка, обнажая полоски кожи, и я вижу, как по ней пробегают мурашки от холода. Его длинные и утонченные пальцы, несмотря на синеву татуировок, подхватывают шелковую ленту боди. Он тянет ее на себя и оттягивает вниз, ведя по невидимой траектории. Хах. Сученыш додумался. Футболка спускается по его рукам, как занавес, закрывая то, чего мы не должны видеть. Он создает барьер. Этот жест — верх странной, извращенной галантности. Он не хочет видеть ее наготу. Не сейчас. Не так. Я знаю, он ведет пальцы до самого края, к тому месту, где ткань смыкается, и оттягивает боди вниз, чтобы не коснуться ее кожи, и растегивает кнопки. Тихий, щелкающий звук. Разрыв. Резинки с двух сторон отлетают вверх, я чувствую это по едва заметному вздрагиванию ее тела в моих руках. Или, может, это мне просто кажется. Может, это дрожу я. И он поднимается. Снова смотрит на меня. Дело сделано. Граница пересечена им, а не мной. И в этом молчаливом взаимодействии, в этом странном сотрудничестве, мы стали соучастниками. Соучастниками в ее беспомощности, в ее беззащитности. Мы разделили ее между собой, как делят ношу, и этот груз теперь навсегда свяжет нас невидимой, токсичной нитью. Мы два робота, запрограммированные на спасение принцессы, но лишенные права чувствовать. И мы начинаем стягивать его. Этот крошечный, ничтожный кусок ткани превращается в главное препятствие в нашей жизни. Мы поднимаем её руки, он тянет ткань вверх, я придерживаю её, чувствуя, как влажные от ванны волосы прилипают к моей щеке. Она издает тихий, похожий на стон звук, и мое сердце замирает. Мы причиняем ей боль. Он начинает стягивать боди через голову, ткань застревает, и тут до меня доходит, обжигая, как удар током. — Стой! Моя команда режет воздух, резкая, как выстрел. Он замирает, его руки застыли в воздухе, а взгляд вопрошает: «Какого хуя?» — Она только вчера проколола соски. Ей больно. Нужно аккуратней. Слова вылетают из меня, и я тут же ненавижу себя за них. За этот интимный, украденный момент. За то, что я выставил напоказ свою осведомленность, свою болезненную причастность к её жизни, к её телу. Я знаю историю каждого её шрама, каждой новой царапины. Я — хранитель её мелких секретов, в то время как он, вероятно, знает только крупные, те, что кричат о себе в темноте спальни. И мы снова. Два идиота. Два солдата на минном поле под названием «Гермиона Грейнджер». Мы понимаем, что нужно сделать. Нужно провести эту проклятую ткань мимо свежих, воспаленных проколов, не задев их. Задача уровня «сделай мозг из песка». Мы застыли в этом абсурдном, напряженном молчании, два гладиатора на арене, где приз — право не причинить ей боль. Воздух накаляется до температуры 100, и каждый вздох дается с трудом, словно легкие наполнены не кислородом, а свинцовой пылью унижения и этой грёбаной, невыносимой близости к её обнаженному телу, которое я так часто представлял в ином, совсем ином контексте. Он смотрит на меня, и в его взгляде — не злорадство, не торжество. Там странная, почти клиническая отстраненность хирурга, оценивающего сложность операции. Но под этим льдом я чувствую то же самое, что бушует во мне: первобытный инстинкт обладания, загнанный в глухую оборону необходимостью, долгом, этой ебучей ситуацией, которую не описать ни в одном учебнике по психологии. Блять, Гермиона, ну и квест же ты нам устроила. Мы — два проводника, пытающиеся перенести хрустальную вазу через минное поле. Один неверный шаг — и осколки впиваются в ладони навечно. Эти проколотые соски — не просто украшение, не бунт. Это свежие швы на её душе, метафора её уязвимости, которую она так яростно пытается скрыть под маской дерзости. И сейчас, в её беспамятстве, наша задача — не сорвать эти швы, не добавить новой боли к той, что уже отравляет её изнутри. И я понимаю. Прозрение бьет током, заставляя содрогнуться. Я сука все равно не дам ему коснуться их. Не позволю его длинным, уверенным пальцам скользнуть по этой воспаленной, нежной плоти, даже если это во имя спасения. Это будет не помощь, а осквернение. Осквернение того, что для меня свято, даже если я никогда не осмелюсь в этом признаться. И он это понимает. Читает в моих глазах этот немой ультиматум. Его челюсть напрягается, губы сжимаются в тонкую белую нить. Он ненавидит это. Ненавидит необходимость делить её со мной, этого «друга», чьи чувства внезапно обрели объем и вес, став реальной силой, преградой на его пути. В другой ситуации это закончилось бы кровью. Сейчас — мы вынуждены стать сообщниками. Он медленно, почти церемонно, отступает на шаг, его руки опускаются по швам. Жест капитуляции. Жест передачи ответственности. И я делаю шаг вперед. Мое сердце колотится где-то в висках, оглушительно, как барабанная дробь перед казнью. Я беру её за плечи, чувствуя, как она безвольно подается в моих руках, вся — хрупкость и доверие, которого не заслуживаю. Её голова запрокидывается мне на грудь, мокрые волосы холодят кожу через ткань футболки. — Держи её, — односложно бросаю я ему, и он, не говоря ни слова, подхватывает её тело, так же прижав её спину к себе. Мои пальцы, уверенные с гаечным ключом или на руле мотоцикла, сейчас предательски дрожат. Я поднимаю край её футболки, которую мы натянули на нее. Под ней — влажная кожа, мурашки. Я дышу глубже, пытаясь отстраниться, стать машиной, инструментом. Но я — не он. Я не умею отключать чувства. Я закрываю глаза на секунду, собираю всю свою волю, всю свою, спрятанную глубоко-глубоко, нежность, и начинаю медленно, с невероятной, мучительной осторожностью, стягивать мокрую ткань боди вверх, просунув под него руки. Я не смотрю. Я чувствую. Каждый сантиметр — пытка. Я чувствую напряжение ее тела, слышу ее сдавленный, похожий на стон вздох, когда ткань неизбежно касается груди. Я вижу, как она морщится даже в беспамятстве, и внутри меня все сжимается в тугой, болезненный узел. Прости, детка. Прости, что приходится так. Я веду ткань выше, дохожу до начала груди и максимально оттягиваю на себя, стараясь обойти самые чувствительные места, создавая пространство, зазор, чтобы не задеть металл. Это похоже на саперную работу, где вместо взрывчатки — ее боль. Наконец, я аккуратно поддерживаю затылок и, собрав всю волю в кулак, снимаю проклятую вещь через голову. Она выскальзывает из моих пальцев и падает на пол с тихим шлепком, лужей на идеально отполированном паркете Малфоя. Она остается в одной его футболке. Мокрая, дрожащая, но спасенная от нашего вторжения. От его взгляда. И от моих желаний. Я отступаю, вытирая лоб тыльной стороной ладони. Во рту пересохло, как после долгой пьянки. Я не смотрю на Малфоя. Не могу. Стыд и облегчение борются во мне, создавая гремучую, тошнотворную смесь. Он молча несет ее к кровати и откинув одеяло, подхватывает под колени и укладывает. Он укрывает её, его движения внезапно стали почти... бережными. И в этой тишине, нарушаемой только ее прерывистым дыханием и тиканьем дорогих часов на стене, я понимаю одну простую и ужасную вещь. Эта ночь навсегда изменила не только ее. Она изменила нас. Она стерла невидимые границы, обнажила все нервы и поставила под сомнение все правила. И теперь, когда шторм утих, мы остались в его эпицентре — два врага, связанные общей тайной, общим грехом и одной хрупкой, разбитой девушкой, чье сердце все еще является яблоком раздора. И вот он, этот гребаный цирк с конями, достигает своей сюрреалистичной кульминации. Он снимает с себя футболку, и мир на секунду замедляет ход, превращаясь в сюрреалистичную картину, где каждый мускул на его торсе, каждая линия татуировок, вьющихся, как ядовитый плющ, по ребрам и предплечьям, обретает гиперреалистичную, почти пугающую четкость. Свет от лампы скользит по влажной от пота или, может, от ванны с Гермионой, коже, выхватывая шрамы, о которых я не знаю историй, и вены, набухшие от адреналина или просто от того, что он — живое, дышащее воплощение какой-то тёмной, животной силы. Это сброс доспехов прямо на паркет, ценой в несколько месячных зарплат моего отца. А потом его пальцы щёлкают пуговицей на джинсах, ширинка с характерным, похабным звуком расходится, и я вижу белую полоску боксеров. И я не могу понять, что происходит. Мой мозг, этот перегруженный компьютер, пытающийся обработать терабайты боли, ярости и невысказанной любви, выдаёт ошибку. Синий экран. Он раздевается. Передо мной. В своей спальне. Пока она, моя девочка, лежит без сознания в его кровати. И он говорит. Голос низкий, лишённый всякой интонации, будто констатирующий погоду за окном, где уже давно ночь, и давно нет никакой погоды, есть только мрак и наше трое— нет, не наше трое — это не мы, это она, я и призрак того, что может случиться. — Раздевайся. — Что блять? Эти два слова — не вопрос, даже не проклятие. Это просто звук, который издают мои голосовые связки, рефлекторно. Они пусты. В них нет ничего, кроме белого шума недоумения, который заполнил все полости черепа, выжег все нейронные связи. Это настолько за гранью любого возможного сценария, любой, даже самой извращённой фантазии, что я просто перестаю соображать. Может, это всё сон? Галлюцинация от усталости и стресса? Может, тот ублюдок Илья подсыпал чего-то и мне? Но его взгляд, этот ледяной, пронзительный взгляд, не оставляет места для иллюзий. Он реальнее всего, что есть в этой комнате. Реальнее её тихого дыхания. Реальнее биения моего собственного сердца. — Её нужно согреть, дебил. Или вали отсюда. И я понимаю. Понимаю с приступом такой ясности, что аж тошнит. Он прав. Она дрожит, её губы синюшные, кожа покрыта мурашками. Одеяло, грелка — это мертвое тепло. Оно не проникнет внутрь, туда, где её сознание упаковало себя в кокон шока. Нужно живое. Нужен контакт. Кожа к коже. Термогенез — банальный, медицинский факт. И он предлагает себя. Как грелку. Как инструмент. Без тени смущения, без намёка на что-то иное. В этом есть какая-то первобытная, звериная чистота, которая вышибает из-под ног всю мою выстроенную годами философию. Любовь — это не только эрозия и ожидание. Иногда любовь — это раздеться догола и лечь рядом с девушкой, которую ты любишь, не для страсти, а для спасения. Даже если это спасение происходит в постели твоего врага. И в этот момент вся моя ненависть к нему, всё моё презрение к его натуре бабника и циника, сталкивается с одной, простой, неоспоримой правдой: прямо сейчас он думает о ней. Только о ней. Не о себе, не о том, как бы использовать ситуацию, не о том, как бы потешить своё эго. Он находит самый эффективный, пусть и самый шокирующий, способ ей помочь. А я? Я что делал? Я стоял и рефлексировал. Я позволял чувствам парализовать себя. Я был «дебилом». Мои пальцы сами тянутся к подолу собственной футболки. Движение деревянное, лишённое всякой грации. Я не смотрю на него. Я смотрю на неё. На её бледное лицо, на тёмные веки, под которыми бьются сны, в которые мне нет хода. Я стягиваю футболку через голову, и холодный воздух комнаты обжигает кожу. Потом джинсы. Они падают на пол с глухим стуком, и я стою в одних боксерах, чувствуя себя абсолютно голым. Не физически — морально. Все мои защиты, все стены, что я выстраивал годами, чтобы скрыть свои чувства, сейчас лежат на полу грудой тряпья. Он видит всё. Видит меня. И в его взгляде нет ни насмешки, ни оценки. Есть лишь ожидание следующего шага. Мы — два донора тепла. Два идиота, которые сейчас лягут в одну постель с девушкой, которую оба, по-своему, хотят. И самый большой парадокс в том, что в этот миг, голый и уязвимый перед своим врагом, я чувствую себя ближе к нему, чем когда-либо. И это просто какой-то невероятный пиздец. Мы забираемся под одеяло с двух сторон, как два грешника, занявшие места в раю, на которое не имеем права. Первое прикосновение к её коже заставляет меня вздрогнуть. Она действительно ледяная. Холод, исходящий от неё, кажется не физическим, а метафизическим — холодом того ужаса, что она пережила, холодом беспамятства. Я прижимаюсь к ней, стараясь отдать всё своё тепло, весь свой жар, что копился для неё годами в виде невысказанных слов и снов. Моя рука ложится на её талию, и я чувствую под пальцами ребра, хрупкость, которая сводит с ума. С другой стороны к ней прижимается он. Его тело — печь. От него исходит почти физическое излучение, сухое, ровное тепло, так непохожее на мое лихорадочное пекло. И вот мы лежим. Три тела в одной постели. Треугольник, стороны которого — ненависть, одержимость и отчаянная, безмолвная любовь. Я закрываю глаза, и мне хочется дать и себе, и ему по ебалу. Просто нахуй. Чтобы стереть эту сюрреалистичную картину. Чтобы не думать о том, что он касается её. Что его дыхание, ровное и спокойное, смешивается с моим прерывистым. Что мы, два альфа-самца с выпученными эго, сейчас занимаемся самым базовым, самым примитивным актом выживания — делимся теплом, как стая волков в стужу. И да, блять, я чувствую, как мой член, этот предательский, не имеющий ни совести, ни интеллекта кусок плоти, начинает наливаться кровью. От её близости. От запаха её мокрых волос. От этого гремучего коктейля из адреналина, страха и абсолютной, сюрреалистичной близости. Это животный инстинкт, глухой ко всем моральным установкам. Тело хочет того, чего душа боится желать. Я лежу, вжавшись в матрас, стараясь дышать ровно, как на тренировке, пытаясь силой мысли отогнать кровь от паха, расслабить каждую мышцу. Я думаю о чем угодно. О том, как мы с отцом разбирали карбюратор. О запахе бензина и машинного масла. О том, как в детстве разбил нос. О чем угодно, только не о том, как её холодная спина прижимается ко мне сильнее, она инстинктивно ищет источник тепла, и её пятка касается моей голени. Искра пробегает по всему телу. Это пытка. Самая изощренная пытка, какую только можно придумать. И мы лежим. Трио трагических клоунов в роскошных декорациях. Два тела, пытающихся согреть одно. Две души, горящие от ненависти, ревности и чего-то еще, что не имеет названия. И один предательский член, который, кажется, единственный во всей этой истории сохранил ясность ума и понимает, чего он на самом деле хочет. Чёрт бы побрал его в ад.
66 Нравится 7 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (2)